Впервые он доверился бумаге весной 1863 года, а окружающие узнали о намерении Константина Петровича соединить две судьбы в начале лета 1865-го! Какая уж тут неожиданность?! У него всегда отсутствовала последовательность в ежедневных дневниковых записях того, что происходило с ним. Слишком увлекала текучая действительность. Но все-таки он пытался остановить мгновение и закрепить на страницах посетившие его впечатления, и робкие мечты, и мимолетные восторги, порожденные светлым, романтическим чувством. Он не обижался ни на таможенников, ни на полицейских чинов, ни на портье в отелях, которые сперва принимали Катю за дочь или родственницу. Никто не желал намеренно оскорбить. Конечно, он относится к людям сдержанным и закрытым и вместе с тем постоянно нуждавшимся в поддержке. А желающие ее получить волей-неволей должны приоткрывать душу, и он приподнимал завесу перед избранными, а избранными могли считать себя единицы.
Однажды они с Катей присели на скамейку напротив памятника Моцарту отдохнуть после длительной прогулки. Зальцбург привольно раскинулся меж трех лесистых вершин в получасе езды от границы с Баварией. Они часто посещали Мюнхен, слушали там Вагнера, приходя в восторг от "Лоэнгрина". Сам город поражал оригинальной, хотя и грубоватой и какой-то прочной красотой и необычностью. Как ни странно, Константин Петрович архитектуру Мюнхена и пристрастие к скульптурному изображению львов воспринял без присущего большинству русских внутреннего негативизма. Наоборот, он в Мюнхене не ощущал себя чужеродным телом. Он был своим и среди своих. Стремление к единству и восхищение перевешивали религиозную нетерпимость. Немецкие мелодии радовали его, а река Изар казалась необычайно привлекательной и живописной, особенно берега, поросшие красно-золотистым по осени кустарником. Но все-таки он предпочитал Зальцбург, несмотря на Вагнера, вьющийся Изар и народные песни, старинные и исторгнутые как бы из глубин баварского сердца.
Река Зальцах делит город на две части, освежая воздух при легких порывах ветерка. Чем-то Зальцах напоминал Константину Петровичу водоемы Москвы, обостряя неприязнь к холодной и коварной Неве, грозящей наводнениями и другими бедами. Фонтаны Зальцбурга восхитительны и радовали глаз мощью перевитых серебристых - нелегких - струй, которые изрыгали задранные к небу лошадиные морды. В Зальцбурге все мягче, пластичнее, в Зальцбурге больше барокко, больше изощренности и художественного вкуса. Недаром Наполеон останавливался в Зальцбурге и хвалил город, который после его поражения отошел к Австрии. Гора Монах и крепость, венчающая эту жемчужину, придавали Зальцбургу вовсе небезобидный вид. Он выглядел прочным, уверенно стоящим на земле и умеющим защитить себя. На храмы Зальцбурга, разбросанные в изобилии по площадям и улицам, Константин Петрович смотрел издали, но вот в маленьких концертных залах, где исполняли музыку Моцарта по преимуществу, они бывали почти каждый день. Памятник Моцарту, однако, несколько расходился с представлениями о личности композитора. Фигура с опущенной крепкой рукой, массивная голова, упрямо согнутая и поставленная на ступеньку мощная нога - все вместе взятое, безусловно, указывало на склонность ваятеля к лепке скорее римских императоров, чем изящных придворных виртуозов.
- В конце концов Зальцбург называли в свое время Римом Севера. Римского здесь много, - сказал Константин Петрович, оглядывая неширокую площадь. - Это, по сути, ключ к Риму. Огромные камни - остатки былого могущества.
Божественная встреча
Они наслаждались воздухом и звуками одинокой скрипки, которые доносились издалека. Потом звуки приблизились. На скрипке играл нищий, впрочем, лохмотья он носил с некой долей вовсе некомического величия и, пожалуй, даже артистично. Он остановился в двух-трех шагах от скамьи и, склонив голову, тихо наигрывал простенькую мелодию и тоже без жалких и ненужных ужимок, артистично и тщательно выводя каждую музыкальную фразу.
- Если бы мы не встретили бродячего скрипача, - сказала вечером Катя, - я подумала бы, что Бог нас забыл.
Константин Петрович с первого дня в Зальцбурге ожидал этой встречи. Ему чудилось, что Пушкин, если бы судьбе было угодно переместить его из холодного и сурового Петербурга в не менее суровый и строгий, но теплый и солнечный Зальцбург, тоже, возможно, бессознательно ожидал бы подобной встречи. Между тем уличных исполнителей полиция выпроваживала подальше от фешенебельных отелей. Времена Моцарта и Сальери миновали безвозвратно.
