Вновь захлестывало его горькое одиночество, где не было места Марии. Понимал ли он, что Екатерине куда роднее было с Меншиковым, и уж тем более с этим ласкателем Монсом?
Паликулу денщики приволокли чуть ли не силком, так перепугался он пользовать царственного пациента. Мария стояла у окна, пока он осматривал государя, на улице мальчишки бросались снежками в пьяного монаха. Через Неву, по льду, цепочкой переходили солдаты. Время распалось на картинки, потом годами она будет перебирать их, как четки.
На Паликуле была вязаная кофта, валенки, в глаза не смотрел, достал из сумки каких-то порошков, велел принять, сам тут же проглотил для верности, просил лежать в тепле. Отечная желтоватая бледность не уходила, государь сидел обмякший. Мария спросила, не следует ли отправиться в Париж на лечение, тамошние медики прославлены. Грек головой замотал, дальняя зимняя дорога его величеству не под силу, все будет хорошо, если его величество будет следовать советам.
Петр слушал насупленно, взял руки Паликулы, рассмотрел перстни на пальцах, внезапно спросил про Монса, какие дела были с Монсом, кто его с Монсом свел? Толстой… Ага, а с императрицей?..
Увидев, что творится с греком, Мария решительно выставила его - не об этом сейчас государю следует думать. К тому же врач Паликула много лет пользует их семейство, ее самое, когда она на сносях была.
- Врет он. - Петр устало махнул рукой. - К розыску его следовало бы присоединить, видишь, как затрясся, да ладно…
Накинув на плечи коричневый свой кафтан, Петр сгорбился, свесил голову. Говорил тихо, неразборчиво. Говорил, что лекаря врут, этот пуще других, говорил, что нельзя жить так, словно жизнь бессрочна. Безбожно жить не готовым к смерти, и не разумно. Нить может оборваться в любой момент. Думал, времени на все хватит, теперь видно, что поле его кончается. Пахал, пахал, лишь бы больше захватить, а что на нем вырастет, увидеть не придется. Жизнь уходит, ей бы сейчас только начаться.
Это был совсем другой царь, таким она его не знала, да и знал ли кто?
Глядя на княжну, сказал скорбно:
- Поздно.
И еще раз:
- Поздно.
Ушел, опираясь на палку, денщики по бокам, Мария провожала до саней. Снег скрипел под ногами. На прощание приобнял: "Бог даст, свидимся еще". Заглянул в глаза, улыбнулся тому, что там увидел: "Замуж пора!" Она отвергающе мотнула головой, он наклонился, поцеловал ее в голову.
Денщики заправили полость, верховые выехали вперед, двое вскочили на запятки, кони рванули, полозья зашипели. Она стояла, пока сани не скрылись в ранних декабрьских сумерках.
Войдя в дом, заплакала, слезы лились и лились, никак не могли кончиться. Плача, опустилась на колени и стала молиться о его здоровье.
На следующее утро во дворец Кантемиров явился Паликула, попросился на прием к княжне. Был он всклокочен, возбужден, весь как в лихорадке, бросился к ручке княжны, благодарил за то, что заступилась перед государем, не спал всю ночь. Мерещилась ему дыба, пыточный застенок, и розыск ведет сам граф Толстой. Княжна пробовала успокоить, напрасно он тревожится, государю не до этого, а граф Толстой всегда был расположен к врачу. Но Паликула твердил свое: государь, воспаленный делом Монса, обязательно станет расспрашивать Толстого, а от того не защиты ждать, а поспешного губительства. Было непонятно, чего он так боится, почему графа Петра Андреевича обвиняет в коварстве. Княжна строго напомнила греку, что граф благодетельствовал и ей, да и ему, на это грек как-то безумно захохотал, воздел руки к небу: "О святая простота!" То, что он дальше наговорил на графа, было безобразно и невероятно: что Толстой способен запрятать подальше Паликулу, а то и вовсе убрать, чтобы обезопасить себя, чтобы он, Паликула, не выдал про его происки. Какие такие происки - недоговаривал, твердил только, что за жизнь свою боится, покушателем будет Петр Андреевич, не знает княжна, ох, не знает этого пытчика! Заплакал, упал в ноги княжне, бился головой об пол, молил дать укрыться во дворце. Страх его темный, истеричный наплывал на княжну.
