* * *
Большую часть рынка занимали польские торговцы. Они вытаскивали из багажников машин и клали на раскладушки свой товар – батарейки, калькуляторы, фонарики и прочую херню. Русским "челнокам" отдали незаасфальтированный кусок земли в углу. Они раскладывали товар на кусках картона и пленки, сами топтались в грязи. На меня никто не обратил внимания – должно быть, приняли за поляка.
Я прошел до самого забора и обратно, вынул из кармана сигареты. Взял одну, щелкнул зажигалкой, затянулся. Где‑то рядом взвизгнула сирена. Дед в коричневом пальто тащил по лужам сумку на колесиках. Я затянулся еще раз, глянул на серое низкое небо. К стеклу киоска с газетами были прилеплены разноцветные буквы: "Wesolych swiat". На стоянке заскрипели тормоза. Что‑то заорали в мегафон по – польски – я не разобрал слова. Кто‑то выстрелил, потом еще раз. Застрекотал автомат. Торговцы задергались, повернули головы к стоянке. Я швырнул сигарету под ноги, бросился к выходу с рынка.
На стоянке, блокируя наш "форд", стояли три машины "policja". Лобовое стекло "форда" было выбито. Голова Питона лежала на приборной панели. Полицейские с пистолетами и автоматами прятались за своими машинами. Питон высунулся из‑за двери, выстрелил. Затрещал автомат. Питон вывалился на асфальт. Саня, пригибаясь, вылез из машины, побежал. У него, как и у меня, пистолета не было. Ближайший полицейский выстрелил три раза. Саня рухнул на капот зеленого "фиата". Я медленно пошел вдоль ограды рынка. Позади раздались еще выстрелы, потом все стихло. Навстречу по улице перся мужик с елкой, завернутой в пленку, и розовой круглой коробкой с тортом.
* * *
Я отдал пограничнику паспорт. Он открыл его, глянул на фотографию, дыхнул на меня перегаром. Сердце бешено колотилось и жутко хотелось срать. Если у полиции есть моя фамилия – это все, пиздец. Хотя где бы они ее взяли? Номера в гостинице записаны на Саню и Питона. И все же… Пограничник сделал знак рукой: "пошли со мной". Я поднялся. Ноги дрожали. Мы прошли по проходу между сиденьями, спрыгнули со ступенек. Кусок дороги был отгорожен металлической сеткой. Слева стояли будки пограничников. На обочине, у сетки, валялись две раздавленные банки от пива. Сзади нас стоял еще один "Икарус". На картонке от руки было написано "Ереван". Часть сидений были вынуты и привязаны к крыше. Пограничник махнул рукой, чтобы я шел с ним в будку. Мы зашли. За столом сидели еще двое. На столе стояла открытая бутылка польской водки. У стены топтался с бумажками в руке водила нашего "Икаруса". Пограничник за столом взял мой паспорт. Он посмотрел на фотографию, потом на меня. Я стоял под лампой дневного света. Он еще раз глянул на фото и отдал мне паспорт. В дверь заглянул водила – сменщик.
– Ну что, скоро мы поедем? А то там один уже обоссался…
Постмодернизм
Место: Москва
Дата: 16/11/2006
Время: 20:24
Музыка: музак
– Ты не расстраивайся, – Серега берет со стола бокал с вином, подносит к лицу, смотрит сквозь него на меня. – Они пока динамят, но реально смогут что‑то прояснить. Потому что у людей есть доступ. К информации. Может, завтра утром позвонят. Или раньше – может, даже и сейчас, пока мы здесь с тобой сидим. Ладно, ну, за встречу.
Мы чокаемся вином, делаем по глотку, ставим бокалы на стол.
– Что у тебя за семейная ситуация? – спрашиваю я.
– Никакой. "Я свободен".
– А с Наташей что, вообще не общаешься?
– Нет. У меня с ней, по сути, общего ничего не осталось. А с Люськой – не появилось. Ноль взаимопонимания. В отношении денег – без вопросов, я им даю больше, чем надо. Шмотки покупают в недешевых магазинах. Отдыхать ездят часто. В Испанию. Я им говорю – а почему только туда, почему в другое место не хотите – как бы, для разнообразия? А зачем, говорят, если нам там понравилось? В общем, с финансами все у них в норме. Но общаться – слишком сильная нагрузка на мозги.
