Выхожу в демонстрационный зал, все восклицают: "Ах-х!" Девушки, цокая сандалиями, устремляются ко мне, удлиненные киотские лица озаряются радостью.
– Дженки-дженки, – щебечут они, или что-то в этом роде. – Дженки-дженки.
– Что они говорят? – спрашиваю шепотом у Гермико.
– Тебе идет.
Искоса гляжу на свое отражение в длинной полоске измятой жести.
– Им платят, чтобы они так говорили.
– Луиза, это платье идеально тебе подходит. Только женщина настолько… величественная, как ты, может позволить себе его надеть.
Девушки-Джакометти выжидательно смотрят. Выдаю самую свою осмысленную фразу по-японски:
– Икура десу ка?*
Одна из девушек качнулась вперед и подносит к моим глазам калькулятор из оцинкованной стали: на светодиодном индикаторе высвечивается цифра с астрономическим количеством нулей.
* Сколько это стоит? (яп.)
Гермико улыбается, кивает от моего лица, девуш-ки-Джакометти бурно аплодируют. Вот уж неудивительно – за такие-то деньги, мать их за ногу.
Выходим на тротуар. Я прижимаю к себе здоровущий пакет не иначе как из пожелтевшего рыбьего клея. Проходим несколько шагов.
– Дай-ка руку, – говорит Гермико. И перекладывает мне в ладонь отрез серебристой кольчуги.
– Это что такое?
– Ожерелье, глупышка. К такому платью полагается завершающий штрих.
– Но где ты его раздобыла? Гермико широко усмехается.
– Слямзила, пока продавщицы отвернулись. Уж эта мне Гермико.
Заворачиваем за угол выпить чаю в тесной многоуровневой кафешке, где повсюду кованое железо филигранной работы и зеркала с золотыми прожилками.
– Хочешь попробовать мороженое-сандэй "зеленый чай"? – спрашивает Гермико. – Мое любимое.
– С удовольствием.
Официантка в мандариновом форменном платьице горничной из фарса времен belle epoque* кланяется и убегает. Гермико заглядывает мне в глаза.
– Ты счастлива?
– Есть хочется. После похода по магазинам я всегда голодная как волк, но, в конце концов, лопаю-то я за двоих.
– Ты не?.. – пугается она. Я смеюсь.
– Я имею в виду, за двоих японцев. Я не беременна и никогда не буду.
Гермико накрывает мне руку своей рукой.
– Нет?
* La Belle Epoque (фр.) – начало XX в.
– Когда я в последний раз сделала аборт, я велела им заодно вытащить и все причиндалы тоже.
– И для тебя это… – она умолкает, закусывает нижнюю губу, – не явилось тяжелым душевным потрясением?
– Я уже давно собиралась это сделать. Mes regie? всегда причиняли мне адскую боль…
– Твои – что?
– Mes regies. Французский эвфемизм для "месячных" – так было принято говорить в моей семье, чтобы никто случаем в обморок не грохнулся при мысли о вагинальном кровотечении. Хотя "месячные" – тоже эвфемизм, верно? Как бы то ни было, мне всегда казалось, что от матки проблем куда больше, нежели пользы. Так что я велела все на фиг вычистить.
В глазах Гермико – готовое излиться на меня сочувствие.
– И тебя не огорчает, что не будет детей?
– Вообще-то нет. Поглаживает пальцами мою руку.
– Ты всегда сможешь воспитать приемных.
– Еще до того, как у меня начались менструации, я твердо решила: никаких детей.
– В самом деле?
– Единственная услуга, которую я могу оказать человечеству, – это позаботиться о том, чтобы на мне мой род прекратился.
Французская горничная приносит наши сандэй; впрочем, на сандэй они похожи только в том, что и впрямь содержат шарики ароматизированного зеленым чаем мороженого на подставке из прозрачных коричневых кубиков. Кубики утопают в густом пузырчатом соусе: с виду похож на рыбью молоку, только темнее. Все месиво щедро посыпано мелкими белыми зефиринками и химически-яркими вишнями. Крохотной "крестильной" ложечкой осторожно зачерпываю – еще раз и еще. Гермико выжидательно смотрит.
