По сути, главным подтверждением того, что недалеко от охримовского лагеря для военнопленных немцы строят некий важный и особо секретный стратегический объект, можно считать сказанное сбежавшим из лагеря Дроботом. Ему же, в свою очередь, это рассказал погибший при попытке побега Семен Кондаков. А именно: в карманах тех пленных, кого угоняли работать в лес и через определенное время расстреливали как свидетелей, он, трудясь в похоронной команде, находил мелкий щебень и бетонную крошку. Частички застывшего бетона были также на одежде. И еще. Как-то Кондаков увидел в руке охранника, стоявшего снаружи периметра запретной зоны, вместо привычного стека или дубинки огрызок арматурного прута. Этим обрубком немец довольно-таки ловко орудовал, огрев замешкавшегося Семена, так что сведения проверены им на собственной шкуре.
Из чего Кондаков, сложив части уравнения, сделал вывод, которым поделился с Романом Дроботом: там, в лесу, немцы начали сооружать что-то похожее на мощный укрепрайон. Точнее, объект должен был превратиться в некую мощную цитадель, способную стать серьезным и, главное, неожиданным препятствием для Красной Армии. Возведение такого укрепрайона стало возможным только благодаря временному спаду активности по всему участку фронта. Судя по всему, немцы просчитали, где планируется предстоящее наступление, – а в том, что оно грядет, сомневаться не приходилось. Как и его вероятное направление, тут даже не нужно быть великим стратегом. Родимцев даже рискнул высказать в донесении довольно смелое предположение: подобные объекты в данный момент возводятся одновременно на нескольких участках этого направления. Значит, предстоящие планы Ставки могут нарушиться – наступление захлебнется, натолкнувшись на мощные укрепления, которых здесь раньше не было.
Конечно, в подобную картину слабо вписывались расстрелы пленных, чьими силами строится укрепрайон. То есть, логики в их ликвидации как таковой Родимцев не искал – немцы могли казнить захваченных в плен врагов в любой момент, не ища своим действиям дополнительных оправданий. Как, впрочем, могли уничтожить – и уничтожали! – целые села вместе с жителями просто так, для профилактики и запугивания местного населения. Но с формальной точки зрения расстреливать тех пленных, которые трудятся на строительстве, затем заменять их новыми, чтобы тех тоже расстрелять через определенное время, не имело особого смысла. Ведь даже если людей уводить на работы и приводить их вечером обратно в лагерь, информация о строительстве вряд ли выйдет за пределы лагеря.
Сделав поправку на режим особой секретности, Игорь решил для себя – объяснение есть. Пленные для немцев – материал скоропортящийся. Чтобы рабы хорошо трудились, их нужно хорошо кормить. Но есть ли смысл, когда можно за несколько дней выжать из пленных последние соки, после чего добить и заменить их новой партией смертников… К тому же немцы, очевидно, решили не допустить даже минимальной возможности утечки информации: вот почему те, кто увидел строящийся объект, уже ни при каких обстоятельствах не должны были возвращаться в лагерь, где их непременно спросят, чем они занимались в лесу. Не под страхом же смерти велеть пленным держать рты на замке!
На версию работала также информация разведчиков о двух зенитных батареях, не так давно появившихся в районе Охримовки. До этого зенитчиков там не видели. Усиление противовоздушной обороны около места, где строится что-то секретное, говорит само за себя.
Наконец, переброска в Охримовку и окрестности дополнительных сил, состоявших преимущественно из подразделений вспомогательной полиции. Зиминой удалось разузнать некоторые подробности – из них формировали сборные отряды, вооружали и отправляли не только поближе к лагерю, но и в окрестные села. Дубровники входили в их число, это Родимцев уже прикинул по карте. С этим связано усиление мер безопасности, и под эту раздачу, вероятнее всего, и попала давеча группа Ивана Ткаченко. Конечно, немецкие части также подтягивались, однако, по сведениям, полученным не только усилиями Татьяны, но и ранее переданным из Москвы за подписью самого Строкача, сил вермахта и СС не хватало, чтобы закрыть все дыры в тылу. Потрепанная под Сталинградом армия находилась в процессе переформирования. Потому силам вспомогательной полиции сейчас стали поручать намного больше задач, чем это было еще каких-то шесть месяцев назад.