Она рассердилась, велела подняться, запретила оговаривать графа. Наветам не верит и укрытия ему не даст. Невозможно! Ногой топнула. Грек вскочил, черные глаза его горели, рванул шелковый бант на себе, голосом сдавленным, хрипящим заявил, пусть передаст графу, что, ежели что начнется, колесовать Толстого будут первым, потому что он, Паликула, донесет обо всем государю, ничего не скроет. Заверил клятвенно, наставив палец на княжну. Перекрестился. Ей стало не по себе.
Позвала Антиоха, явилось предчувствие, как будто все это касается ее самой, как будто она причастна к тому, что головы и Толстого и Паликулы будут торчать на колу. Но за что, за что, недоумевал Антиох, как же она не выспросила у грека? Он не понимал, чего она испугалась.
На Рождество Антиох устроил представление. Пригласили графа Петра Андреевича Толстого, он подарил княжне ожерелье крупного цейлонского жемчуга, расспрашивал про царский визит, о чем таком говорил царь с греком. Узнав, что государь обмолвился про розыск, задумался, сел в кресло. Княжна, обеспокоенная, рассказала и про приход Паликулы. Толстой разглядывал ее внимательно, искал чего-то, не найдя, похвалил наряд - расшитый бисером бархатный жилет, сафьяновые сапожки, полюбовался ею, вздохнул, напомнил, как покойный ее батюшка завещал ему опекать княжну, беречь. Про грека лучше не болтать, грек, видно, не в себе, нынче, после казни Монса, у многих повреждение от страха. Спросил, как Марии показалось, крепок ли государь? На ее тревогу кивал мелко, задумчиво щурился, точно карты свои разглядывая, сказал: "Не успеть…" Разное это могло означать. Княжна переспрашивать не хотела. Голос ее похолодел, видно, Толстой почувствовал, потому что заговорил за столом, что государь не бережет себя, не думает, что его здоровье значит для России, затем встал и торжественно провозгласил тост за здоровье императора. Антиох вдруг звонко добавил: "И пусть Бог покарает тех, кому это не надо!"
Паликула пропал. Приходили из царской канцелярии, справлялись, не знают ли у Кантемиров, где доктор. Потом от генерал-полицмейстера тоже интересовались, куда он подевался, мол, его потребовала царица. Антиох придумал целую историю, как грека утащили в Тайную канцелярию и там заточили до поры до времени, "дело рук Петра Андреевича", уверял он. Но Мария понимала, что грек спрятался где-то, напуганный государем.
Операция императору облегчения не принесла. Стало известно, что государь почти не встает, мучается от болей. Да так, что порой криком кричит.
В Крещенье в Троицкой церкви к Марии подошел граф Петр Андреевич и сообщил о страданиях государя, понять можно было, что надеяться не на что.
Ему тяжелая смерть выпала. Не на скаку, не в седле, не в бою. Когда подумаешь о его муках физических, несколько ночей забыться не может, сплошная пытка. Утихнет боль, подступали муки душевные. Знал, что умирает. Смерть стояла над ним и медлила, заставляла молиться. Каялся за Алексея? Как все сошлось, одно к одному. Кому теперь передать престол, на кого положиться?
Екатерина не отходила от постели мужа, но он ничего ей не говорил, не ею были заняты его мысли. Скорее всего, тем Всевышним судом, перед которым он вот-вот предстанет. И Россией - делом его жизни, неоконченным, незавершенным, оборванным в самом разгаре.
В день своего тезоименитства Мария не вытерпела и поехала во дворец. Несмотря на мороз, под окнами толпился народ. Стояли, сняв шапки, крестились. В покоях полно было придворных. Священники, дипломаты, генералы, фрейлины, одни плакали, другие шептались, ходили от группы к группе. Кабинет-секретарь Макаров поклонился княжне, сообщил, что государя будут причащать, спросил, зачем она приехала. Вопрос княжне не понравился. Она вздернула голову так, точно перед ней стоял не кабинет-секретарь его величества, а подьячий - ему здесь положено быть по службе, она же приехала к своему монарху, согласно дворянскому этикету. Намек на его низкое происхождение был прозрачен. Макаров принял его безропотно, сказал терпеливо, что все же покорнейше просит ее уехать, при этом сослался на государыню.
