"На такое состояние закона, - читал с острым любопытством Константин Петрович свои строчки как чужие, - опирается, однако, правосудие, опирается вся деятельность общественных и государственных учреждений. Если понятие о праве не заглохло в сознании народном, это объясняется единственно силою предания, обычая, знания и искусства править и судить, преемственно сохраняемого в действии старинных, веками существующих властей и учреждений. Стало быть, кроме закона, хотя и в связи с ним, существует разумная сила и разумная воля, которая действует властно в применении закона и которой все сознательно повинуются. Итак, когда говорится об уважении к закону в Англии, слово закон ничего еще не изъясняет: сила закона [коего люди не знают] поддерживается, в сущности, уважением к власти, которая орудует законом, и доверием к разуму ее, искусству и знанию. В Англии не пренебрежено, но строго охраняется главное, необходимое условие для поддержания законного порядка: определительность поставленных для того властей и принадлежащего каждой из них круга, так что ни одна из них не может сомневаться в твердости и колебаться в сознании пределов своего государственного полномочия. На этом основании власть орудует не одною буквою закона, рабски подчиняясь ей в страхе ответственности, но орудует законом в цельном и разумном его значении, как нравственною силой, исходящею от государства.
А где этой существенной силы нет, где нет древних учреждений, из рода в род служащих хранилищем разума и искусства в применении закона, там умножение и усложнение законов производит подлинно лабиринт, в котором запутываются дороги всех подзаконных людей, и нет выхода из сети, которая на них наброшена".
Константин Петрович остался совершенно доволен отлитой и затем откованной донельзя обоюдоострой идеей. Вот как должно быть у нас в России! Жаль, что Зубков не читал этих строк. Но тогда, в его осмеянном Герценом кабинете, она уже проступала в хаосе неотредактированных и неочищенных до зерна мыслей.
Где нет существенной силы
На Литейном - со стороны Невского - набухала толпа, озаренная мятущимся пламенем факелов. Рокот дробно ударял в зеркальные стекла.
- Даешь конституцию! Даешь свободу слова и собраний! Долой буржуазию! Долой черного папу! Долой, долой, долой!
Он хотел открыть окно и крикнуть в гущу беснующихся: "Глупцы, зачем вам конституция?! Надо хранить свою историю, свои обычаи и обряды! Их создал народ! И надо опираться на них!"
Но что способен сделать его слабый голос, тонущий в водовороте диких и хриплых выкриков? Даже император не пожелал его выслушать, избегая встречи с глазу на глаз. Он склонял ухо к Витте, великому князю Николаю Николаевичу, князю Николаю Дмитриевичу Оболенскому и прочим угождающим и ждущим наград. Главный противник, конечно, Витте, иронично-прозванный графом Полу-Сахалинским. Он, и никто другой, первейший конституционалист, но и он станет одной из первых жертв жалкой и неосторожной затеи. Добрый и умный Владимир Карлович Саблер еще до отставки пересказал Константину Петровичу речи императора, услышанные на одном из приемов в присутствии самого Витте:
- "Сергей Юльевич считает, что существует единственный путь - предоставить гражданские права населению: свободу слова, печати, собраний, эт цэтэра. Всякий законопроект придется проводить через Государственную думу. Это, в сущности, и есть конституция, хотя манифест наш называется иначе. Таким образом, я выполнил все ваши советы и пожелания, господа хорошие".
И император, круто повернувшись на каблуках, покинул залу, где сгрудились ликующие придворные, министры и генералитет, как всегда, не ведающие, что творят, и не понимающие, что раньше остального громы и молнии народной ненависти падут на их головы. Несчастный демос тоже заплатит немалую цену за неразумный гнев. Он превратится в игрушку жаждущих власти сил.
Константин Петрович отлично сознавал, что Витте обманывает и общество, и себя. Манифест - никакая не конституция. Это лишь декларация о намерениях правительства. Намерения надо еще осуществить. Но главное сейчас - свалить Победоносцева. Старый дьявол, как его называли либералы, и среди прочих зять Дмитрия Ивановича модернистский поэт Саша Блок, еще силен и служит символом реакции. Победоносцев и конституция несовместимы. Или обер-прокурор, или Дума с конституцией. А конституция перечеркнет прошлое России, ее светлую и мучительную историю. Конституция обрушит дышащую на ладан судебную систему, ударит по религии и хранимым в неприкосновенности обычаям, сметет сеть церковно-приходских школ, откроет дорогу парламентаризму и образованию партий и групп, отстаивающих денежные и земельные претензии разных слоев населения, но прежде собственные, и в конце концов сокрушит монархию и приведет страну к гражданской войне. Горы трупов усеют русскую землю. И не будет выхода из тупика. И восстанет брат на брата и сын на отца.
