– Ну, мы не то чтобы общались… Сволочь он, между нами говоря… Но я присматривался, прислушивался… Зовут его Роман Дробот, вы сможете быстро выяснить, кто такой, я опишу.
– Что с ним такое, с этим Дроботом?
Теперь Дерябин судорожно сглотнул не пойми откуда появившийся в горле ком.
– Мне кажется, они там бежать собираются. Из лагеря бежать.
Никогда еще за свою не такую уж и долгую жизнь Роман Дробот не оказывался под мертвыми человеческими телами.
Он готовил себя к этому целый день. Уповая на то, что после всего пережитого за лагерные дни это испытание, открывающее очень узкую тропинку к свободе, выдержит без особых усилий над собой. Ведь до того момента все шло гладко, даже слишком гладко. Видимо, Семен Кондаков впрямь смог просчитать развитие событий до мельчайших деталей. Но хоть и так: без помощи ребят, согласившихся прикрывать побег, у них и близко ничего не сладилось бы.
Конвоировавшие "похоронную команду" полицаи к сумеркам по привычке, которую даже не нужно специально предусматривать, успели набраться. Когда оказывались рядом, пленных обдавало густым сивушным духом, и самое главное – хиви вели себя очень беспечно. Никто из них даже не допускал мысли, что двое заключенных способны рискнуть просто у них под носом.
На это Кондаков, по молчаливому обоюдному согласию – мозг предстоящей операции, делал первую и, по сути, главную ставку. Крепко выпившие полицаи невольно выводят Ваську Борового и остальных пленных из-под удара. Правда, так называемое алиби весьма и весьма условно: всех, кто был этим вечером в команде могильщиков, могут расстрелять, обнаружив побег, или – даже если попытка сорвется, прямо на месте, не задавая лишних вопросов и не пытаясь выяснить степень причастности каждого. Однако даже логика таких, как Лысянский, вполне допускала: будь полицаи трезвыми и, следовательно, менее беспечными, о попытке побега никто бы и не помышлял.
Была еще одна, тоже весьма шаткая возможность уцелеть: в лагере каждый сам за себя. Это прекрасно знали как немцы, так и хиви. Значит, при желании вполне возможно объяснить, почему все остальные дружно не обратили внимания на внезапное исчезновение в темноте двух товарищей. На допросах, которые обязательно будут и пойдут непременно с пристрастием, есть шанс давить именно на это. От показательного расстрела вряд ли спасет. Но побороться можно.
И все-таки главное – запутать саму историю.
Трупы расстрелянных за периметром колючки в лесу собирали и грузили на подводы шестеро пленных. Еще двое, в том числе – Васька Боровой, вели под уздцы коней. Тем временем за территорией лагеря шестеро других старательно рыли большую общую могилу. Все происходило под конвоем четверки пьяных хиви. Когда и кто прозевал беглецов, выяснить будет действительно непросто. А никто из группы тех, кто рыл могилу, вообще не был посвящен в планы беглецов. Они-то, следуя знакомому принципу каждый за себя, не смогут точно сказать, кого видели в темноте, а кого – нет.
Все должно свестись к потере напившимися полицаями бдительности. Чем черт не шутит: вдруг обойдется…
Еще раньше Дробот прояснил у Кондакова еще один важный для себя момент: те, кто помогал им бежать, включая Борового, приняли такое рискованное решение сознательно и отдавали себе отчет о непростых последствиях. Однако в план побега посвятили не всех. Кроме Васьки, об этом знали двое, и здесь Семен тоже видел залог успеха: чем больше людей в курсе заговора, тем больше возможностей предательства. Есть огромный соблазн обменять такую информацию на еду или даже собственную жизнь. Потому в темноте трое пленных должны прикрывать беглецов, что в принципе не представляло особой сложности: ведь из полицаев, уверенных в абсолюте собственной власти, на поверку оказались неважные и не слишком внимательные конвоиры. А Дробот с Кондаковым должны укладываться на телегу рядом с мертвецами не сразу, а по очереди, с интервалом. Отвлекать конвой вызвался Боровой.
Ему удалось. Первый раз зафыркал и рванул вперед конь, и полицаи какое-то время разбирались, что происходит. Ваське хоть и перепало по ребрам, но зато пока оба конвоира толклись в голове подводы, Кондаков присел на край, быстро улегся, Роман с товарищем мгновенно, словно отрабатывали движение годами, надвинули на него мертвое тело, и вот уже маленькая процессия двинулась дальше.
Очередь Романа пришла, когда они уже подходили к братской могиле. Боровой снова не слишком ловко обошелся с лошадью. Полицаи заорали: "Куда прешь, сука!", возникло небольшое замешательство – и тогда Дробот, прикрываемый спинами товарищей, присел, затем распластался на земле, юрким ужом скользнул под телегу и замер. Когда же послышались звуки падения первых тел, зажмурился, хоть вокруг стояла непроглядная темень, скатился в яму.