- За что же мне такая немилость… - начала было Мария, но услышала вопль, что донесся из внутренних покоев, отстранила Макарова и ринулась на этот звук, словно слепая спешила, протянув вперед руки, перед ней расступались, кланялись, что-то говорили, она не отзывалась. Она шла все быстрее туда, откуда он взывал о помощи, они все слышали его стоны, вся эта придворная стая, чего они ждали?
Украшенные звездами генералы, напудренная физиономия Меншикова, красноносый Брюс, сгорбленный князь Шаховской с нелепым желтым бантом. Изготовились, глаза рыскают…
Остановить ее никто не мог. Граф Петр Андреевич откуда-то выскочил перехватить, взял под локоть, сказал, что туда нельзя, сейчас императора будет причащать архимандрит, государыня не велела никого пускать.
С неожиданной силой она оторвала его сухонькую цепкую руку.
Тяжелый спертый воздух тесной спаленки провонял лекарствами, мочой, печным дымом, едким потом. Безликие фигуры мелькнули и пропали, среди них грудастая масса государыни, все растворилось в духоте, осталась только кровать, на которой метался Петр в разорванной рубахе. Слезы лились из его выпученных бессмысленных глаз, он скулил по-собачьи - огромный, горячий кусок боли. Крича и хрипя, пытался вырваться из своего гибнущего тела. Ничего не осталось от могучего, грозного правителя, от воина, от нетерпеливого любовника, бесстыдного, неутомимого всадника. Одна рука парализованная висела, уже не рука - ненужная вещь. Мария поймала другую, распухшую, горячечную, прильнула к ней губами. На мгновение он затих, не глазами, а кожей как бы уловив что-то знакомое, или это ей показалось, но затем новая волна боли накатилась, унесла его.
Вывели княжну по приказу Меншикова, вели под руки, почти тащили, она отбивалась, все куда-то спешили, сходились, расходились, толкались, вдруг останавливались, замирали. Она поняла - ждут конца. Внизу, в темном вестибюле, графиня Апраксина и адмирал Крюйс выпивали прямо из бутылки. Апраксина предложила Марии глотнуть, сказала откровенно: "Скорей бы отмучился". Макаров проводил княжну на набережную, усадил в сани.
На пятый день, в минуту облегчения, Петр промолвил: "Из меня познайте, какое бедное создание есть человек". Петра, видимо, и мучило и удивляло, куда низвергла его болезнь. Он, великий государь, помазанный на царство, превратился в жалкое существо, раздавленное болью, орущее, беспомощное, уже никому не страшное, всем в тягость.
Крики его проникали во все покои дворца, доносились на улицу. Смерть не могла одолеть могучее тело, оно не отпускало душу вопреки желанию Петра, который уже исповедался, причастился.
Он кричал и хрипел и вновь прорывался истошным воем. В минуту просветления попытался что-то написать, говорить-то уже не мог. Нацарапал слабеющей рукой: "Отдайте все…"
Остальное, сколько ни пытались, не разобрать. Не хватило последней клеточки жизни, тратил поначалу без счета и на гульбу, и на пьянку, сжигал в яростных припадках, а тут в тоске, ужасе за царствие свое, рванулся, вспыхнуло и погасло, так и не успев осветить его предсмертную волю - кому отдать престол.
Это был миг, когда кончилась эпоха, величайшая в истории государства. Предсмертный хрип оборвался. Наступила тишина. Петровское время остановилось. Все, кто находился во дворце, замерли. Через несколько минут страсти нового царствия нахлынут, растащат их в разные стороны, но сейчас они оставались еще его сподвижниками, душа его еще витала над ними, острое чувство страха и потери пронзило даже тех, кому смерть его сулила выгоду.
