- Чудак ты, Лука Дмитриевич, - генерал наклонился к нему, - для тебя ж стараюсь. Сейчас ты хлебороб, а с приобретением акций станешь фабрикантом, сахарозаводчиком - по слогам произнес генерал. В этом слове, так смачно выговоренном, для Луки сразу засияла каждая буква. Он вновь вознесся на небо, сразу представив себя кем-то вроде бога Саваофа, возлежащего на пухлых облаках в довольстве и неге.
- Спасибо… Век помнить буду, - благодарил он.
- Эх, и зря вы, Никита Севастьянович, какого-сь Лаврентия Корнилова нам в государи рекомендовали. Свой же у нас государь батюшка, вы, Никита Севастьянович. Важности, фигуры - почище, чем у трех Миколок.
- Ну, ну, заговариваешься, Лука Дмитриевич. Какие же из нас дари?
- Казаков подниму за тебя. Ленты вышьем!
Генерал сердито глянул на разошедшегося старика. Лука сразу осекся. Жена дернула его за полу.
- Мигрич, еще заарестуют…
Во дворе генерала окружили казаки, казачки, дети. Он никак не мог протолкнуться к тачанке. Ямщики, приложившись, вероятно, не к одной чарке, торопливо пристегивали к валькам постромки, делая это по-пьяному от души, но неловко.
Генерал всегда оживал в окружении народа, приходя в горделивое сознание своего превосходства и величия.
- Ну, как?. - спросил он на ходу, не вкладывая в этот вопрос никакого смысла и не требуя ответа.
Каково же было его удивление, когда, чуть не наступив ему на ноги, протиснулся вперед неказистый казак. Это был Мефодий Друшляк.
- Будут, ваше превосходительство, земли прирезать горным казакам? - спросил он.
Задав вопрос, Мефодий испугался, заметив грозу на лице генерала.
- Почему вас интересуют горные казачьи станицы? Станица Жилейская расположена на плоскости и землями, удобными для земледелия, вполне обеспечена.
- Мы к куму, к Семену Карагодину, - невнятно забормотал Мефодий, - мы не жилейцы… путешественники… лесовозы-грушевозы с Майкопщины.
Рессоры колыхнулись. Генерал сел на тачанку.
- Данный вопрос рекомендую задавать своему отдельному атаману, - резко отчеканил он, оправляя завернувшийся конец ковра, - я не правомочен решать дела не моей компетенции. Пошли!
Кучер тряхнул вожжами, гикнул, и тачанка вылетела с батуринского двора. Мефодий ущипнул Махмуда.
- Видать, самим придется, Махмуд, решать. С их редкий толк.
Лука отозвал в сторону Карагодина.
- Тебя звал одного, а ты за собой двоих приволок, - напустился он. - Земли захотели? Мордовороты! Тут до нас Никита Севастьянович всей душой, по-родственному, а мы к нему всей спиной… дражним его… мало ему без нас… беспокойства… Коня подарил… - Увидел Павла, прикуривающего цигарку - А вот еще мой сынок, дышло ему по спиняке. Генерал к нему и так и сяк, а он бирюком глядит. Возьмет Никита Севастьянович и поставит крест на коне. Где я ему, чертову неудахе, строевика подберу? Разорить хочет. Во двор ничего, а все со двора норовит, да еще меня попрекает.
Лука достал с погребицы грабли с деревянными зубьями и деятельно принялся подскребать сено, раскиданное и затоптанное конвойцами. Тут уже от Луки досталось и конвойцам и кучерам, и, вероятно, долго еще икалось им, не так от выпивки и доброго харча гостеприимного хозяина, как от его ругательных посулов.
ГЛАВА XVII
Все больший разлад намечался во взаимоотношениях отца и сына.
Охотно ушедший на войну и значительно менее охотно пробывший там около трех лет, Павло вернулся с каким-то новым, чужим для отца чувством. И оттого, что эти настроения не совсем были понятны, Лука насторожился, начал присматриваться. Там, где раньше нисколько бы не задержалось внимание, теперь что-то, еле еще прощупанное, но уже подозрительное, рождало тревогу, лишало покоя.