Ему в один момент стало безумно страшно. Настолько, что захотелось закричать, попросить о помощи, пусть вытащат отсюда, пускай расстреляют за попытку побега – только бы не лежать живым в могиле. Понадобилось невероятное усилие воли, чтобы выдержать, сдержать крик ужаса, когда сверху свалился холодный мертвец. Сразу исчезли все звуки вокруг, Дробот даже перестал чувствовать свое тело, вертелась лишь мысль о похороненном заживо, как в рассказе Эдгара По, который впечатлительный мальчик прочел, откопав сборник в отцовской библиотеке.
Но вдруг звуки вернулись.
Они ворвались в мрачную темную тишину лагерного погоста откуда-то сверху и тут же сковали Романа сильнее, чем ужасные ощущения, испытанные им несколько минут назад.
Кричали немцы.
– Аvast! Аvast! Stoppen!
Крики приближались.
Еще не совсем понимая, что происходит, Дробот пошевелился, пытаясь выбраться из-под мертвого тела. Вдруг совсем рядом тоже кто-то зашевелился, и от этого слипшиеся от грязи волосы встали дыбом: Роману показалось, что ожил кто-то из казненных. Но в следующую секунду на него навалилось чье-то тело и выдохнуло в лицо голосом Кондакова:
– Спалились! Быстро, за мной! Подсади!
С этой минуты Дробот уже перестал что-либо понимать, просто действовал машинально, подталкиваемый вперед страхом, отчаянием и желанием во что бы то ни стало спасти свою жизнь – пусть даже это будет последняя попытка. После того короткого времени, что он провел в яме с мертвецами, Роман не боялся умереть.
Над головами загудели голоса, темнота взорвалась пьяным матом, но Дробот не вслушивался – на его привыкших к темноте глазах Семен подпрыгнул, ухватился за край ямы, пальцы зацарапали землю. Роман мигом оказался рядом. Откуда только силы взялись – без особого труда подбросил товарища, тот отчаянно выцарапался на поверхность, протянул сверху руку:
– Быстро!
Теперь силы вдруг появились у него – пятерня сжала крепко, и Дробот, не понимая как, выбрался из могилы. Кондаков уже отползал по-пластунски, Роман последовал его примеру. Но когда немцы снова заорали и грянули выстрелы, он не выдержал – вскочил на несколько секунд раньше Семена, нагнул голову, дунул в сторону леса.
Они неслись, не разбирая дороги. Позади – колючая проволока, впереди, на том краю открытого пространства, спасительные деревья. Смерть была вокруг, пули свистели над головами. Лишь благодаря темноте и нескольким выигранным секундам, которые дал им эффект неожиданности, преследователи не могли палить прицельно. Мыслей в голове не осталось совсем – вперед гнало отчаяние.
Когда рядом раздался крик боли, Дробот сперва не понял, что случилось. Но мгновенно осознал: Кондаков, бегущий чуть левее, почти голова к голове, вдруг плашмя рухнул на землю. Что-то враз побудило Романа остановиться, но тут же невидимая плеть больно стегнула – он наддал, мчался к лесу широкими прыжками, теперь уже стараясь петлять, словно так можно было уйти от шальной пули. Жила надежда – вот сейчас Семен вскочит и нагонит его, просто нога случайно попала в какую-то рытвину. Только она вылетела вместе с другими мыслями – Дробот понял, что остался один и сейчас использует свой последний шанс.
Когда налетел на ствол дерева и чуть не упал – ухватился за него, оглянулся. Сзади по-прежнему стреляли, двигались темные фигуры, доносились немецкие ругательства вперемешку с русским матом и украинской бранью. Сделав глубокий вдох и громко выдохнув, Дробот двумя руками оттолкнулся от ствола и помчался, петляя между деревьями.
Он припоминал навыки хождения по лесу, самостоятельно приобретенные в детстве и юности.
Вернулись также другие мысли: Роман отчетливо вспомнил, о чем ему говорил перед побегом Семен Кондаков.
Путь к спасению. Важная информация.
Темный и сырой весенний лес все глубже скрывал беглеца.
Часть вторая
Отряд
1
Харьков, разведывательно-диверсионная школа Абвера, апрель 1943 года
Грязь и голод. Вот что острее всего запомнил из своего детства Николай Дерябин.
Родителей же своих не помнил совсем. Знал, что ехала их семья в поезде, в переполненных вагонах, спасаясь от голода, охватившего его родное Поволжье. Позже, когда уже освоился в детдоме, от старших ребят он узнал – его судьбу разделили многие. Отыскались там даже земляки, осиротевшие после того, как родители умерли в дороге.