На похороны императора она не пошла, не хотела видеть его в гробу, слышать панихиду, речи. Но спрятаться от его смерти не удавалось. Эта смерть все кругом превращала в воспоминания. Не стало ни настоящего, ни будущего. Целыми днями она сидела у окна, тупо глядя на ледяную гладь Невы. Поземка закручивала снежные космы, редкие прохожие, редкие сани не нарушали морозной опустелости. Непонятно было, куда все подевалось, зачем этот город. Ее пытались развлечь: гости, разговоры, музыка, она слушала, отвечала, переодевалась, ничего не воспринимая. Внутри все замерзло, и то, что происходило вокруг, казалось фальшивым, жизнь лишалась смысла. Она вдруг увидела, что все эти люди оказались тоже без смысла.
Смерть Петра подвела черту, за которой ничего не было. Ее собственная судьба завершилась.
Весной она стала выезжать. Молодая ее натура против воли выкарабкивалась из отчаяния. Человек не знает своей судьбы, то, что она считала концом, оказалось лишь эпизодом, ей суждено было еще много прожить и пережить.
Волосы ее заблистали сединой, она теперь редко поднимала глаза, на бледном лице появились морщины, но странное дело, она привлекала мужчин больше, чем прежде. Безучастная к своему телу, она словно отпустила его на свободу. Когда она шла, тело ее струилось, бедра, плечи вели игру, неведомую ей, и бледность и седина красили ее, и опущенные глаза заставляли ждать, когда она их поднимет. Успех оставлял ее равнодушной, но ее домогались еще настойчивей. Говорили, что кое-кому удалось добиться своего. Предложения о замужестве она отклоняла. Сваты уезжали ни с чем, свахи звали ее блажной, царской зазнобой.
…Княжна заявила, что замуж не собирается. Толстой ходил, шаркая ногами, показывал на портрет Петра, который княжна повесила в зале, на медали с его изображением, разложенные на столах: обо всем этом ее величеству было известно. "Двух вдов у государя быть не должно", - голосом подчеркнул Толстой, так чтоб все слышали, и ладонью прихлопнул.
Предупредил, что этого "не потерпят". Сослался на Меншикова. Мария помнила последние слова Петра, такова была и его воля. Новый жених говорил по-французски, хорошо танцевал, был с ней нежен. Несколько раз они встретились. Когда он стал ее целовать, она оттолкнула его и заплакала. Ничего не могла с собою поделать. Извинилась перед молодым князем, сказала, что о замужестве не может быть и речи.
Двор не отступился. В следующий раз Толстому придали в спутники генерала Павла Ивановича Ягужинского, которого он терпеть не мог.
Выбрали его неслучайно, знали, что он стал мил княжне после скандала в Петропавловском соборе. Во время всенощной Ягужинский появился перед гробом Петра, сдернул парчовое покрывало, закричал: "Посмотри, государь, что делается! Меншиков творит обиду за обидой. Грозится шпагу снять с меня. Ты меня жаловал, а ему я мешаю, неудобный!"
Службу прервали. Наступила тишина. Все, замерев, смотрели на гроб. Было страшно.
- Эх, не слышишь ты! - воскликнул в отчаянии Ягужинский и хмельно разрыдался.
Назавтра доложили государыне. Меншиков требовал судить обер-прокурора. Шпаги уж наверняка лишить. Внезапно все соединились против Меншикова отстаивать Ягужинского, один за другим просили государыню за него, напоминали, как покойный государь благоволил к нему, выделял его особо: "Если что осмотрит Павел, я это знаю, будто сам видел".
Выходка его многим потрафила. После смерти государя никто не осмеливался остановить Меншикова, с каждым днем он набирал своеволья. Ягужинский выглядел героем.
От него пахло одеколоном, камзол блестел серебряными пуговицами. Поклоны, комплименты, все у него было высшего класса, украшено белозубою улыбкой.