- Несчастный государь, несчастная Россия.
И боль за страну поглотила обиду, нанесенную ему в конце долгого пути. То, что происходило за окном на Литейном, вдвойне подтверждало печальное, но уверенное пророчество.
"И горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю…"
Да, воспоминания продлевали жизнь, особенно после катастрофы, которую пережила Россия. А подписание императором манифеста, составленного Витте для сохранения режима личной власти и в узко эгоистических интересах жалкой кучки чиновников, пытающихся удержаться вблизи трона, он считал настоящим смертельным бедствием и не только для страны. Шатающаяся Россия через десяток лет рухнет как подкошенная на колени, сотрясая Европу тяжестью своей массы, начнутся тектонические сдвиги и разломы - скорее всего на Балканах, где запылает пожар вселенской войны. Манифест открывал дорогу не просто отвратительной бойне внутри империи. Братоубийственное взаимоуничтожение, под каким бы предлогом ни проводилось, всегда гнусно. Манифест делал неуправляемой обстановку за границами гигантской территории, распластанной между густонаселенной Германией и Китаем, не менее перенасыщенным человеческим материалом. Наступление желтой расы началось исподволь - с Востока - еще в середине прошлого века. Сначала пустоты окончательно заполнят китайцы и корейцы. Они вырубят тайгу и расчистят подходы к Уральскому хребту. За ними последуют японцы. Они-то и наведут по-азиатски железный порядок. Чингисхан с Батыем покажутся нам детьми. Падение Порт-Артура - первый сигнал надвигающейся бури. Японцы уже сговариваются с тайными польскими революционными организациями. Внутреннее неустройство России развяжет руки Германии и Австро-Венгрии. И неизвестно, сумеет ли император отстоять русскую независимость. Германцы считали славян идеальными рабами. Гражданский конфликт в государстве перерастет в мировой. Гибели миллионов и миллионов не избежать. Победа Витте над Константином Петровичем обернется потоками крови. И именно Витте начнет обвинять теперь уже отставного обер-прокурора в создании предпосылок для жесточайшего противостояния, считая в сем деле застрельщиком. А он пытался всего лишь удержать соскальзывающую в пропасть политическую ситуацию. Манифест разрушил остатки надежды. Что ему остается, кроме воспоминаний?
Воспоминания становились для Константина Петровича отдушиной, если не единственной возможностью вообще продолжить жизнь. Усилием воли он многое отбрасывал, не пропуская в сознание. Воспоминания отнять нельзя. Они уйдут и растворятся в небытии лишь после смерти. Никто не сотрет образ Катюши, какой он видел ее летом 1865 года, когда решалась их совместная судьба. Покойный наследник престола цесаревич Николай Александрович перед роковой поездкой в Ниццу, из которой не суждено было возвратиться, будто что-то предчувствуя, провидчески и не раз говорил, заглядывая Константину Петровичу в глаза:
- Ах, как бы я хотел, чтобы вы женились! Отчего вы не женаты?