Вначале Батурин несказанно обрадовался возвращению сына. Прибавлялся работник, и из головы уходили беспокойные мысли о гибели сына, не от шашки, так от пули. Лука снисходительно относился к симуляции Павла и даже сам возил крупчатку фельдшеру из ста-ничного околотка за помощь в продлении лечения.
Убитый конь немало способствовал таким настроениям старого Батурина. Справлять вторую строевую лошадь и амуницию казалось накладным, а отправлять единственного сына в пластуны не позволяли ни гордость, ни станичный сбор. И вот сын, вместо того чтобы утешить отца благодарностью за его заботы, глядит на него с ухмылкой, еле скрывая недоброжелательство.
Лука предполагал, что виной всему Любка, к которой по звериной ненасытности раза два неудачно приставал он. Но опрошенная тайком сноха побожилась, что Павлу про охальничество свекра ничего не известно.
Вскоре сомнения постепенно начали рассеиваться. Павло намекнул, что негоже обижать семьи фронтовиков, у которых отцом за бесценок арендовались паевые наделы.
- Казаки на фронтах дерутся, а ты тут - как осот, весь сок из земли высосал.
Луке было непонятно выступление сына против явно прибыльного ведения хозяйства, но когда к Павлу зачастили однополчане из голытьбы, отец понял, откуда приходят нехорошие мысли.
В поле также нехотя выезжал Павло. Если отец, показывая пример, нарочито работал с остервенением, Павло делал то же дело с Холодком и, мало того, не прочь был поиздеваться. "Две жилы, видать, у тебя, батя, - говорил он, - другой уже давно бы на твоем месте запалился. Вот бы тебя ямы для блиндажей послать покопать. Механизма у тебя справная".
Все же старый Батурин смирился бы с неприятностями личных взаимоотношений, но пришло время, когда на Павла стали указывать пальцами как на дезертира. Дважды вызывал атаман Батуриных на личный осмотр, приглашал писаря и фельдшера и заставлял Пайла показывать рану. Павло охотно исполнял требование атамана. Долго, словно издеваясь, накручивал на колени широкий грязный бинт. Перед взорами комиссии обнажался живот, покрытый кровоточащими шрамами. Атаман щупал живот и подписывал бумажку в полк о продлении. Но все же - очевидно, вследствие болтливости фельдшера - по станице обсуждали поведение Павла. Над Лукой посмеивались, и он наваливался на сына.
После отъезда Гурдая Батурины запрягли три пароконки и, захватив двух работников, отправились в поле за кукурузой. Кукуруза рубилась низко под корень, подсыхала в кучках, и возили ее с будыльями. Будылья, отмякшие в скирдах, скармливались рогатому скоту, а се-но из года в год экономилось, и от каждой зимы оставались пятидесятисаженные скирды, сохраняемые про запас на засушливые годы.
Запольная батуринская земля за хороший магарыч при переделе была отрезана в удобном месте на бывшем зимовье по саломахинской балке. Через батуринский надел от заполья проходила дорога, немного сокращавшая путь. Чтобы попасть в станицу, надо было пересечь балку по батуринской гребле. Вот тут-то и сказалась хозяйственная смекалка Луки. Он, загатив течение реки, прорезал посредине гребли сток, примерно в аршин шириной, по которому день и ночь шумела кипучая прорывная струя глубиной в полтора-два аршина. Поверх канала клался съемный плетень. Лука прятал плетень в полевом курене, построенном им из толстых жердей, на той стороне балки у густых и высоких камышей. Переехать через загату можно было только с помощью плетня. Обычно, дойдя по узкой гати до канавы, подводы оста-навливались, и казаки звали хозяев.
Лука пропускал через греблю по выбору. Все пользующиеся гатью платили оброк. Кто - пшеницей, кто отрабатывал натурой: давали коней на пахоту или делали ему две-три возки в горячее время. Действия Батурина были вполне законны, так как гребля стояла на его земле. Казаки пробовали заводить свои плетни, прятали их в камыше, но плетни всегда таинственно пропадали. Оставались плетни тех, кто платил побор или чинил греблю: возил навоз, забивал землей, оплетал хворостом. При больших наводнениях гребля размывалась, но никто не видел, чтобы приведением ее в порядок занимался сам хозяин. В засухи, когда воды в Саломахе было мало, Лука наглухо закрывал сток дубовым щитом, и огороды, расположенные внизу, лишались воды. Колодцы копать в те времена не было обычаев, копанки пересыхали. Жаловаться на Луку было некому. Он ходил в выборных стариках и, мало того, приходился родственником отдельскому атаману.
