Приходила она в себя медленно. Красота поблекла, черты заострились, обрели злую надменность. Какая-то тайна окружила ее. Угрюмый взгляд отталкивал, при дворе были уверены, что она скрывает какую-то греховную любовную связь. Меншиков всячески обхаживал ее, привлекая на свою сторону от Долгоруковых.
Смущали ее суждения, резкие, по тем временам опасные. Столицу сотрясали крутые перемены. Жизнь зашаталась, самые прочные фамилии накренялись, рушились. Неожиданно для всех разжаловали и сослали графа Толстого. Винили в этом Меншикова, он расправлялся с противниками, одного за другим убирал по дороге к престолу и вдруг, почти у самой вершины, сам поскользнулся и рухнул, да как!
Ягужинского вернули из Польши. Встретив Марию в Летнем саду, он не сразу узнал ее. Темное платье, черная лента на шее, волосы седые, гладко зачесаны на пробор. Ягужинский галантно раскланялся, взял ее под руку, сопровождая, напомнил ее предупреждение графу Толстому, сказал, что тогда на него пахнуло запахом нечистой силы. "Чем она пахнет?" - безулыбчиво спросила княжна. Смеясь, он признался, что это запах Вельзевула, запах серы. И тут же сказал, что ничто так не волнует мужчин, как женщины-пророчицы. Быть Кассандрой - значит обладать великой властью. Княжна холодно отвергла радость такого дара, это не дар, это наказание. К чему предвидеть, если не в силах предотвратить. Незнание будущего - лучше, оно заставляет бороться, позволяет наслаждаться настоящим, игрой случая и ожидания. В ее словах звучала злость, как будто она действительно видела наперед, что случится. Ягужинский, человек мужественный, к тому же беспечный, смутился, уловив в ее словах намек на непрочность молодого государя Петра Второго. Сделал вид, что не понял, но через месяц Петр Второй скончался в Москве.
Он говорил друзьям о княжне: "Опасная голова, и не хочет прикинуться глупой".
Новый двор Анны Иоанновны приглашал ее на приемы, сделал фрейлиной. Являлась она исключительно ради Антиоха.
Свое собственное будущее она уже перечеркнула, ей осталось перебирать прошлое и любоваться успехами Антиоха. Талант его расцветал, Антиох отличался успехами в языках, в политике, более же всего в сочинительстве. Стихи ходили по рукам, возбуждая интерес к молодому писателю с такой знатной фамилией. Жанр сатиры был в новинку в России. Сам Антиох одновременно со всем пылом отдавался и политике, выступал за продолжение реформ Петра Великого, против хулителей просвещения. Его любовь к покойному государю перешла в обожание. Время Петра было для него утраченным "золотым веком, в коем преседала мудрость".
Он тосковал о той деятельной эпохе, конец которой он успел вкусить. Ныне Наука скиталась в жалких рубищах, осиротелая, никому не нужная. Взлет ее прервался.
Тем временем старший его брат, пользуясь влиянием своего свекра Дмитрия Голицына, заполучил наследство - владения покойного отца. Антиох и Мария лишились большей части состояния. Средств не хватало. Княжна, использовав связи, устроила Антиоху назначение послом в Лондон.
В ее саду у пруда стоял высокий белый камень, привезенный еще отцом. Зимой камень был теплым, снег на нем не держался. Когда Мария приходила, слетались снегири, дятлы, березы начинали шуметь, стряхивали непрочные листья. Дул сырой ветер, в этом движении оживало то, что когда-то происходило в саду и в доме, она снова получала поцелуи, ощущала прикосновения.
Однажды он взял ее на руки, поднял к самому потолку. В Астрахани, когда она была уже беременной, Петр привез ей персидский халат, нарядил, обвязал голову чалмой, нарисовал углем усы…
Нельзя дотянуться до того, что было, можно достать то, что будет, но она отворачивалась от будущего, ей хватало прошлого. Тех минут было достаточно, они набухали подробностями, пускали ростки. Заточенные в них события, звуки, краски сохранялись, как сохраняется в семени весь облик цветка. Она перебирала эти минуты, взращивала их. Его прикосновения, кожа на руках была грубой, мозолистой, а формой безупречны и пальцы и кисть.