- Музыка существует не только в блестящей интерпретации виртуозов, - ответил жене Константин Петрович, вспоминая хрипловатые от простуды юношеские голоса в холодной зимней церкви Сергиевой пустыни: напев они вели неумело и не гладко, видно, никто с ними по-настоящему не занимался, а жаль!
Дворянский подвиг
Пушкин всегда был с ними, в них самих и в тех обстоятельствах, в которых они оказывались. В тот поздний вечер - перед отъездом на нанятую в окрестностях дачу - они долго не могли заснуть, изредка перебрасываясь словами и любуясь крупными - римскими - звездами на сапфировом небе, чашей укрывающем лесистую гору, которая молчаливо и таинственно заглядывала в открытое окно. Зальцбург мил из-за Кати. Ее облик как нельзя лучше подходил к хрустальному, напоенному ароматами цветов воздуху, всегда чисто выметенным улицам, узковатым, но удобным и для пешеходов, и для повозок. Жена приобретала какое-то новое обаяние и излучала необыкновенную женственность на аллеях парка или у шумящего фонтана, который обдавал любопытных мириадами бриллиантовых брызг. Здесь, среди этого скромного и недорогого великолепия, она умела становиться веселой и непосредственной, а там, в Петербурге, в ярко освещенных и душных даже в промозглые дождливые дни великосветских салонах она угасала и терялась, вызывая не только удивление и насмешку, но и злую иронию. Вскоре они перестали выезжать. Но почему, почему это прелестное создание, почти дитя, жена известного профессора-правоведа, наставника цесаревичей, принятая при дворе, избранница будто бы счастливой судьбы не хотела, не могла, не умела воспользоваться ее дарами? Почему очарование Кати, ее миловидность и ум никто не описал более подробно, чем обронивший два-три слова Федор Тютчев? Почему нет ее портретных изображений? Почему Валентин Серов, мастер двойных портретов, не изобразил Победоносцевых вместе? Барона и баронессу Гинцбург удостоил, а Константина Петровича и Катю - нет.
Что связывало Константина Петровича вообще с семьей Энгельгардтов, в которой Катюша провела первые семнадцать лет жизни? Что за личность ее отец - кутила и мот - Александр Андреевич Энгельгардт? Что за характер был у однокашника Константина Петровича по Училищу правоведения Энгельгардта, среди близких которого будущий обер-прокурор проводил столько времени? Чем Константина Петровича привлекла мать Кати - умом ли, сердечностью, образованием, - что он ей отправил одно из самых значительных писем в жизни? Здесь, в этом послании, весь он уже в не очень молодые годы, вся его мудрость, все надежды и упования. А ведь его корреспондентами были исключительно женщины выдающиеся - сестры Тютчевы, которых только наши революционные несчастья загнали в глухую тень, затушевали их прекрасные, неповторимые черты. О женщинах второй половины XIX века - не декабристках, не курсистках и не террористках - еще будет случай поговорить отдельно. Используемая большевиками и в хвост и в гриву поэма Некрасова "Русские женщины" просто перечеркнула образы действительно русских женщин второй половины XIX века. А именно они оставили нам немалое и весьма любопытное наследство.
Вот с какими мыслями Константин Петрович обратился в весенний мартовский день к Софье Энгельгардт: "Верно, у вас уже объявили манифест 19 февраля. Авось и у вас так же тихо после этого события, как и у нас. Все спокойны, и самые помещики, прочитывая положение, убеждаются, что дело для них не так плохо, как они воображали".
Не один Константин Петрович опасался дворянского мятежа, открытого бунта и неповиновения царскому указу. У дворянства имелся обширный опыт борьбы с главой государства Российского. И не только XVIII век тому пример. Тридцать пять лет назад сбитое с толку французской пропагандой молодое офицерье, недовольное в том числе и собственным экономическим положением, дворяне по преимуществу и русские тоже по преимуществу, едва не вырезали поголовно царскую фамилию, а заодно и государственную и интеллектуальную элиту империи. Не важно, что они прикрывались на бумаге благими намерениями, как впоследствии Герцен и большевики. Важно, что они уповали на революцию, рывок, кровавое насилие, призывали к нему и не страшились его. Они не задумывались над ценой человеческой жизни. Какой-то безвестный и обезумевший поручик Каховский вогнал смертельную пулю в героя войны 1812 года графа Милорадовича.
Константин Петрович хотел сблизиться с Энгельгардтами, его волновала судьба семейства Катюши, и он писал в Полыковичи, интересуясь сложившейся там ситуацией: "А народ толкует, еще он не разобрал хорошенько, что будет с ним. Только дворовые ропщут на то, что им придется еще два года служить помещикам. Авось либо и везде дело обойдется тихо. Ах, какая была бы это милость Божья и какая добродетель русского народа!"