Сенька полдня ожидал хозяев возле куреня. Он искупался в ставке, изловил рубахой пару пескарей, - поиграв с рыбешками, отпустил их на волю, рубаху выжал, расстелил на земле и принялся швырять камни в лягушек, густо усеявших берег. Намахав руку, оставил и это занятие. Направился к балагану. Разрезав рябой арбуз кривым садовым ножом, мальчик отодрал мясистую сердцевину, чуть привявшую по гнездам семечек, и аппетитно съел ее с хлебом. Потом принялся за "скибки". Расправившись с арбузом, потрогал пальцами живот. Живот надулся и был туг, как барабан.
"А батя в письме сумлевается, кто меня поит, кто меня кормит, - ухмыльнулся Сенька. - Живу, как царская тетя".
Солнце заходило; Сенька почувствовал дрожь, вылез из куреня. Чтобы согреться, он побегал взапуски со своей тенью. Тени так он и не догнал. Сделав на руках колесо с десятью "переворотами", оделся. Под мышками, у воротника и по рубцам холстина не высохла, но без рубахи было хуже. Сенька поиграл с ящерицей, оторвал у нее хвост, потом наблюдал, как, шурша, улепетывала ящерица, а на земле скручивался и жил кусочек хвоста.
Вернувшись в балаган, мальчишка прилег на связки сухой куги и заснул, засунув пальцы под мышки и подобрав под себя ноги.
Разбудили его истошные вопли Луки. Сенька вскочил, стукнулся головой о сучковатую жердинку, по-ящериному выполз из куреня.
- Слышу, дедушка! - покричал он в ответ. - Зараз приволоку.
Он, пыхтя, взвалил на тачку плетень, поплевал на ладони и, схватив ручки, покатил тачку к гребле, натужно упираясь ногами.
На загате стоял Лука, зажав в руке повозочный кнут.
- Соня, - шипел Лука, - бес твоей душе! Уже час гукаю. - Кнут свистнул, но не достал Сеньки, сразу вильнувшего в сторону. К отцу подскочил Павло, схватил его за руку и легко вырвал кнут.
- Стареешь, ум теряешь, - он скрипнул зубами, - за что бьешь?
- Пусти, - рассвирепел Лука, - на отца руку подымаешь?
- Еще не подымал. Как подыму, сразу, плотву начнешь ртом ловить. В канаву хочешь?
- Не надо, Павло Лукич, не надо, что вы, - просила испуганная ссорой Любка.
Павло ощутил тугую грудь жены, хотел было ее оттолкнуть, потом привлек к себе, засмеялся.
- Ну, не его, так тебя.
- Меня кидайте, Павло Лукич, - повисая на крепких руках мужа, шутливо просила Любка, - я выплыву, а батю лягун укусит.
- На, - Павло отдал кнут отцу, - другой раз не забижай мальчонку, сколько разов тебя уговаривать буду. - Помог работникам положить плетень, тихо добавил: - У него отец фронт держит, а ты над его сынишкой лютуешь…
- Что ты мне все - фронт, фронт, - снова взбеленился притихший было старик. - По всему видать, навоевались. Небось от полкового имущества тренчика не найдешь. Четыре сундука повезли жилейские полки, поглядим, что обратно возвернется. Сто годов басурманские знамена зубами вырывали, а теперь небось на портянку их пустили… Фронт держит! До кубанской земли далеко, нечего мне в глаза тыкать фронтом, сам-то не дюже храбрый, дезертирничаешь?!
Они уже перевели повозки через греблю и остановились на полянке у балагана. Павло остыл, и ему не хотелось спорить с отцом.
- Ты меня, батя, на фронт не гони, - спокойно сказал он, в глазах у него заиграла хитринка, - паи-то мы одинаковые получаем. Пошел бы за меня повоевал.
Три года я на позициях был, а теперь дай бог тебе три года вошву покормить.