* месячные (фр.).
– Правда, нечто?
Кажется, никогда прежде не пробовала несладких зефиринок. Ни дать ни взять волокнистые шляпки грибов, сплошная текстура, никакого вкуса. Коричневые кубики – желатин, ароматизированный кофе, а рыбные молоки оказались пудингом из хурмы, чуть пожиже, нежели готовила моя мать, однако с тем же пряным, мрачноватым, грязноватым вкусом. Во рту у меня воздвигаются предгорья Альберты. Вот уж не думала, не гадала ощутить этот привкус снова, тем паче в сочетании с мороженым "зеленый чай".
– Нравится? – тыкает меня в бок Гермико.
– Оно, хм… изумительное. Гермико хохочет.
– Луиза, что ты за "молоток"! Я ведь нарочно выбрала самый что ни на есть препакостный десерт, хотела полюбоваться на твою реакцию.
Снова берусь за ложку.
– Но мне нравится, в самом деле нравится.
– Можно дойти до "Баскин-Роббинс" и заказать настоящий сандэй.
Пытаюсь объяснить про пудинг из хурмы, хотя ясно вижу: мысли Гермико переключились на другое. Уж больно она переменчивая, эта Гермико. Живая, как шарик ртути – по-латыни меркурий…
Она встает – с соседних столов слетают салфетки.
– Ну ладно, пошли-ка.
– Ты уже назад собралась, на гору Курама? – Вот забавно: когда я там, я не хочу никуда уходить – просто забываешь, что остальной мир существует. Теперь же, когда мы в городе, ужасно жаль возвращаться обратно так рано.
– Нет, не на гору, – говорит Гермико. – Мы отправляемся в Осаку.
Небось пешком идти захочет.
– А это не слишком далеко?
– Сорок минут на синкансеие*.
– О.
На вокзале мы направляемся в дамскую комнату, где я переодеваюсь в новое платье, застегиваю ожерелье, а повседневную одежду заталкиваю в желтый пакет. Чувствую себя слишком разодетой и при этом не вполне одетой для сверхскоростного пассажирского экспресса, однако когда мы заходим в гиперсалон зеленого вагона (вагон первого класса), нас окружают личности всех полов, разряженные для вечера в городе. Гермико снимает свою короткую серебристую накидку и завязывает ее вокруг талии этакой широкой оборкой. У нее прелестные плечи – милее в жизни своей не видела, худенькие, мускулистые. Вскоре она уже разговорила парнишку в куртке из змеиной кожи. Плавный ритм их японской речи убаюкивает меня как колыбельная.
Город Осака больше похож на Токио, чем на Киото. Мы часами едем на такси вдоль бульваров, слишком широких и элегантных для проплывающих мимо скоплений высотных офисных башен и зданий-"коробок", возведенных на скорую руку и загроможденных ресторанами и бутиками. Гермико указывает на освещенный замок вдалеке на холме и говорит: "Хидеёси", однако не успеваю я разглядеть его как следует, как он уже исчез.
Тормозим перед стеклянным зданием в форме положенного на бок яйца. Тысячи детишек мечутся туда-сюда по широкой площади; мужчины без пиджаков, но в черных галстуках разглагольствуют перед ними в мегафон.
– Гермико, что это еще такое?
Она бежит через площадь, обгоняя меня, нетерпеливо бросив через плечо:
– Концертный зал "Персиковый цвет". Не отставай.
* скоростной пассажирский экспресс в Японии.
Гермико раздвигает толпу обнаженными плечами, кожа ее мерцает нездешним светом. Поднимаю глаза – из-за облаков выкатывается огромная золотая луна.