Так Коля писал в анкетах и автобиографиях: его папка с мамкой ехали по ленинскому призыву на Донбасс – всем, кто завербуется добровольно на тамошние стройки, обещали крышу над головой и еду. Но кто-то не дотянул в дороге, а вот Колиных родителей ночью на какой-то станции, где вагоны с беженцами в очередной раз загнали за запасной путь, зарезали лихие люди. Кто и за что – мальчик не знал. Он не видел своих родных неживыми. Подобрала его, четырех с половиной лет от роду, сердобольная тетка, сказала со слезами на глазах: "Ой, пропал, сиротинушка, твоих-то подрезали, ироды!", и какое-то время возила за собой, видно искренне желая помочь мальчонке. А Коля так тогда и не понял, что остался сиротой.
Но вскоре голод догнал и Донбасс, казавшийся для поволжских беженцев спасением, и спасительница, имени которой парнишка тоже не запомнил, сделала самое разумное, что могла сделать: оставила его у дверей детского дома в Старобельске. В своем личном деле парень потом видел записку, несколько выведенных огрызком карандаша корявых слов: "Зовут Коля Дерябин. Сирота. Кормить нечем".
Пока он был чуть ли не самым младшим в детдоме, от ежедневной борьбы за кусок хлеба и вообще – за выживание его как-то ограждали. Но вскоре Коле довелось попробовать настоящей детдомовской жизни на вкус и запах. Старшие мальчишки, среди которых оказалось много вчерашних малолетних воров и даже грабителей, без зазрения совести отбирали хлеб у младших. Иногда устраивали себе забаву: семи-и восьмилетние шкеты должны были драться за право получить законную пайку. Так, по мнению старших, пацаны превращались в мужчин, учились добиваться своего, становились злее – ведь только злой может зубами удержаться за жизнь, пусть даже перегрызет горло тому, кто слабее.
Сперва Коле Дерябину такие игры пришлись не по душе. Но когда мальчик стал регулярно умываться кровью и реально голодать, злость стала чаще находить выход. Он постоянно ловил себя на мысли: так нельзя, все вокруг поступают плохо, он тоже делает нехорошо. Однако пожаловаться – еще хуже, за это искалечат без шансов на выживание, потому Коле приходилось ломать себя, терпеть, становиться злее. За что Коля, где-то глубоко в израненной душе добрый мальчишка, ненавидел себя даже больше, чем тех, по чьей воле превращался в звереныша.
Все это время приходилось спать на грязных матрацах, без простыней. Белье детдом получал, вот только старшие отнимали его у младших, сносили на базар, дирекция устала с этим бороться, и Колька забыл не только о чистых простынях, но и о бане – мыло, получаемое на детский дом, тоже таинственным образом исчезало.
Потому, когда однажды к ним в Старобельск приехал представитель детского дома из Луганска и спросил, кто из ребят хочет стать спартаковцем, девятилетний Коля Дерябин, даже не зная, что это такое, вызвался одним из первых. Парню просто хотелось убежать от грязи и голода подальше, но бежать, по сути, было некуда: остаться без крыши над головой – совсем худо.
Так мальчик, сам того не осознав, решил свою дальнейшую судьбу. Детский дом, в который его определили, на деле оказался чем-то вроде милицейской школы для беспризорных, куда собирали мальчиков по всей области. Многие добровольцы не проходили отбора, и тогда всесильный начальник окружной милиции по фамилии Добыш, которого воспитанники уважительно звали дядя Саша, заботился об отправке их в другие "нормальные" детдома. Коле повезло. Не в последнюю очередь из-за возраста: к мальчику еще не успела прилипнуть настоящая уличная уголовщина, которой не чурались старшие. Для Школы юных спартаковцев он и ему подобные представляли собой прежде всего подходящий человеческий материал, из которого умелыми руками можно было вылепить настоящих борцов за дело Ленина – Сталина: об этом ребятам говорили чуть ли не каждый день.
Но в милиции, как показало время, оставались далеко не все воспитанники. Многие выбирали гражданские профессии, даже становились артистами. К таким профессиям у Коли способностей не было. Как раз настали времена больших чисток, скрытых врагов находили даже в органах, и Дерябин по комсомольскому набору попал в НКВД. Как писали тогда газеты – на передовую классовой борьбы, чем Николай очень гордился.