Похоже, что он смутился, обнаружив, что она девушка. Глаза его округлились, он что-то забормотал, умерил свой пыл. Она с улыбкой всматривалась в это воспоминание, в свой страх и в первое незнакомое наслаждение. Винный запах, и запах греха, и запах конюшни… От него часто пахло конюшней.
Чем глубже она зарывалась в прошлое, тем больше находила там сладостных минут.
Размахивая жезлом, он изображал тамбур-мажора, требовал, чтобы все топали в лад. Начав игру, он вовлекал остальных. Всем маршировать, всем присвистывать! Во время фейерверка от восторга хлопал в ладоши. Блики огней отражались на его лице, застревали в усах, высвечивали желтым блеском кошачьи глаза. Значит, она не в небо смотрела, а на него. Ей нравилась его детская страсть к играм.
Граф Толстой, тайный советник, первый министр Тайной канцелярии и прочая, и прочая, скончался в каземате Соловецкого монастыря спустя ровно четыре года после кончины императора Петра Первого.
Весть о его смерти в столице впечатления не произвела. Никого не занимали герои петровских времен. Новые фавориты, новые домогатели взлетели на небосклон. Слава мира проходит быстрее, чем это кажется потомкам.
Княжна была единственной, кто заказал панихиду об усопшем. Вместе с Антиохом они со свечками в руках отстояли службу в Семионовской церкви.
Пел хор, пахло сырой одеждой, ладаном, воск теплой коркой застывал на пальцах.
- …молимся об упокоении души раба Божиего Петра, да простится ему всякое прегрешение, вольное и невольное.
Антиох покосился на сестру, она кивнула - да простится! А тогда не простила. Перед отправкой в Соловки граф послал за ней. Другие побоялись прийти, Ушаков убоялся, и Головкин убоялся, а она приехала.
Старик сидел у каретного сарая. Двор его особняка был полон солдат. Конвой готовил возки к отправке. Во дворце умирала государыня Екатерина Первая, а тут, на Петербургском острове, не было ни беспокойства, ни молебнов во здравие, здесь царила спешка, офицеры подгоняли солдат, приказ был от Меншикова отправляться в ссыльную дорогу не медля ни минуты.
Несмотря на теплынь, Петр Андреевич кутался в накинутый на плечи нагольный тулуп. Приговор оглушил его, лишенный состояния, всех званий, он разом свернулся в сгорбленного старца.
Увидев Марию, он потянулся к ней, схватил ее руки, стал целовать, благодарил, что приехала, не убоялась, преданная душа, недаром он всегда держал ее как родную, вместо дочери, подарок ему Господь принес, в ней вся надежда, правильно князь Дмитрий ею гордился, и умом ее, и красой, был бы князь жив, не допустил бы, чтоб так изничтожили верного слугу государя. И кто - вор, супостат - Меншиков. С государыней императрицей не дал проститься, шутка ли, его, слугу ближайшего, не допустили, оклеветали, Меншиков подсунул ей бумагу, полную изветов, воспользовался, что царица металась в горячке, невесть что наушничал, заговорщиком изобразил. Каиново потомство, извратитель, вероломец, так выставить его, Толстого. Забыли, какие услуги он оказывал. Ах, как несправедливо!..
Мелкие слезы катились, застревали в седой щетине, он захлебывался, долго надсадно кашлял, клял светлейшего во весь голос, не боясь дежурного офицера.
Протянул Марии бумагу, его всенижайшее прошение ее величеству заменить Соловецкую тюрьму на монастырь, хотя бы в Карелии или на Урале, не вынести ему соловецкой зимы, стар он, немощен, и чтобы его сына-недоумка Ивана пощадили.
Ей, Марии, царица не откажет, княжна-заступница сумеет вымолить, иначе пропадет он. Отправляют без одеяла, драгоценностей лишили, Псалтырь и ту не дают с собою взять.
Мария отталкивала бумагу, но вдруг глаза ее сверкнули, взяла бумагу двумя пальцами, медленно разорвала, с усилием еще раз, бросила на землю, придавила ногой.