Подходит официантка в зеленом фартуке, с сережкой в носу, ставит на стол две тарелки. Мне – стейк с вареной картошкой, Сереге – форель на гриле. Я спрашиваю:
– Ну а вообще? Есть у тебя кто‑нибудь?
– У меня всегда кто‑нибудь есть. Секс – единственный неискусственный кайф. Остальные кайфы – искусственные. Проблема только в одном. Люди не умеют ценить секс сам по себе, как взаимный кайф. Еще не научились. Для многих секс – это объект потребления. С другой стороны, а хули мы хотим в потребительском обществе? "Потребитель всегда прав". В смысле, прав тот, кто потребляет и получает от этого кайф. Жизнь остальных – тех, кто не потребляет в достаточных количествах – смысла не имеет. Смысл появляется только…
* * *
Серега вилкой собирает с середины тарелки остатки риса и складывает на край – он весь погружен в это дело.
Я спрашиваю:
– Что читаешь в последнее время? Попадалось что‑нибудь достойное?
– Давно уже забил на книги. С тех пор, как все подмял под себя постмодернизм. Постмодернизм – это показатель того, что литературе пришел пиздец.
– Почему так сразу – пиздец? Просто закончились все эксперименты, и сейчас начался новый цикл – переработка того, что было. Но одновременно с адаптацией к современной реальности… Ты ж не будешь спорить, что реальность постоянно меняется, то есть, меняется контекст, а от него как раз и зависит восприятие…
– Это все понятно. Все меняется, все движется вперед. Зона всяческих табу сузилась почти что до нуля. Никого ничем не удивишь, никого уже ничем не шокируешь. Поэтому, чтобы шокировать читателя, надо выдумать всякую хрень. Например, Сталин ебет Гитлера или что‑то подобное. Все эти писаки выебываются друг перед другом. И перед читателями. А наши читатели – долбоебы – нет, я, как бы, не про тех, кто читает трэш в мягких обложках… Мелодрамы, криминал, с этими давно все ясно: это не читатели, а потребители говна – говноеды, короче говоря…
– А про кого тогда?
– Про тех, кто считает себя продвинутыми, хуе – мое. Покупает, на хуй, модную книжку, которая вызвала резонанс. Читает несколько страниц – и вот там Гитлер ебет Сталина. Или наоборот, какая разница? Ну и что он подумает? "Что это за хуйня"? А вот и нет! У него – комплекс неполноценности на километр. Он скорей начнет думать, что это он сам такой вот тупой и чего‑то там не понимает в этой высокоинтеллектуальной литературе…
– Да, ты прав – комплекс неполноценности…
– …Нет, про то барахло, которые пишут морды из телевизора – или кто‑то пишет за них, потому что это сейчас, как бы, модно – книги писать… Нет, про это я даже не говорю. Или сплетни мажорные и сопутствующий бздеж. Я про то, что претендует на то, что это, как бы, литература…
– Жестко ты все расставил по полочкам…
– А хули? Это ведь не от хорошей жизни. Ты поживи в Москве – сам таким станешь. Москва любого делает жестким. Не в смысле какой‑то дикой борьбы за выживание. Этого давно уже нет – город слишком жирный, даже бомжи существуют прекрасно. По своим понятиям, конечно. Я – про жесткость по отношению к себе, к своим понятиям. Или так, или по – другому: твердо и четко. Ладно, все это понятно. Ты мне лучше другое скажи. Ты три года прожил в Европе, у тебя в сознании что‑нибудь изменилось? Как, например, ты видишь место России в мире?
– Так и вижу, как раньше – между Западом и Востоком, то есть, фактически, ни там, ни там. Только я не верю в какой‑то третий путь и…
* * *
Серега жует кусок торта, запивает вином. На тонких стенках бокала – липкие отпечатки его пальцев. Я сыплю в кофе сахар, беру ложечку, мешаю.