Я добавил бы: и русского дворянства! Оно стало иным, более просвещенным, более демократическим, и, невзирая на разорительный для него, дворянства, указ, оно позволило не кровью, а разумным и благодетельным словом смыть клеймо позора с лика России. Этот дворянский подвиг в нашей стране оценили лишь единицы. Коммунисты, когда их лишили собственности, возможности распоряжаться общественным богатством и народным имуществом, огромных пенсий и незаслуженной злодейской славы, попытались силой отстоять некогда завоеванное. Им ли обливать грязью дворянство? Они прятали от студенчества "Русскую правду" Пестеля, и недаром прятали. Именно там корявым словом излагались начала диктатуры, именно там предлагалась депортация инородцев, именно там рекомендовалось увеличить полицейскую силу. Советы Пестеля успешно использовал большевизм, как и более позднюю нечаевщину, а Сталин довел идеи главного декабриста до гигантских размеров, завалив гектокомбами трупов территорию России - от Ленинграда до Магадана.
"Мы до сих пор еще недостаточно оцениваем всю важность этого перелома, - продолжая Константин Петрович. - Но, Господи Боже, какая великая перемена! Каково же - подумайте, в России нет крепостного права!" Это письмо единомышленникам, родным людям прибалтийско-немецкой крови, родственникам жены.
Идеология "Стансов"
Сейчас он смотрел на синее небо над Зальцбургом. А там, в Питере, ждет целая зима, наполненная невыразимой, гнетущей сердце тоской искусственной, фальшивой жизни. На следующий день он эту печальную мысль, которая в те годы часто посещала русских людей за рубежом, но не отвращала, не в пример сегодняшним ничтожным полубеглецам от родины, - он уложит эту мысль в четкие строки письма из Зальцбурга: "О, как тяжел зимою Петербург, каким ощущением пустой бессмысленной призрачности наполняет он душу. Не там, где-нибудь в пустыне, а в нашем северном рынке суеты - настоящее memento mori, потому что нигде тщета жизни так явственно не ощущается и не гложет так сильно истомленную душу".
И это прототип Каренина, реакционер, противник реформ? Полноте, господа, шутить и передергивать. Жизнь не игра в преферанс, и мы не в казино. Разве можно себе представить Алексея Александровича, который в письме или в частной беседе воскликнул бы подобно Константину Петровичу: "Никто не будет служить по принуждению!" Скорее небо сошлось бы с землей, чем свояк Стивы Облонского произнес такую или похожую фразу. Да и сам Степан Аркадьевич, каким его изобразил Лев Толстой, относился к совершенно иному типу уже московских бюрократов, чем Константин Петрович и те, кто поступил под начало Зубкова. Молодежь, или новобранцы, как их впоследствии называл Василий Петрович, были проникнуты специфической - зубковской - идеологией служения отечеству на избранном поприще. Чрезвычайно важно вспомнить, что именно в доме Зубкова Пушкин написал знаменитые "Стансы" в 1826 году сразу по возвращении из ссылки. Чего уж тут юлить и лицемерить - великого поэта забросали грязью и вынудили к объяснению. И если первые "Стансы", открывающиеся строкой "В надежде славы и добра…", явились чистосердечным призывом поэта к власти, то вторые стансы под названием "Друзьям", начинающиеся "Нет, я не льстец, когда царю Хвалу свободную слагаю…", пропитаны горечью и разочарованием. Идеология пушкинских стансов не случайный порыв благодарной души. Это система государственных взглядов, напрочь отрицавших революционную догматику, которая, как моровая язва, поразила весь XIX век. Порядочным считался лишь тот, кто явно или скрытно одобрял мятеж и насильственное изменение существующего политического строя. Идеология стансов основывалась на правильном понимании необходимости работы как единственного способа упорядочивания повседневной жизни. Здесь надо оставить в стороне действительный облик Петра Великого, которого Пушкин использовал в качестве символа. Такая трактовка стансов была просто не под силу прогрессивным экстремистам, которые мечтали властвовать, издавать законы и править, но отнюдь не сеять и месить навоз на фермах. Это они оставляли другим.
Идеология стансов определенным образом совмещалась с мыслями Ивана Пущина, который незадолго до восстания на Сенатской сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в судью уголовного департамента Московского надворного суда. До того он назначался сверхштатным членом в Петербургскую уголовную палату. Он даже помышлял поступить в полицию квартальным надзирателем. И те, кто искренне заинтересован в улучшении русской жизни, в ее разумном реформировании, оценят намерения будущего декабриста, сбитого с истинного пути революционной волной, которая на вкус оказалась перенасыщенной кровью. Иван Пущин, кстати, дружил не только с Пушкиным, но и с Зубковым. - Он без тени раздражения упоминает о нем в мемуарах. Брат Пущина, Михаил, приводит слова Зубкова, сказанные коменданту Петропавловской крепости Александру Яковлевичу Сукину, первому тюремщику заблудших, при освобождении с оправдательным аттестатом, когда нежданно-негаданно ему, получившему прощение, было предложено остаться ночевать в крепости.