- Ты что делаешь! - Толстой вцепился в нее, почуяв что-то и не понимая, не веря. - Боишься? За меня просить боишься, забыла, что я делал для тебя?
Она губы стиснула, ответила ему таким взглядом, что он выставил руку, заслоняясь, закричал:
- Окаянная, купили тебя! Да что ж это творится, кто замутил твой разум? Господи, за что, за что? Не будет тебе прощения, если отступишься от меня. - Он схватил себя за голову, выл и стонал, раскачиваясь. - Прокляну, - сказал он вдруг обыденно и серьезно. Пригрозил, что весь род Кантемиров проклянет. Голову к небу поднял, глаза закатились. Взывал истово, с верой. В другое время Мария испугалась бы, а тут, как рассказывала Антиоху, слушала, удивляясь человеческой природе, произнесла спокойно, тихо:
- А младенец мой? Младенец, помнишь? Что ты с ним сделал?
Покачивая головой, говорила, словно объясняла ему: Господь уже покарал графа и еще сильнее покарает, и не Меншиков тому виной… Сама не понимала, откуда в ней твердость такая была и уверенность, словно бы приговор зачитывала. Он замахал на нее руками, отгоняя нечистую силу, хотел остановить Марию, но она назвала грека, и еще раз, чтобы до него дошло, что Паликула объявился, в предсмертный час призвал ее и проклял графа.
Толстой зажмурился, слышать не желая, она поняла, что слова грека были правдой, да и не стал бы грек клеветать, смерть стояла у него в головах, дожидаясь, когда он закончит признание, смерть дала отсрочку, отступила перед его мольбой. Из последних сил шептал вразброс - сколько денег получил, чем плод вытравлял, граф не свои деньги давал, известно, кто главный интерес имел, потому что граф получил себе прибыль, а государю доложили, чтоб от нее не ждал…
Черты лица Паликулы обретали восковую прозрачность, застывали, взгляд туманился, двигались только серые губы, и где-то в голове еще работал, спешил мозг.
…Тот настой, зеленый, тягучий, который он вливал ложками ей в рот, подтвердил Паликула, она вспомнила сладко-вонючий вкус, и ее вытошнило тут же, у постели умирающего. Кто-то вытер ей лицо, она ничего не замечала, тормошила грека: "Зачем, зачем это делали?", ничего другого уже не могла спросить, холодная бездна разверзлась, и она летела туда, бедный разум не мог остановить ее, сознание пошатнулось, если б не Антиох, она бы не вернулась, она не хотела возвращаться к этим людям, к тому, что творилось в этом мире.
"Зачем вы сделали это?" - повторяла она, когда к ней обращались.
С того года волосы перестали виться, туго зачесанные на пробор, придавали ей строгий монашеский вид. Она вглядывалась в людей, словно что-то ища и не находя.
Толстой скинул полушубок с плеч, распрямился. Более не запирался: да, он исполнил волю пославших его, согласился, чтобы избавить Марию от большей беды. Родила бы - и что, что тогда? - торжествуя, допытывался он, - разве позволили бы ее мальчику вырасти? Отравили бы его, придушили, всяко устранили бы. При живом государе не постеснялись бы.
Слюна летела из его беззубого рта. Он простирал сухие руки, обсыпанные старческой гречкой, обличая и Меншикова, и двор, и государыню. Рыжие пятна выступили и на лице, словно он весь был изъеден ржавчиной. То, что он рассказывал, было страшно. Могли и княжну прикончить, хватка у Меншикова волчья. О других выблядках Петра не тревожились, ребеночек же княжны, к тому же и мальчик, был желанный, ждал его государь, известно это было, желанная была и княжна, вот откуда шла угроза, самая прямая, потому как стоило государю жену неверную убрать в монастырь, тут же и Меншикову конец, только на ней он и держался. Никак нельзя было Кантемирово дитя оставлять, извели бы безо всякого сомнения. Так она хоть не видела ребеночка живым, личика его не знала. Нет, не ведает она, от какого горя он спас ее. Какой ради нее грех взял на душу. Его, Толстого, числят пытчиком немилосердным, да, он ни с чем не считался, чтобы зло пресечь, врагов государя устранить. Он слугой был верным, самым верным, потому что всю грязь на себя брал, все розыски, экзекуции… Другие уклонялись, а он чинил казни, самолично пытал без милосердия. Потому Россия и укрепилась, перестала бунтовать. Никому не спускали за непристойные слова про его величество и благоверную государыню. Ноздри вырезали, языка лишали. Без этого давно страну бы расшатали. Думал он открыться государю, так ведь тоже не видно было, что получится. Как бы государь повел себя, неведомо. И какое расстройство могло в государстве произойти.