Прокрутив еще раз все соображения в голове, Игорь Родимцев теперь уже уверенно, отбросив последние сомнения, написал химическим карандашом на листе бумаги текст радиограммы. Сеанс через полтора часа, время еще есть, однако радистка Полина еще должна подготовиться.
Родимцев дописывал последнее предложение, когда в дверь блиндажа громко – как-то уж слишком громко – постучали, и, не дождавшись ответа, внутрь вошел, пригнувшись, командир разведчиков.
– Ильич…
– В чем дело? Забыл, как положено обращаться?
– Не до устава сейчас, Ильич.
По тону Шалыгина командир понял: случилось происшествие из разряда чрезвычайных. Рука сама потянулась к лежащему на самодельном столе пистолету. Вторая рука, так же машинально, сложила лист с текстом радиограммы, и он исчез за отворотом куртки, во внутреннем кармане гимнастерки.
– Что?
– Стрельцов… Ну, который… В общем, нехорошее там, командир.
Нельзя сказать, что Дробот уж очень не любил стихов.
Скорее, он искал поэзии практическое применение. В подавляющем большинстве случаев Роман мог ввернуть несколько расхожих рифмованных цитат для красного словца и подтверждения некоей романтичности момента, когда общался с девушками, провожая их вечерами домой через весенние парки и скверы. С сельскими девчатами такие номера почему-то не проходили, они обычно по непонятной причине пугались еще больше, когда парень вдруг ни с того ни с сего вспоминал Пушкина, Есенина, Блока или же лирику кого-то из малоизвестных широкому кругу украинских советских поэтов. Мол, навешает сейчас лапши на уши этот паныч городской – так до беды недалеко, всем им одного нужно, городским-то… А вот киевлянки, наоборот, считали цитирование стихов, особенно – на украинском языке, – неким примером особого шика, интеллигентности и утонченности.
Только вот как читатель Рома Дробот поэзию не слишком воспринимал, ограничившись школьными уроками и периодически выискивая подходящие цитаты в сборниках стихов. Потому особенно раздражали Романа строки, которые он считал совершенно бесполезными как для себя, так и для литературы в целом. Речь о попытках описать в стихах окружающую природу да воспеть погоду, хоть ясную, хоть пасмурную. Особенно же бесили его вирши о лесах и полях. Часто в юности бывая в лесу, он никогда не ощущал ничего из того, о чем пытались писать поэты… либо же считающие себя таковыми.
И лишь сейчас, стоя вместе со своими новыми товарищами по отряду на небольшой полукруглой поляне, бывшей неким центром партизанской базы, Дробот невольно вспомнил об этом и сменил мнение. Оказывается, когда поэт-романтик напишет в стихе фразу вроде "лес молчал" – именно она почему-то всплыла в памяти, – это может означать: автор впрямь знает и чувствует некоторые вещи больше и тоньше, чем остальные. Ведь сейчас лес вокруг именно молчал.
Обычно лесные звуки не всегда понятного и объяснимого происхождения ненавязчиво входили в уши, стоило человеку войти в царство природы. Но теперь лес замер, вместе с людьми на поляне ожидая чего-то страшного. А в том, что капитан Родимцев готов такое действо совершить, никто из присутствующих, похоже, не сомневался. Включая Романа, знавшего командира отряда всего-то несколько дней.
Игорь Ильич стоял чуть впереди на левом краю. Обращаясь к бойцу Стрельцову, сутулому мужчине лет тридцати в трофейной немецкой шинели со срезанными знаками различия и с не прикрытыми пилоткой соломенного цвета волосами, Родимцев говорил нарочито негромко. Однако же в полной тяжелой тишине даже шепот, как показалось Роману, прозвучал бы громом небесным.
– Дальше, – проговорил командир.