Он легко ответил бы на вопрос цесаревича, милого и душевного Никса, если бы осмелился признаться до конца самому себе в том, что влюблен, нет - любит всем сердцем девушку, почти ребенка, и готовил себя к тому, что если получит отказ, то поступит так, как и прочили друзья, - уйдет в монастырь или, чего доброго, станет митрополитом. Когда все сладилось в единственный и неповторимый день, к несчастью, после кончины цесаревича, и когда страхи отступили, еще не покидая имения добрейшего Александра Энгельгардта, брата однокашника по Училищу правоведения, с которым давно подружился и у которого временами дневал и ночевал, Константин Петрович сообщил о коренном переломе в собственной судьбе архиепископу Харьковскому Амвросию, в миру Алексею Осиповичу Ключареву, духовно близкому и редкому по своим сердечным и интеллектуальным качествам иерарху: "Недавно вы еще прочили меня в митрополиты литовские, но вот - я жених с 14 июля и спешу Вас об этом известить, помня любовь Вашу…"
Молодости свойственны горькие воспоминания, старости - светлые, счастливые. И он, и Катюша любили Пушкина. Поэт для них - судьба. Лет двадцать назад по вечерам Константин Петрович с женой сделали выборку его стихотворений из "Северных цветов" и издали для немногих в красивом переплете и на прекрасной бумаге. Катя не забывала упаковывать в саквояж с десяток экземпляров, когда собиралась за границу, и там дарила знакомым иностранцам, которые интересовались Россией. Сейчас он безмолвно повторял строки из "Воспоминания", часто утешавшие, особенно в последние недели. 6 сознании всплывали картины прошлого. Он свободно их перемещал в пространстве сознания. Тяжелое, болезненное старался вытеснить. К тому, что помогало существовать, он постоянно возвращался. Покидать юдоль земную рано. День превращался в мозаику, быстро меняющую рисунок. Константин Петрович не стеснялся собственного поражения. Он твердо знал, что к его идеям возвратятся. Жаль, что миллионы людей погибнут. А он должен влачить дни ради Кати. Без него она пропадет. Он стоял в тиши огромного кабинета, не зажигая электричества, и повторял про себя:
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Теперь, когда он получил навязанную и нежеланную свободу, когда отставка, казалось, должна была выбить из седла, воспоминания, как ни удивительно, помогали упорядочить и объяснить происшедшее. Враги России будто бы восторжествовали, а он назло им окружал себя счастливыми днями. Он горячо молился, и Бог его оградил от ненависти и укрепил сердце и разум. И сейчас прошлое состояло из самого значительного, что совершилось. Он опять вспомнил неширокий мутноватый Днепр, тучное имение Энгельгардтов в Полыковичах и те грозовые и душные июльские дни, которые перевернули будущность и придали прожитому и пережитому новый смысл.
Любовь и сплетни
Я не люблю, изображать интимные стороны отношений значительных людей, главных персонажей отечественной истории, и касаться деликатных моментов сближения двух сердец.
Срывание всех и всяческих масок и покровов нынче в моде. А что хорошего в картине обнаженной Екатерины Великой, занимающейся утехами любви с Потемкиным или Зубовым? Что любопытного в перетряхивании простынь Ленина и Сталина или в сексуальных приключениях коммунистических палачей Берии и Абакумова? Я уже не говорю о безобразных попытках проникнуть в спальню Пушкина и Натальи Николаевны. Зачем тревожить тени Софьи Андреевны Толстой и Льва Николаевича? Подробности постельных дуэтов вождей фашизма, таких как Муссолини или Гитлер, не могут быть вообще предметом изображения в русской литературе и искусстве. Психические отклонения и труднопостижимые извращения в данном случае обладают слишком большой национальной спецификой. Всей правды и даже полуправды здесь не скажешь. Любителям читать про это должно вполне хватать Ги де Мопассана или отличного писателя Генри Миллера. Не стоит трогать действительно существовавших людей, не стоит снимать с них одежды. Пусть читатель сам поставит себя на место тридцативосьмилетнего правоведа, который официально - с предложением руки и сердца - признается в любви девушке моложе его на двадцать два года, девушке, которую он знает с семи лет и играл с ней как с ребенком, последующие лет десять. Пусть читатель сам попытается воссоздать его слова, обращенные к близким избранницы. Пусть читатель поставит себя на место человека, собирающегося в монастырь и вдруг превратившегося в жениха, и тогда не потребуется воскрешать сюжет, который иные могут расценить как недостаточно скромный и выдержанный. Признаюсь, я не люблю кулис на сцене, но и не желаю подглядывать в замочную скважину комнаты, где находятся такие люди, как Константин Петрович и его жена Катя. Они и без моих строк пострадали от завистливой молвы, приписавшей им, быть может, не без мелких оснований, черты совсем других не менее известных среди читающей публики героев адюльтерного романа, впрочем, написанного с аристократической изысканностью и явным пренебрежением к эротике и где чувственность, не подавленная, а скрытая, ни разу не переступила грани пристойности. Мне же совестно брать в архиве интимные записи обер-прокурора, пользуясь его беззащитностью. Полагаю, что против такого вмешательства он возражал бы яростнее, чем против любой критики. О, если бы мне повезло и я имел дело с вымышленными героями!