Я - за Миколку, ты - за Лавра Корнилова. Ведь на турецкую ты не ходил, как раз будет тебе в охотку, да и нраву ты подходялого.
На дороге показалась груженая подвода.
- Кажись, карагодинские кони, а, Сенька? - вглядываясь, спросил Павло.
- Карагодинские, - обрадовался Сенька, - это Мишка обратно с кукурузой. Я туда ему плетень клал.
- За какой радостью ты перед Карагодами выслуживался? - бормотнул Лука, оправляя шлеи, пытаясь незаметно дать пинка Сеньке, - Он каких-то азиятов во двор наволок, генеральскую честь конфузил…
Мажара съехала к гребле. Черва скосила глаз, заржала. Жеребенок приблизился, ткнул ее под бок, принялся сосать.
На мажаре вместе с Мишей сидел Хомутов.
- Ты чего этого возишь? - шутливым тоном спросил Павло, подходя к повозке.
- Супрягач, ничего не попишешь, - ответил Миша и приветливо помахал Сеньке, который в это время поил лошадей.
Павло поздоровался с Хомутовым, и тот несколько дольше обычного задержал его руку. Павло посмотрел на широкую обзелененную руку Хомутова, осторожно высвободился. Взял кочан, начал обдирать слой за слоем белую шелестящую рубашку. Дойдя до зерна, ковырнул ногтем, попробовал на зуб.
- Рисовая, крепкая, на кашу хорошая. Только надо ободрать не на камнях, а на вальцах.
Хомутов пристально смотрел на Павла. Он знал, что тот говорит сейчас ненужное. Догадывался Хомутов: беспокоит Павла вчерашняя вспышка в доме Карагодиных, и ему как-то захотелось успокоить Павла, внести некоторую ясность в его мысли, помочь ему.
- Родыч был? - спросил он, облокачиваясь на кукурузу, так что початки поползли в стороны.
- Был.
- Говорят, коня тебе обещал?
- Обещал.
- Возьмешь?
- А почему бы не так?! - скривив губы, ответил Павло и уставился на Хомутова. - А ты бы не так сделал?
- Тоже так бы сделал, - согласился Хомутов.
- Ну вот.
- Воевать пойдешь, значит, а?
Павло откинул початок в угол воза, попробовал у Хомутова руку выше локтя, там, где напряглись крупные желваки мускулов.
- Ого, да ты бугаек ничего себе, удержишь.
- Удержу, будь спокоен, - улыбнулся Хомутов и согнул руку так, что мускулы подняли рукав гимнастерки и натянули его, - как у Ивана Поддубного. Ну, воевать пойдешь?
- Там видать будет, - уклонился от ответа Павло.
- За нового царя, за Лаврентия?
- Может, за Лаврентия. Он мне еще хвост солью не обсыпал.
- Что ж, помогай тебе бог-отец, бог-сын и бог-дух святой, - произнес безразличным тоном Хомутов. - Ну, трогай, супрягач.
Миша дернул вожжами. Звякнули барки, отпрыгнул жеребенок. По губам у него стекало молоко, он слизнул и, пропустив повозку, пошел позади, помахивая головой. Павло двигался рядом. Он угадывал в Хомутове, этом рябоватом, простом солдате, какое-то единомыслие. Ба-турину было досадно, что Хомутов не договаривает до конца, хотя знает больше, гораздо больше, чем он, и яснее разбирается в сегодняшних непонятных делах, которые ему, Павлу, приходится осмысливать самому.
- Ну, а ты? - спросил Батурин.
- Что я? - как бы не понимая, переспросил Хомутов.
- Воевать пойдешь?
- А? Ты вот про что? Не забыл, выходит? Пойду, Павло Лукич, - внезапно обернувшись к собеседнику, выдохнул Хомутов.
- Что вчера слух прошел по станице верный или брехня?
- Какой слух?
- Вроде до вас, до Богатуна, две батареи с фронта возвертаются. Чего-сь непонятно, как это с фронта, да батареи, или там им уже делать нечего?
- Что ж тут странного, Павел Лукич, - невинным голосом произнес Хомутов, - наши-то богатунцы почти все в артиллерии.
- Так что?
- Да ничего. Ну, хватит, смотри, куда забрел. Возвращаться далеко.