– Потом самогонка закончилась. Мы выпили всю. И Ткаченко… товарищ Ткаченко велел хозяину нести еще, – Стрельцов совсем по-детски шмыгнул носом, косясь на старшину Ивана Ткаченко, стоявшего чуть поодаль.
Странно, отметил Роман, догадываясь о сути происходившего: старшину не разоружили, трофейный "шмайсер" свободно болтался на плече бойца, который за то время, что партизаны слушали его товарища, уже превратился в подсудимого.
– Дальше.
– Хозяин хаты отказался. Он сказал, что в той хате, где есть самогонка, могут донести в полицию. Там знают, что у нашего хозяина есть своя самогонка. А раз он пришел и просит, значит, у него партизаны. Или он поддерживает с ними… с нами связь.
– Логика железная. Дальше.
– Товарищ Ткаченко начал ругать хозяина и угрожать расстрелом, как предателя. Потом немножко отпустило его, и он сказал – сам сходит и принесет. Заодно разберется, что там за пособники немцев проживают… ну, в той хате, где самогон еще есть… Спросил, кто хочет с ним. Я вызвался.
– Почему?
– Выпивший был… Кураж…
– Дальше.
Чтобы удобнее встать, Иван Ткаченко согнул правую ногу в колене. Левую руку опустил вдоль туловища, правая спокойно сжимала ремень автомата.
Рядом с Дроботом кто-то тяжело вздохнул – радистка отряда Полина Белозуб. Роман как раз беседовал с девушкой, когда прозвучала команда на построение. Она оказалась землячкой, хоть и отчасти: вместе с родителями переехала из Киева в Подмосковье еще до войны, отцу предложили там хорошую работу на одном из заводов, выделили отдельное жилье – в Киеве семья долго ютилась в коммуналке.
– Ну, мы вышли из хаты, вещи оставили там… В сарае… Надо было идти на другой конец Дубровников, хозяин растолковал, как… Поздно уже было, темно, не светилось нигде… Когда мы отошли… ну… далеко, значит… далековато… – теперь признание давалось Стрельцову еще тяжелее, – стрелять начали, там, откуда мы ушли. Потом мы обсудили…
– Вы обсудили, – повторил командир. – В спокойной обстановке обсудили, как положено.
– Я… Товарищ капитан…
– Дальше. Товарищей у тебя здесь много, им всем интересно послушать о "подвигах".
– Игорь Ильич…
– ДАЛЬШЕ!
Стрельцов вздрогнул, как от удара. Ткаченко переместил центр тяжести на другую ногу, зачем-то поправил ремень на плече.
– Это… поняли мы потом… Полицаи с другой стороны зашли, с другого конца села. С той стороны, где у них управа в бывшей конторе… Хозяин предупреждал, что могут явиться… За самогонкой тоже… А могут и не прийти…
– То есть, хозяин хаты, куда вы пришли за приготовленными продуктами, предупреждал, чтобы вы долго не засиживались? – уточнил Родимцев.
– Предупреждал. Только товарищ Ткаченко сказал, что нам надо отдышаться, пожрать… поесть… Отогреться… Чтобы хозяин, стало быть, не боялся. Ежели что, говорит, красные партизаны его защитят.
Дополнительные пояснения не нужны были никому. Все бойцы, включая Романа, понимали: произошла обычная на войне вещь. В данном случае полицаи, как и предупреждал хозяин хаты, поздно ночью заявились к нему за самогоном. Там нарвались на четверых партизан, тоже нетрезвых, которые, возможно, могли затихариться, переждать, пока те уйдут, – но вместо этого вступили в бой. Неизвестно, сколько полицаев схлестнулось с партизанами. Этого ни Ткаченко, ни Стрельцов в темноте не разглядели. Но бой закончился очень быстро: хату просто забросали снаружи гранатами, подожгли, и тех, кто уцелел, добивали почти в упор, когда те выбегали на двор.
– Где вы находились все это время?
– За забором… В соседнем дворе…
– Почему не попытались помочь своим товарищам?