Правда, новые товарищи старались держаться от Коли на определенном расстоянии и считали его странноватым. Одна из причин, если не главная – Дерябин это знал, – заключалась в его патологической любви к чистоте. Вряд ли все те, с кем Николай разделял тяготы службы в органах государственной безопасности, прошли хоть малую долю того, что выпало ему. Ничего удивительного, пускай сколько угодно обсуждают, как он каждый день старательно скребет себя намыленной мочалкой и даже платит специально приходящей женщине – та ежедневно стирала ему белье, гладила, чистила форму и гражданскую одежду. Получив комнату в коммуналке, Дерябин своими руками драил в ней пол, а соседей, допускавших, по его словам, антисанитарию, грозился посадить. С ним не спорили: ничего другого от сотрудника органов ожидать не приходилось.
…Потому-то старший лейтенант НКВД Николай Дерябин оказался не готов не просто к плену. Резкое погружение в грязную и голодную лагерную жизнь вмиг пробудило в памяти все то, что он изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год своей не такой уж долгой жизни старался по мере сил и возможностей подавить, забыть, выкинуть, вычеркнуть.
Внутри него все это время отчаянно боролись двое. Первый – тот, кто искренне считал плен предательством, а возможность работы на врага – изменой Родине. В своем, отдельно взятом случае, Николай готов был объяснить и даже оправдать пленение. Допускал: есть среди обитателей барака те, кого взяли по тому же нелепому стечению роковых обстоятельств, что и его самого. Только вот это не оправдывало согласия служить немцам и подчиняться предателям-полицаям за черпак вонючей баланды. Второй хотел есть и жить – именно в такой последовательности.
Первый держался отчаянно, даже мужественно, из последних сил и до последнего вздоха. Но с огромным перевесом победил Второй, не давая сопернику ни единого шанса сохранить жизнь, лицо и убеждения одновременно. Сперва противовесом выступал Дробот – вот кто бесхребетный трус, военный преступник, согласившийся хоронить своих товарищей и возиться в лагерном дерьме, получая взамен несъедобный суп. Даже смирившись с необходимостью униженно поднимать из грязи сладкую промерзшую картошку, Дерябин все равно мерил себя выше Романа: вот такие они, интеллигенция вшивая, сыночки ученых папочек. Папаша, небось, из бывших, жаль не успел проверить и, видимо, не успеет, уж тогда бы расписал дело сержанта Дробота по полной программе…
Когда же Николай оказался одним из десятых номеров на перекличке, определяющей смертный жребий, из строя его вытолкнуло желание жить. О последствиях Дерябин не думал – просто оказалось, что он готов терпеливо ждать конца, ежедневно борясь за жизнь, но совершенно не способен принять смерть сегодня, сейчас, или же – точно узнать, что приговорен и через несколько дней, темной сырой ночью, именно Роман Дробот погрузит его растерзанное пулями тело на телегу, рядом с другими, так же бесславно погибшими бойцами.
Осознание того, что хоронить его наверняка станет Дробот и такие, как Дробот, и заставило его вызваться служить врагу. Может быть, именно так Дерябин позже пытался объяснить себе собственный поступок.
Впрочем, уже к вечеру того рокового и переломного для Николая дня врагами для него остались только предатели-полицаи. Свободно говоривший по-русски капитан Абвера Отто Дитрих обращался к нему на "вы", распорядился покормить, обеспечить горячую воду и чистую одежду – все то, чего Дерябину в лагерной грязи так не хватало.
А потом его, переодетого в новенькую полевую форму офицера Красной Армии, доставили сюда, под Харьков.
Новая жизнь началась неожиданно. Николай даже не заметил, как наступил апрель.
– Будете курить? – Капитан Абвера Отто Дитрих выложил на стол початую пачку "Казбека", перехватил не столько удивленный, сколько любопытный взгляд собеседника, кивнул: – Да, здесь, в школе, все курсанты и инструкторы носят советскую военную форму, курят советские папиросы, общаются между собой только по-русски. Ну, или если знают язык той местности, куда их планируют забросить, – говорят на нем. Это как раз больше касается курсантов. Вы ведь владеете украинским? Может, – губы обозначили улыбку, – грузинским?
– У нас даже на Кавказе и в Средней Азии никого не удивить русским языком, – Дерябин потянулся через стол, пододвинул к себе коробку, взял папиросу, кивнув в знак благодарности за спички, закурил. – Да, никто не удивляется. При советской власти русский стал интернациональным.
– Как при царе?
– У нас не принято сравнивать. То – монархия, эксплуататоры. Сейчас республика рабочих и крестьян.
– Ладно, оставим эту тему, – махнул рукой Дитрих. – Освоились?
– Пока меня держат отдельно.
– Правильно. Карантин. Таков порядок.
– Есть душевая, чистая постель, кормят три раза в день. Чай горячий.
– Немного придите в себя после лагеря. И потом, Дерябин, в действительности я пока не решил, что с вами делать.
Николай поперхнулся дымом, закашлялся.
– То есть?