Екатерина Александровна, по словам одной современницы, обладала красивой молодой фигурой. Хрупкая, немного болезненная, весьма грациозная, с роскошными локонами, она производила сильное впечатление на окружающих рядом с высоким, худощавым и гладко выбритым человеком, с интеллигентным, вдумчивым лицом и в очках, черепаховая оправа которых обращала на себя внимание необычностью эллипсоидной формы. Константин Петрович в темном сюртуке и белоснежной рубахе походил на немецкого профессора, а вовсе не на петербургского бюрократа высокого, даже высочайшего полета, каким был Алексей Александрович Каренин, которому якобы служил прототипом будущий обер-прокурор. Вот только крупные руки и немного великоватые и оттопыренные уши придавали двум этим мужьям трудноуловимое в остальном сходство. Но Константин Петрович никогда не носил ни цилиндра, ни фрака, ни роскошной шубы, ни могучих, усыпанных бриллиантами звезд на груди - награды он держал в резной шкатулке и надевал лишь по светским праздникам, и то после напоминания гофмаршала, который подробно изучил свою клиентуру, вкусы и обычаи каждого придворного, а Константин. Петрович после приглашения в Петербург для чтения лекции цесаревичу - старшему сыну императора Александра II - волей или неволей числился в придворных. На что не согласишься ради России и возлюбленного Никсы - цесаревича, который, по мнению Константина Петровича, составлял самую яркую ее надежду!
Нет, мало чем они напоминали друг друга - замкнутый петербургский бюрократ и немецкий с виду профессор. Однако молва, молва, проклятая молва соединяла их личности, и это соединение, как зловонный яд, просочилось в грядущее и проникло на страницы современных, не отличающихся доброжелательством советских и даже постсоветских журналов. Вдобавок Алексей Александрович искал приятельского сочувствия у женщин, и Константин Петрович тоже пользовался их отнюдь не любовной, но сердечной дружбой.
Хрупкая и нежная Катя и по внешности, и душевной сути ничем совершенно не напоминала светскую львицу Анну Аркадьевну Каренину, уверенную и властную, привлекательную деланным и подчеркнутым равнодушием и тайной силой, той загадочной и бездонной мощью женской натуры, которая, не давая и не обещая ничего в будущем, мгновенно превращала мужчину в раба. Единственный взгляд Татьяны лишил Онегина жизни, как если бы пуля Ленского угодила в грудь. Катя была мила, проста, необыкновенно добра, приветлива и начисто лишена светских ухваток, умения поддерживать легкую и нередко фривольную беседу в великокняжеских салонах. Катю судьба и обстоятельства слепили из другого теста. Она посещала церковь и так глубоко уходила в молитву, что Константин Петрович иногда даже пугался. Рауты и вечера, балы и торжественные приемы не были ее стихией. Она вяла и гасла там прямо на глазах, чем вызывала удивление и насмешку. Катя расцветала наедине с ним, во время беседы или чтения книг, английских по преимуществу. В английском она опережала Константина Петровича и гордилась собственным маленьким триумфом. Жена расцветала и за границей - в Мариенбаде, например, или в Зальцбурге. Там противные мелочи быта не тяготили Катю. Он никогда не видел ее такой веселой, как в Праге после освящения церкви на долгой и одинокой прогулке. Чудилось, что сам воздух подхватил и нес ее на крыльях, и нездоровье отступило, и печаль улетучилась, освободив уголки губ. Они оба любили путешествия, любили незнакомые города и деревенские местности, любили чужую европейскую речь, владея ею если не в совершенстве, то, во всяком случае, в достаточной мере, чтобы не испытывать муки немоты.
Рим севера
Зальцбург с его неповторимой архитектурой и умеренным климатом, размеренной и нешумной жизнью, музыкальными концертами и, наконец, с его атмосферой уважения к человеческой личности и, в частности, что было чрезвычайно важно для юридической натуры Константина Петровича - к человеческому достоинству, благотворно влиял на здоровье Кати, заставляя забыть петербургские неурядицы и заботы. Она становилась той, прежней, Катей, когда их отношения почти внезапно приобрели какой-то новый оттенок - с привкусом опасного чувства, опасного и по природе, и по особенностям возникновения, и по изначальной безнадежности из-за разницы в возрасте и давнего знакомства. Он лукавил, когда писал друзьям о внезапных изменениях в своем существовании. Нет, они не были внезапными. Он лукавил потому, что испытывал неловкость, вполне, впрочем, естественную, объяснимую и понятную. Разумеется, он выглядел иначе, чем герой быстро прославившейся картины Пукирева "Неравный брак". Однако проклятую разницу в возрасте отметили все, кто встречался с ними сразу после свадьбы. Он видел перемену в выражении лиц, в скрытой и подавленной улыбке, в подчеркнутых пожеланиях здоровья и долголетнего счастья.