Павло, отойдя от мажары, наблюдал, как удалялся задок, затянутый брезентом, как поблескивали шины. Он машинально определил, что у заднего правого наверняка разболтана втулка: вихляет колесо. Проводил глазами зеленое пятно Хомутовской гимнастерки, и глухое, неоправданное чувство злобы поднялось в сердце Павла, злобы к тому солдату, хитроватому, колючему, а самое главное - непонятному.
- Ишь сволота, - прошептал Павло, стискивая челюсти, - крутится, как червяк на удочке. Завсегда каменюку за пазухой щупает. Сколько бирюку ни подноси, все одно норовит тебя цапнуть.
Обида колыхнула душу Павла и залила сердце горячим и каким-то ненавидящим чувством. Где-то ясно и уверенно ходила правда, а он не мог ее ни увидеть, ни ощутить. И эта ускользающая правда злобила его тем более, что он знал: вот Хомутов мог бы прояснить его мысли, мог бы прямо, без обиняков, навести его на правильный путь. Батурина, сильного и мужественного человека, оскорбляло превосходство того, скрывшегося вот только сейчас на солнечном гребне балки. Павло окончательно обозлился и погрозил вслед кулаком - и, уже не сдерживая сердца, прошептал:
- Выбивать вас надо, чертову городовичню. Дышать нечем…
От куреня кричал Лука и ругался скверными словами, не стесняясь присутствием Любки. Павло уже не обижался на старика, наоборот, теперь отец был ему близок и родствен, как никогда. В этот момент только в нем он мог найти понимание и сочувствие. Подойдя к отцу, Павло взял его руку.
- Батя, ты меня прости… Я на тебя лаялся.
Такое поведение сына явилось полнейшей неожиданностью для Луки. Он обрадовался, заторопился, уже на ходу опалил его ухо:
- Да я и не обижаюсь на тебя, Павло. Ей-бо, не обижался, сыночек мой. Такой скипидар пошел, что кобелю каплю плесни под хвост - сбесится.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Со Ставропольщины дул сильный ветер, свистя в железных тернах, сгибая жердинки янтарных кизилов и орешников. Гнал осенний прикаспийский ветер рваные тучи, набрякшие студеной влагой. Густые дожди размывали дороги, вздували балочные ручьи, сбегающие в сердитую Кубань. Мчались шары перекати-поля, пролетая над завядшими кулигами донника и горицвета. Горько пахла степь, низкие тучи, клубясь и завихряясь, не могли полностью впитать эту горечь, и казаки всей грудью вдыхали пряные родные запахи.
Отмякли кобурные ремни и петли боевых вьюков, косматились конские гривы, отсырело оголовье, пенные полосы мыла появились у налобников и по скуловым грядам вдоль щечных ремней. Кони, навострив уши, поднимали головы. По блеску их глаз было видно, что узнавали они знакомое, близкое. Всадники подавали голос, похлопывали по взмокревшей шерсти, по теплой неутомимой лопатке, двигающейся в такт шагу. Кони сдержанно ржали, позванивая трензельным и мундштучным железом.
В рядах не в лад пели, еле-еле шевеля губами, и песня, точно нарочито, была одна и та же; мотив этой казачьей песни, обычно бурный, тоскливо удлинялся. Так загоревавший гармонист, бездумно перебирая лады плясовой, медленно растягивает мехи гармошки.
Скакал казак через долины,
Через кавказские поля.
Скакал он, всадник одинокий,
Блестит колечко на руке…-
бубнил Буревой, перебирая в руке сырой охвосток повода.
Кольцо казачка подарила,
Когда казак шел во поход.
Она дарила, говорила,
Что через год буду твоя.
- Брось, Буревой, выть, - сказал Писаренко, - зря кольца дарили казачки…
Буревой, не ответив, замолк и внимательно уставился на заляпанные грязью носок сапога и стремя.
Всю ночь форсированным маршем шла с Армавира Жилейская бригада и к утру подходила к станице по Камалинскому размытому тракту. Никто в станице не знал о приближении казачьих полков, возвращающихся с германского фронта.
Станица еще спала, над ней клубились облака, шумели осокори и высокоствольные акации.