Наклонился к Марии, приблизил лицо, так что дохнуло гнильем изо рта, - могли и государя кончить! Не остановились бы!
Если бы не он, Толстой, кто бы сейчас на троне сидел - Алексей Петрович, царствие ему небесное! Правил бы с бородачами, а Меншикова ладно бы в темницу, скорее же всего голова бы его торчала уже на колу. Это он, Толстой, сколько раз государя от заговорщиков спасал, его Тайная канцелярия государству крепость дала, императора Великим сделала. Военные победы ничего не значат, когда в стране порядка нет. Государыня короной своей не Меншикову, а ему, Толстому, обязана… Хуже собак, собака старое добро помнит! Что значит ее недоносок перед делами Толстого! Как посмела Мария судить его?
А она уже неслась без оглядки. Меншиков ни при чем, Меншиков никого не убивал, это он, Толстой, убивец, с государыней заодно, убивцы, недаром Господь их в одночасье опроверг.
Он руками замахал на нее, к небу лицо закинул:
- Не предавай меня, Господи, на произвол врагам моим! Восстали на меня свидетели лживые и дышат злобою. Ту, что спас, ту, что холил, и та от меня отвернулась. Кругом напраслины, нет мне ни награды, ни защиты, за что так? Нет, не отступлюсь!
Ярость саможженца бушевала в его воплях. Глухие души, каменные сердца, не он ли склонял государя к ее красе, кто растил их любовь, лучшее, что было в ее жизни…
Церковь была пуста. Стояли они вдвоем, она с Антиохом, горели свечи. Теплый воздух дрожа поднимался к голубому куполу. Глаза святых смотрели на них.
Голос молоденького пономаря взывал: "Прости ему всякие прегрешения".
Неужели она простила Толстому его злодеяния? - недоумевал Антиох.
В том-то и стыд ее, что не могла простить, поэтому и заказала отпевание и молилась, чтобы найти в себе силы для прощения. И Паликула умер, не получив от нее прощения. Толстого Петра Андреевича увезли при ней, запихали в повозку, кинули туда мешок со всем его скарбом - подушкой, валенками и медными кружками. За повозкой шагал отряд конвойных солдат чуть ли не в сотню человек, следом обоз, десяток телег. С повозки Толстой слабым голосом кричал: "Верую, что увижу благость Господа на земле живых!" - и грозился кулачком.
Священник спросил, поминать ли князя Меншикова? Весть о смерти Меншикова пришла из Сибири одновременно с вестью из Соловков.
О Меншикове княжна не скорбела. Не было жалости в ней ни к кому. Все они властолюбы, властохваты, пожирали друг друга, все были обречены. Не пожалела она и Ивана, сына Толстого, которого тоже отправили в Соловки.
Толстой умирал на соломенном матрасе в сырой монастырской темнице. В те же дни его заклятый враг и погубитель Меншиков помирал в промерзлом сибирском городишке Березове.
Антиоха поражало совпадение их судеб. Оба ближайших сподвижника Петра сцепились в смертельной схватке и погибли. Толстой боялся, что к власти придет сын царевича Алексея, отомстит ему за смерть отца. Меншикова сгубила ненасытная жажда власти. Такая же судьба ждала и графа Остермана, того, кто свергал Меншикова, он тоже будет сослан в Березов, где также умрет позабытый всеми, еще недавно всемогущий правитель России. А в Соловецкую тюрьму отправятся вскоре и оба князя Долгоруковых, которые валили Меншикова.