- Нет, покорно вас благодарю, лучше буду ночевать на снегу на Неве, чем у вас в крепости, - ответил обрадованный Зубков.
В "Алфавите Боровкова" подчеркивается, что Зубков не знал о существовании тайного общества. Но как в это поверить, если документально доказано, что он принадлежал к декабристской организации "Практический союз" и был членом "Общества Семисторонней, или Семиугольной, звезды"? Как поверить члену закрытой в 1822 году масонской ложи "Соединенных славян", в которой он дошел до высоких степеней? Освобождение Зубкова в какой-то мере загадочно, но, быть может, объяснение кроется в записке императора Николая I к генералу Сукину, где упоминаются фамилии Бориса Карловича Данзаса, Александра Ардалионовича Шишкова и самого Зубкова. Император распорядился содержать их под арестом, как содержится Михаил Федорович Орлов, то есть в относительно мягких условиях. Орлов же был посажен в Алексеевский равелин и содержался "хорошо". Он получил свидание с братом графом Алексеем Орловым и в конце концов был переведен на офицерскую квартиру, мог свободно прогуливаться по территории крепости. И Шишков, родной племянник и воспитанник известного адмирала Шишкова, и Данзас, сын курляндского дворянина генерал-майора Карла Данзаса, и Зубков, состоявший при московском военном генерал-губернаторе князе Голицыне, как и его подельник Борис Данзас, получили весьма скоро оправдательные аттестаты. Не исключено, что князь за них вступился.
Так или иначе, но совершенно ясно, что побуждения к службе у Зубкова были те же, что и у Ивана Пущина. Эти побуждения у Константина Петровича перешли в убеждения, хотя интеллект и характер формировались в эпоху бурных событий 1848 года, о которых он на протяжении долгих лет не высказывался. Ирония Герцена, сбежавшего из России крепостника и клиента банкирского дома братьев Ротшильдов, при описании личности Зубкова абсолютна неуместна.
Дельцы: отцы и дети
Но возвратимся к делам скучно-бюрократическим. Зубков действительно не трогал старых дельцов, понимая, к каким последствиям приведет их резкое отстранение от дел, но, поставив во главе отряда новобранцев князя Сергея Урусова, он многим людям облегчил существование и продолжал бы полезную деятельность, если бы не смута и политический сумбур, всячески подогреваемые прогрессивными экстремистами.
Молодые обер-секретари уравновешивали старых, и работа хоть и нешибко, но продвигалась вперед. Конечно, старые дельцы хорошо знали указы и заведенные дела. Конечно, честность приемов их практики вызывала сомнение, но постепенно новая смена вытесняла одряхлевших чиновников. Ушли из присутствия фон Дребуш, опытнейший Петр Семенович Полуденский, автор популярного романа "Семейство Холмских" Дмитрий Николаевич Бегичев, бывший масон, занимавшийся, по слухам, чернокнижием, Александр Павлович Протасов и другие отбарабанившие срок люди. Они не знали юридических тонкостей, как и остальные сенаторы и генералы, и доклад канцелярии почти всегда решал возникшие затруднения.
Чем только не приходилось заниматься Константину Петровичу! Разбирать дела из губерний - Орловской, Тульской, Тамбовской, Харьковской, Пензенской. Они составляли ядро поместного, исторически сложившегося владения. Князь Урусов заставлял проводить анализ во многом не исследованной области права и внятно излагать выводы. Он обновлял застаревшие в приказном обычае канцелярии департамента. Столы обер-секретарей ломились от дел инородческих. Казалось, здесь присутствовал весь юг России. Жалобы поступали из Таврической, Екатеринославской и Херсонской губерний. Производился разбор дел татарского и армянского быта. Рассматривались запутанные торговые дела из коммерческих судов Одессы, Керчи и Таганрога. Революционерам на всю эту деятельность было наплевать. Мечты уносили их далеко. Они стремились сломать государственную машину и… Что последовало за сломом, мы знаем. А Константину Петровичу деятельность канцелярий и присутствия виделась полезной и разумной. Он не просиживал в кондитерской Пеера на Тверской, обсуждая статьи бонапартиста Эмиля Жирардена в "La Presse" часами, а занимался историческими и юридическими разысканиями и спокойно относился к цензурным - белым - пятнам в французских газетах. И хотя возбуждение умов и безудержные прокоммунистические фантазии считались признаком хорошо тона, он не посещал - во всяком случае, регулярно - заседание кружка в квартире приятелей по Училищу правоведения Старицкого и Глебова совсем близко от родного гнезда в Хлебном переулке.