– Знаешь, я вот тут подумал… – говорит Серега. – Самая нормальная и здоровая сфера – это бизнес. Там есть что‑то вроде правил игры. "Работа с госорганами" – это правила игры. Откаты и все прочее – тоже правила игры. Нет, я не говорю про рынки продуктовые, где один криминал… Я – про нормальный, серьезный бизнес. И по сравнению, например, с шоу – бизнесом – какие там уебищные дела творятся? Или с телевидением, которое что делает… Ну, это можно только назвать дебилизацией населения…
– А реклама?
– И реклама в этом смысле то же самое. Ты не думай, что я то, чем сам занимаюсь, тоже считаю бизнесом. Ни хера подобного, здесь нету бизнеса в том смысле, как я его понимаю…. Но реклама – это, по сути, не главное зло. Потому что к рекламе народ уже привык, у него к ней стойкая аллергия. Народ знает, что если в рекламе говорят, что какое‑нибудь, например, лекарство охуенно помогает, например, от головной боли, то это – реальная наебка… Только есть один нюанс – другое лекарство ничем не лучше, такое же говно, но он уже запомнил этот брэнд, это же одна из задач – узнавание брэнда… Главная зло – это пиар, хитрожопые технологии, которые наебывают не так прямо, в лоб, как реклама… Вот скажи, ты считаешь, что возможна такая вот ситуация, как была при "совке" – когда все запрещали и тэ дэ и тэ пэ?
– Вряд ли.
– А почему, ты мне можешь сказать?
– Потому что время другое…
– А что это означает? Что государство осознало одну простую вещь. Наебывать людей – с помощью телевизора и тому подобных технологий – гораздо легче и дешевле, чем заниматься открытым принуждением. И тот, кто это понимает, может вполне сносно существовать. И поэтому мне лично, например, нынешнее руководство страны не мешает. Более того, помогает зарабатывать деньги. Вот мы сейчас делаем проект. По госзаказу, так сказать. Формально – вроде социальная реклама, а в реальности – наебалово в общероссийских масштабах. Политика тоже замешана. Но подробнее я пока не могу рассказать. Коммерческая тайна. А скоро…
* * *
Официантка кладет на стол коричневую папочку. Серега открывает ее, смотрит на счет.
– Давай поучаствую, – говорю я.
– Не надо. Считай, что я проставляюсь…
– В честь чего?
– Просто так… В честь твоего приезда, например… Что, скажешь, плохой повод? – Он достает из портмоне несколько купюр, сует их в папочку. – Вот ты говоришь, что при "совке" все было плохо. И, в общем, я согласен. Только есть один нюанс. На эстетическом уровне – в смысле, на внешнем, примитивном. Какая‑то херня, которую запомнил с детства, и с которой ничего не связано плохого, а может, что‑то связано хорошее… На этом, как бы, и построена вся эта ностальгическая фишка. Ты помнишь, у нас в офисе пять лет назад так было, еще безо всякой моды. Просто чувствовали все, что в этом что‑то есть.
– Херня все это – сам же говоришь, поверхностная хрень. Обертка, короче говоря, а под ней – все та же срань, говно.
– Ну да, по сути, говно. Но когда люди хавают говно постоянно, с утра до вечера, то их рецепторы притупляются. Они больше не чувствуют разницы. То бишь, говно, как бы, превращается во что‑то другое… Ну что, довезти тебя на такси? Я машину сегодня оставлю, поеду домой на "моторе"…
– Да нет, не надо. Я еще хочу пройтись, воздухом…
Пиво "Охота"
Место: Москва
Дата: 16/11/2006
Время: 22:21
Музыка: нет
Слева тянется металлический забор. Он облеплен полусодранными афишами концертов. Тает нападавший за день мокрый снег, превращаясь в грязную жижу. На тротуаре валяется куча коробок и пакетов с мусором – все это не влезло в большой зеленый бак. Металлический забор кончается, начинается деревянный. В нем – открытые ворота, за ними – освещенная прожекторами стройка. По ней бегают, хрипло переругиваясь на своем языке, строители – гастарбайтеры. Ветер шевелит зеленую сетку на доме без окон и крыши. Впереди – киоск, он еще открыт. Над ним светится лампочка без патрона. Я подхожу, сую в окошко две десятки.
– Бутылку пива.
– Какого? – спрашивает пожилая продавщица.