Вход в концертный зал "Персиковый цвет" преграждает фаланга коренастых парней в серых джодпурах* и перчатках в тон. При виде Гермико они расступаются и низко кланяются. Выстроившиеся рядами девушки в золотой униформе с поклонами направляют нас через фойе и в зрительный зал; наши места в точности в центре, рядах в двенадцати от сцены – единственные пустые места под этими гулкими пещерными сводами. Пацаны на балконе принимаются скандировать что-то вроде: "Хэлло, хэлло, хэлло!" Мы с Гермико садимся, слышу, как шуршат тасуемые игральные карты. Оборачиваемся: тысяча зрителей поднимают вверх глянцевые карточки восемь на десять, что все вместе складываются в гигантскую черно-белую фотографию улыбающегося рта. "Хэлло, хэлло, хэлло", – эхом отзываются балконы.
Занавес безмолвно раздвигается, из ширящейся бреши выходит золотистый дым и растекается над аудиторией: на вкус точно ириски. Дым рассеивается, и вот уже я могу различить узкую лестницу, наклонно поднимающуюся к колосникам. Раскатистый барабанный бой, многократно усиленный чих, далекий шум дождя. По обе стороны от лестницы разворачиваются алые знамена. В центре каждого знамени вспыхивает золоченый диск света, а в диске – изображение гигантского золоченого улыбающегося лица, веки гладкие, точно песчаные дюны, брови – что вороново крыло.
На верхней ступени лестницы покачивается мумия, обмотанная окровавленными бинтами. Невидимые ниточки дергают за бинты, они приподнимаются, разматываются – узкие вымпелы поблескивают, точно влажные, когда на них падает свет.
* бриджи для верховой езды.
Из савана появляется хрупкая фигурка, по-прежнему заключенная в оболочку, но теперь – лишь в оболочку чешуйчатой золоченой кожи. Голос, усиленный настолько, что идет он словно от основания моего мозга, начинает петь. Голос – так себе, ничего особенного; что поражает, так это его вкрадчивая доверительность: поет он только для меня.
Блистающая чешуей фигура сворачивается кольцом на верхней площадке и, продолжая петь (ни слова не понимаю, зато как ясен и отчетлив голос!), ползет, извиваясь, вниз по черной, застеленной ковром лестнице. Со ступеньки на ступеньку перетекает бескостное тело, точно золотой Лизун. Чувствую, голова закружилась, и тут осознаю, что, пока длился плавный, волнообразный спуск, я не дышала – позабыла, как это делается. Своего рода высвобождение.
Добравшись до сцены, фигура распрямляется, встает на ноги. Голос у основания моего мозга умолкает, чешуйчатый костюм расщепляется надвое, точно гороховый стручок. Появляется голова и лицо, кожа золотая, как чешуя, но бледная и влажная: это – лицо со знамен, обрамляющих лестницу. Гладкая маска. За такую не заглянешь. Прекрасная, невозмутимая – зачем бы за нее заглядывать?
На мгновение он застывает неподвижно: торс обнажен, волосы встрепаны, в свете рампы поблескивает испарина. И тут у меня сводит судорогой живот, в том самом месте, где некогда была матка: ну ничего не могу с собой поделать. Я подмигиваю ему жемчужиной – тонкий лазерный лучик чистейшего белого света протянулся от моего лба к его лбу. Вижу, он поймал его, запрокинул голову. Впервые улыбается улыбкой с черно-белых карточек, тех, что подняла толпа. Теперь весь зал скандирует: "Хэлло, хэлло, хэлло".
– Почему "хэлло"? – ору я Гермико, пытаясь перекричать общий гвалт.
– Не "хэлло", – кричит в ответ Гермико. – Оро. Так его зовут.