Управиться с княжной оказалось не просто. Приезду их она удивилась. Чего они ездят, ее замужество не такая серьезная вещь, чтобы занимать высших сановников. Зачем они ратуют за жениха, знают ли, что он ни к чему не пристроен, может, по негодности? Сами-то они исправно служат, граф Толстой, несмотря на почтенные годы, успешно несет свои должности, генерал Ягужинский с юности у государя денщиком старался, ему ли не знать, что государь велел считать всех дворян по годности, терпеть не мог лоботрясов.
- Ты с нами не равняй, - остановил ее Толстой. - Я опора власти был и остаюсь, без меня не обойтись. Слишком я велик для твоего примера.
Княжна произнесла по-итальянски: "U om, se’tu grande o vil? Muoru e il sopra!" Перевела Ягужинскому: "Велик ты или мал? Умри и узнаешь".
Впрочем, тут же задумчиво исправила: "Узнаешь перед смертью".
Упоминания о смерти Петр Андреевич не терпел. Недавно один из молодых вельмож, приехав из-за границы, встретил его и весело удивился: "Ты еще жив, старик?" За эти слова граф его возненавидел и постарался упечь на малую службу в Омскую губернию.
Ягужинский примиряюще расшаркался - возможно ли подыскать жениха, подходящего княжне по уму, образованию, красоте, да к тому же с должностью?
Но они же не искали другого, плохие они сваты, смеялась княжна, пусть найдут роста высокого, знающего языки…
Ягужинский опасался - капризов государыня не потерпит, жениха Меншиков скорее всего, найдет из своих мюридов, обвенчают хоть насильно, раз есть согласие государыни. Но Толстой успокоил княжну: Меншиков хоть и в силе, так ведь не одной головой свет стоит, мы тоже кое-что значим, есть и на черта грех. Меншикова он нынче не боялся, вот государыню следует уговорить.
Разговор зашел о светлейшем князе. Мария вдруг глаза закрыла, сказала медленно то, о чем впоследствии Ягужинский вспоминал, - от Меншикова им добра не будет, у него свои планы, большие планы, кто ему поперек дороги станет, того сметет. Вещала, будто цыганка. Антиох недоверчиво хмыкал, Толстой же отечески прикрыл ее руку своей морщинистой рукой.
- Девочка, учить ученых - только портить, слава богу, мы и сладкое пробовали и кислое.
Ягужинский, тот посерьезнел, сказал, что Кассандрами бывают женщины, мужчины же не ведают будущего.
В итоге сватовство ни к чему не привело. Неудача огорчила Толстого: он обещал государыне успех, заверил, что Мария слушается его, считает опекуном. Помрачнев, он дал понять княжне - таких любовниц, как она, у царя было много, напрасно она из себя единственную-ненаглядную изображает, не пристало ей так вести себя, пересуды возбуждать, императрице перечить.
Затряс кулаком, брызги летели из щербатого рта. Уехал не прощаясь, обругав княжну дурой несмышленой, безумицей.
Генерал Ягужинский остался, выпил вина, повел княжну показывать свою новую карету. Карета блестела янтарными ручками, отделана изнутри малиновым шелком, снабжена ящичками, венецианскими зеркалами. Прежняя была тоже хороша, недаром ею пользовался для выездов сам государь. Кареты были страстью Ягужинского. Покатались по набережной. Карета ехала мягко, сидеть было удобно. Ягужинский советовал княжне укрыться на время в Москве, подальше от двора. Он и сам думал удалиться куда-нибудь за границу послом. Время честной службы кончилось. То, за что ценил его покойный государь - прямота, новые идеи, - ныне только мешают карьере и вообще могут погубить.
Вскоре Ягужинский и впрямь отбыл послом в Польшу. Княжна, следуя его совету, уехала в Москву. Жила там уединенно. Вернулась в Петербург незадолго до кончины императрицы, и тут что-то произошло с ней, никому не ведомое, страшное. Однажды она куда-то уехала, вернулась домой поздно вечером сама не своя. Ничего нельзя было от нее добиться, она зажимала уши, вела несвязную речь. Непричесанная, в халате, лежала, бродила по двору, пугая слуг и сама пугаясь. Пытались показать ее врачам, но она в ужасе убегала, пряталась. Антиох не разрешал заточить ее в комнате и насильно лечить.