– Любого.
Продавщица дает мне бутылку. Я срываю пробку открывалкой, делаю глоток. Пиво херовое, но мне все равно. Я пью на ходу.
"В начале было слово. Все слова – пиздеж". Слова про то, как хорошо было в "эсэсэсэре" и как плохо сейчас. Слова про то, как плохо сейчас и как хорошо было в "эсэсэсэре". Слова про смысл жизни. Слова про то, что в жизни смысла нет. Людям просто надо о чем‑нибудь пиздеть. Как будто от этого их тупая убогая жизнь в чем‑то изменится. Пиздеж отупляет мозги. Напиздевшись, ты уже можешь ни о чем не думать, ты получил, что хотел. Можно, конечно, читать книги. Я научился читать в три года. Первая книжка, которую я прочел, называлась "Слово". Я не помню, о чем в ней говорилось, но помню, что у нее была красно – желтая обложка.
Кладбище и огороды
Место: Родина
Дата: 26/03/1994
Время: 11:51
Музыка: нет
В палате было пусто. Денис и Петрович еще не вернулись с процедур. На кровати Дениса, на подушке с вмятиной от головы, лежала книга Кортасара в черной "клетчатой" обложке. Я закинул в тумбочку передачу Иры – апельсины, коробку сока, конфеты в пакете, – взял в шкафу куртку. Официально держать в палате куртки запрещалось, но шкафы никто не проверял. С курткой под мышкой я прошел через весь коридор, вскочил в лифт. В нем стояли два мужика во фланелевых больничных пижамах. От них воняло лекарствами и сигаретами без фильтра. Я нажал на кнопку с "единицей". Лифт поехал вниз. Мужики тупо посмотрели на меня и отвернулись.
Лифт остановился. Двери раздвинулись, я вышел. По таксофону разговаривал маленький щуплый мужик с синяками и ссадиной на губе. Ира ждала на скамейке – в черной кожаной куртке и синих джинсах. Я кивнул ей. Она едва заметно улыбнулась, встала со скамейки. Я набросил куртку, и мы вышли на крыльцо.
– Куда пойдем? – спросила Ира.
– Можем пойти в ту сторону – там кладбище. Если ты не против…
– Нет, не против…
– Я люблю погулять по кладбищу. Там почти всегда пусто. Очень редко кто‑то приходит навестить могилу… По сравнению с толкотней в больнице…
– И я тоже люблю кладбища… Хотя, не знаю, почему… Но чем‑то они меня привлекают… Как называется твоя болезнь? Или ты не хочешь говорить?
– А что здесь такого? Вегетативный невроз.
– И чем тебя лечат?
– Так, всем понемногу. Таблетки, физиопроцедуры, иглоукалывание… В сауну хожу два раза в неделю… Ты меня своей новостью просто убила… Я никогда не ожидал…
– Уж кто бы говорил… – Ира улыбнулась. – Медалист, надежда школы – и занимается бандитизмом… Представляю, что бы в школе подумали, если б узнали…
– Мне плевать, что бы подумали. Ты знаешь…
Тропинка к кладбищу шла мимо самопальных огородов – жильцы окрестных "хрущоб" отгородили куски земли спинками кроватей, прутами и кусками ржавого железа и летом выращивали картошку.
– Леша, слушай, извини, конечно, за такой вопрос… А их точно всех убили? Ты ведь говорил, что видел только, как троих… Может, кто‑то остался и сидит там в тюрьме?
– Нет, точно никто не остался. Захар пробил через хохлов своих знакомых… Это была типа такая операция – в нескольких городах одновременно… Очистка от нежелательного элемента. Перед Рождеством… Подъехали, окружили заорали в микрофон. А Питон с дуру выстрелил… Полицейское начальство хотело показать, что контролирует ситуацию. Хотя на самом деле ничего они не контролируют – я это не от кого‑то там знаю. Ты даже не представляешь, что там реально происходит. А ехать надо как раз через Польшу… И вообще, не женское это дело – гонять машины…
– Разве сейчас можно разделить – это женское, а это нет? Все уже давно перемешалось…
– Нет, ну все равно…
– Что – все равно? Давай закончим этот разговор. Чем хочу, тем и буду заниматься. Не хочу ни от кого зависеть, не хочу ни от кого слушать нотации. Ни от родителей, ни, тем более, от тебя. Лучше расскажи мне про себя. Чем ты занимаешься целыми днями?