– Товарищ Ткаченко, как командир группы, сказал, что им уже ничем не поможешь, самим надо отходить. Потом, за селом, предупредил: за такие дела по головке не погладят, лучше сразу застрелиться. Велел говорить так, как мы сказали раньше… Это ж правда, Игорь Ильич, мы ведь хоть как на засаду…
– Чего ж не застрелился сразу, если так лучше? – резко прервал его Родимцев и, когда ответом было молчание, задал еще один вопрос: – Почему решил признаться?
Вот чего никто, никогда и никому объяснить не сможет. Дробот полностью отдавал себе в этом отчет. Что происходило все это время в душе Стрельцова, вряд ли понимал и он сам. Ясно только одно: сейчас оба подписали себе приговор, а безмолвными судьями были полсотни бойцов отряда, собравшихся на лесной поляне.
Не услышав ответа и теперь, Родимцев с подчеркнутой неспешностью вытащил из кобуры свой командирский ТТ. Зачем-то взглянув на пистолет, он взвел курок. Щелчок в полной тишине прозвучал подобно выстрелу, Стрельцов снова вздрогнул, но Игорь всем корпусом повернулся к Ткаченко.
– Мы все готовы тебя послушать.
– Нечего говорить, – пожал плечами тот, невольно распрямляя оба колена и принимая стойку "смирно".
– Тогда сдай оружие.
Ткаченко двинул плечом. Ремень скользнул вниз, автомат упал на вялую апрельскую лесную траву.
– Трибунала у нас нет, Ткаченко. Заседать никто не будет. Даже если нужно: ради таких, как ты, не стоит тратить драгоценное время. Приговора тоже не будет, – командир развернулся лицом к отряду. – Кто-нибудь против? Начальник штаба?
Фомин промолчал. Со своего места Дробот мог прочитать на его лице целую партитуру из сомнений и возражений, однако ситуация требовала промолчать и согласиться с решением командира.
– Повторяю вопрос – кто хочет высказать свое мнение? Если я ошибаюсь, пусть Тка… этого подонка судит другой суд, к которому ни у кого из вас не будет вопросов. Молчите? – Родимцев снова повернулся к Ткаченко. – Значит, лучше застрелиться, говоришь… Почему не застрелился? Какого черта приперся в отряд? Как собирался вести себя в бою? А бой ведь скоро, все это знают. Отвечать!
– Бес попутал, товарищ командир, – буркнул Ткаченко.
– Бес, значит?
Выстрел грянул неожиданно.
Роману показалось, что руку командир опустил в последний момент, пуля ушла под ноги приговоренному, тот неуклюже, по козлиному подпрыгнул, отскочил подальше. Вторая пуля прошла над его головой, и теперь Родимцев стрелял сознательно, выпустив поверх фуражки Ткаченко еще две пули подряд. Теперь колени старшины подкосились, он рухнул, тут же стал на четвереньки. Очередная пуля легла возле правой руки, Ткаченко отдернул ее, потерял равновесие и теперь распластался на земле, уже не сдерживая отчаянного:
– НЕ СТРЕЛЯЙТЕ! НЕ СТРЕЛЯЙТЕ! БЕС ПОПУТАЛ, НЕ ХОЧУ, НЕ ХОЧУ!
Отделившись от остальных, к Родимцеву подошел Фомин, опустил руку ему на плечо. Невзирая, что на них сейчас смотрит весь личный состав, более того – даже сознательно учитывая это, начштаба проговорил, стараясь, чтобы его услышали все:
– Ильич, хватит. Он уже получил свое, я так вижу. Когда война кончится – не знаю. Если доживет Ткаченко до ее конца – тогда и ответит.
– А не доживет?
– Смоет кровью. Под арест до особого распоряжения, на хлеб и воду. Разжаловать нашей властью, – и, не дождавшись ответа от командира, теперь уже Фомин обратился к партизанам: – Раз на то пошло, есть кто против? Или кто-то хочет лично его расстрелять, прямо тут? Мы возражать не будем, запретить не имеем права, учитывая… Все это учитывая, в общем. Так как?