С молодой безжалостностью Антиох рассуждал о причудах русской истории. Немудрено, что она непредсказуема, если продажный грек-лекарь может изменить судьбы царствования. Россия могла бы получить наследника из рода Кантемиров, чистых царских кровей, вместо худородных немцев…
- О, тщета человеческих сует! - восклицал он. - Ничтожный случай сотрясает империю, могучий князь превращен в бессильного арестанта. "Взвесь Ганнибала, в вожде величайшем найдешь ли ты много фунтов, - декламировал он Ювенала. - И это тот, кого Африка еле вмещала!" Петра также не вместило его время. Теперь-то мы видим, что то был золотой век.
Марии нравилось, что он поклоняется Петру, ревнителю просвещения, науки.
- У Петра были десятки помощников и миллионы противников. Без него враз обездомили науку, она ныне скитается в рубище, сиротой, - говорил он про Академию наук.
Царствие Петра, горевал он, оборвалось в самый решающий момент, перед переходом России к веку искусств и наук. Сумел бы Петр воплотить свои мечты? Тут он запинался, что-то смущало Антиоха. Мальчиком он замечал, как кругом боятся Петра. Однажды граф Толстой рассказывал Антиоху, как венециане в своей Венеции веселятся, ни в чем друг друга не задирают, страху не имеют, живут, не оглядываются на своего правителя. "Не то что мы", - с тоской вырвалось у него.
Верность петровскому гению вовлекала Антиоха все сильнее в дворцовую политику. Мария боялась - не могло это хорошо кончиться. К тому же здоровье его стало портиться. Когда он уехал в Лондон, она еженедельно слала ему обстоятельные письма. От него приходили рукописи, она заказывала их писцам и затем раздавала - пьесы, эпиграммы, сатиры - его почитателям.
Затем его перевели послом в Париж. Но он уже тяжело болел, скоротечная чахотка свела его в могилу на взлете таланта. Ему было тридцать шесть лет, он много успел, но еще больше от него ждали.
Похоронив его, Мария уединилась. Она как бы выпала из времени. Более ничего не привязывало ее к жизни. Иногда ее можно было встретить в Петропавловском соборе у гробницы императора. Она появлялась там с цветами в какие-то, известные ей одной, даты. Поэт Сумароков встретил ее однажды у Летнего дворца. Он знал лишь, что она сестра Антиоха Кантемира, память которого чтил. В облике этой женщины ему запомнилось высокомерие на морщинистом, темном, обугленном лице.
Во времена Елизаветы о ней вспомнили перед празднованием семидесятипятилетия со дня рождения Петра Великого. Связано это было еще и с тем, что пошли слухи о скрываемом внебрачном сыне императора. Елизавета пригласила княжну к себе, но княжна сказалась больной.
Тогда к ней был послан князь Трубецкой, с подарками. Князя сопровождал историк Миллер.
Весна в тот год была ранней, все уже цвело. Во дворце Кантемиров полно было цветов. Княжна Мария ходила опираясь на палку. Она усадила Трубецкого напротив себя. Миллер хотел было сесть в гобеленовое кресло, но княжна показала ему на обыкновенное, пояснила, что то кресло петровское. Может быть, это рассердило Миллера, потому что он довольно грубо принялся расспрашивать княжну о ее отношениях с государем. Княжна отвечала свысока, не стоит трогать того, что покоится, много еще остается от великого имени, но совсем не то, что ищут. После этого она беседовала с Трубецким, не обращая внимания на Миллера.
Вслед за Трубецким во дворец Кантемиров стали наезжать иностранцы, прослышавшие о последнем царском романе. Более всего хотели узнать о судьбе ее ребенка. Вели они себя бесцеремонно, княжна запретила их принимать. Двор был недоволен этой шумихой. Удачливей других оказался немец Якоб Штелин. Возможно, он действовал по просьбе канцлера, не исключено, что и с ведома самой императрицы Елизаветы. Разумеется, выступал он от своего имени, как член академии, собиратель сведений о Петре Великом, рекомендованный Нартовым, Бутурлиным, новым фаворитом Елизаветы Петровны.