– Читаю. По – английски. Пытаюсь наконец‑то выучить язык.
– Зачем? Просто для себя?
– Для себя… Но и зарабатывать что‑то надо. Жить за что‑то…
– А коммерция?
Я пожал плечами.
– В институте восстанавливаться будешь? – спросила Ира.
– Нет. Хочу перевестись в универ. На журфак – если получится.
Мы прошли в открытые ворота кладбища. На черных голых деревьях каркали вороны. За много раз перекрашенными оградами торчали памятники и кресты. На могилах лежали выцветшие пластмассовые цветы, стояли банки с мутной зеленоватой водой. Ира остановилась у свежей могилы. На холмике рыжей земли лежали венки с черными лентами. На лентах было написано серебристой краской: "Дорогому Сергею Аркадьевичу от коллег", "Папочке от Сергея и Лиды". Я задрал голову, посмотрел на верхушки деревьев.
– Я бросил курить, – сказал я.
Ира молча посмотрела на меня. Вдалеке послышался шум машины. По дорожке между рядами могил медленно ехал черный "Лэнд – Ровер", остановился недалеко от нас. Из джипа вышли парень и девушка – лет по двадцать пять – двадцать семь. Он – в пуховике, она – в черном пальто, с длинными темными волосами. У нее в руках был большой букет роз. Они зашли в ограду. Парень налил в вазу воды из пластиковой бутылки, поставил в нее цветы. Девушка что‑то сказала ему – я не расслышал слов. Они вернулись к машине, сели. "Лэнд – ровер" тронулся.
Мы с Ирой подошли могиле, на которую они приезжали. На большом гранитном памятнике был выбит портрет – улыбающийся молодой чувак, ниже – надпись: "Корчаков Иван Сергеевич 10/12/1967–12/11/1993. Помним, любим, скорбим".
Ира сказала:
– Смотри, как быстро памятник поставили. Обычно ставят только через год, да?
"Мы вместе"
Место: Москва
Дата: 16/11/2006
Время: 22:49
Музыка: нет
Я иду по подземному переходу. Cгорбленная старуха в черном платке и очках на резинке, стоит на коленях, подложив кусок картона, распевно причитает, раскачиваясь взад – вперед:
– Пода – а-йте Христа ра – а-ади!
Рядом, едва не касаясь носом стены, покрытой граффити, ссыт пьяный мужик. Он прислушивается к нытью попрошайки, поворачивается к ней, не застегивая штанов.
– А пососи у меня, а? Я тебе сто рублей дам! А?
Старуха продолжает причитать. Я поднимаюсь по ступенькам, выхожу из перехода. Девушке на рекламе сигарет кто‑то пририсовал усы и закрасил черным цветом два зуба. На соседней рекламе чуваку пририсовали хуй по колено. Я бросаю бутылку мимо мусорки. Она не разбивается, катится по плиткам. Навстречу прут два пацана лет по пятнадцать. Под расстегнутыми куртками – балахоны "Алиса". Надо быть реально ебанутыми, чтобы сейчас в пятнадцать лет слушать "Алису". Хотя после восьмого класса я тоже тащился от "Алисы". Ебаный в рот, это было почти двадцать лет назад. У меня была одна ее пластинка – "Энергия", и я крутил ее целыми днями на задроченной "Радиотехнике", а песню "Мое поколение" вообще запилил, и иголка на ней стала прыгать. Странно, что тогда эти песни – "Мы вместе" или "Мое поколение" – не казались пафосным фальшаком. Какое, на хер, поколение? Так, родились в плюс – минус один и тот же год, не верили в идиотские коммуняцкие идеалы, смеялись над ними, ненавидели родину. Шевчук пел, что "она нам нравится", но это был тоже пиздеж. Никому она не нравилась, и все ее ненавидели. И Шевчук такой же пафосный, и даже Цой – в некоторых песнях. Но тогда это нравилось, нравилось по – настоящему, и за это даже не стыдно…