Ответом, как и следовало ожидать, и в этот раз стало общее дружное молчание.
– Мог расстрелять на месте. Вполне.
Это были первые слова, сказанные Полиной после того, как бойцы разошлись, а радистка отошла подальше, за деревья. Роман, сам не зная зачем, двинулся за ней – видимо, потому, что случившееся прервало их мирный разговор, да и все это время девушка стояла рядом с ним. Наблюдая за тем, как провинившегося Ткаченко ведут в отдельный блиндаж, где тому предстояло сидеть под арестом все время до начала боевой операции, Полина, не глядя на Дробота, снова проговорила, обращаясь, казалось, сама к себе:
– Так ведь уже было один раз. После он ругал себя за несдержанность. Даже рапорт составил в штаб, я сама его отстукивала по рации.
– Вы о чем?
– Господи, Рома, мы же договорились, без этих штучек интеллигентских! Ни к чему они в отряде.
– Ладно, ты о чем? Или о ком? – Хотя второй вопрос Дробот задал, прекрасно зная ответ – просто хотел услышать его от девушки.
– О командире нашем, Рома. Не знаю, имеет ли право человек на войне оставаться добрым. Только он добрый, с такой стороны Игоря… – короткая пауза, – Ильича мало кто знает. Какое мало – вообще никто не знает в отряде!
– Ты знаешь?
– Знаю. Чувствую. Женщины тоньше чувствуют, Рома.
– Особенно когда война.
– Особенно когда война, – подтвердила Полина. – Насчет "о чем"….
Она неспешно пошла между сосен. Роман последовал за девушкой, держась чуть сзади, – он вдруг подумал, что со стороны это может выглядеть прогулкой двух влюбленных, а они-то и познакомились хоть как-то всего чуть больше часа назад.
– Так вот, о чем… Я окончила курсы радистов, ускоренные, трехмесячные. Сама попросилась. Могла уехать с родителями в эвакуацию, не захотела… Ладно, это отдельная история. До войны набрала тридцать прыжков с парашютом, потому не боялась заброски сюда, в отряд. В конце декабря это было, наши уже крепко вцепились в Сталинград… Опять не то…
– Если что-то личное, неудобно рассказывать – не стоит.
– Ну уж нет, сама ведь завела разговор, никто не тянул за язык. Вообще я хочу, чтобы ты кое-что понял про командира, как человек новый. Слыхала, под смертью ходил каждый день…
– Все мы тут под ней ходим.
– У всех есть выбор. Всегда можно либо ввязаться в драку, либо отступить. Там, в лагере, у тебя выбора не было, так ведь?
– Ну, я мог застрелиться и не сдаться в плен. Вообще застрелиться – всегда выход, вот как командир ваш… наш сегодня предложил.
– Он в сложной ситуации сейчас, – отрезала Полина. – Все мы в таком положении. Но ему сложнее, он решения принимает, ответственность на нем вся. Вот и тогда сам решил…
– Когда – "тогда"? Поль, о чем говорим хоть?
– Обо мне, – вздохнула девушка, словно принимая очень важное для себя решение. – Когда меня забросили в отряд, я оказалась здесь единственной женщиной. Есть еще Зимина, Таня, ты ее видел уже. Но она не всегда бывает в отряде, у нее другие задания, другие задачи… Потом, она старше, опытнее, вдова командира… Я же постоянно здесь, тем более мне положено отдельное помещение… Ребята все молодые, даже если не очень молодые – женщина рядом, я раньше не совсем понимала, что это значит для мужиков. Теперь вот понимаю… Их тоже поняла, даже простила… И все равно неприятно, когда начинают лезть по ночам без спросу.
– Если бы спросили?
Брякнув, Дробот тут же пожалел об этом. Однако Полина отнеслась спокойно, только оглянулась на него. На лице мелькнуло выражение, будто жалеют ребенка.
– Сам ты как думаешь? Когда трое возбужденных бойцов начинают ломиться к тебе в землянку среди ночи, я должна поставить им условие: попросите вежливо, товарищи, и становитесь в очередь?
– Грубо.