Он поводит плечами, стряхивая с себя остатки чешуйчатого костюма, через всю грудину – мазок алой краски. Воздев тонкие руки, призывает своих почитателей успокоиться. Затем неспешно подходит к лестнице – он просто класс, вплоть до золотой набедренной повязки, не закрывающей золотистых зарумянившихся ягодиц, – достает эллиптический золотой щит, в серо-черных разводах, с девятью струнами. Прижимает его к своему обнаженному торсу, так, что золотая кожа сияет сквозь щит, и легко проводит рукою по струнам. В жарком свете рампы красная краска растекается кровью, струится вниз, пятнает набедренную повязку. Весь концертный зал будто слегка раскачивается: Оро поглаживает струны так, словно ласкает и нас. Я мокра насквозь, точно под дождем побывала.
Не знаю, как долго он поет; не скажу, сколько песен. Аплодисментов нет, есть лишь ощущение того, как тысячи людей дышат в лад, в лад раскачиваются, в лад вымокают. Спустя какое-то время жемчужина открывается во всю ширь, омывает светом его лицо и торс. Вижу, как заалевшее тело выгибается навстречу ее касанию.
Без предупреждения он отставляет щит в сторону и говорит с нами – запросто, как ни в чем не бывало, самым что ни на есть обыденным тоном. Это продолжается довольно долго.
Я слегка подталкиваю локтем Гермико и шепчу:
– О чем это он?
– Он говорит, что хочет, дабы междоусобная война между кошачьим и птичьим населением немедленно прекратилась. Слишком много было боли, слишком много кровопролития. Крысиную популяцию – а крысы на протяжении всего конфликта действовали как наемники без чести и совести, сражаясь то на стороне кошек, то на стороне птиц – любезно просят удалиться на остров Грызунов во Внутреннем море, где Оро умоляет их поостыть и заново оценить свои мотивы. О’кей.
Оро завершил речь, коротко кланяется – и исчезает. Занавес. Никаких аплодисментов. Зрители, подавленные, даже опечаленные, друг за другом выходят из концертного зала "Персиковый цвет".
Гермико остается. Она снимает накидку с пояса и набрасывает ее на трепещущие плечи.
– Слишком уж прохладно в этом зале. Хочешь, зайдем за кулисы?
Закулисный запах везде один и тот же: пахнет гримом, затхлым сигаретным дымом, тигровой мазью, слепой паникой. Повсюду толкутся люди, не сразу поймешь, кто есть кто. С девицами в шикарных льняных костюмчиках все просто – это свита, такие всегда вьются вокруг звезды, причем любой звезды. Журналистки, ассистентки-администраторы, девки на одну ночь, недавно возвысившиеся девочки на побегушках. Каждая в свой черед пытается разнюхать что-нибудь про Гермико. Их общение – строго пункт за пунктом! – напоминает жестко ритуализированный брачный танец. Каждая девушка встает под углом в сорок пять градусов от Гермико, избегая встречаться с ней глазами. Гермико, отвешивая короткие быстрые поклоны, объясняет свою миссию. Девица в льняном костюме мнется, извиняется. В этом веке встретиться с великим Оро, пожалуй, окажется затруднительно, если не вовсе невозможно, но если Гермико и ее диковинная спутница-переросток будут так добры подождать… Один льняной костюмчик улепетывает прочь, его место заступает другой. Гермико повторяет свою смиренную просьбу, новая девица бормочет какую-то обескураживающую формулировку. Надо отдать Гермико должное: чем больше она вынуждена повторять одно и то же, тем вежливее, даже подобострастнее она становится.
Тем временем крепкие парни в спортивных куртках расхаживают вокруг, бормоча в "уоки-токи". Чуть в стороне – стайка девочек-подростков, от которых за версту несет провинцией: юбки слишком длинные и обвисают, точно сшитые вручную, волосы не столько подстриженные, сколько отпущенные. Они терпеливо ждут, чуть покачиваясь из стороны в сторону, в руках – завернутые в целлофан букеты. По всей видимости, первые ряды фэн-клуба Оро – в преддверии ночи, посвященной созерцанию божества. С полдюжины мальчиков обступили рояль, притиснутый к брандмауэру в глубине сцены. Один наяривает на аккордах: "Это не был ты", еще один декламирует слова негромким, обыденным тоном. Вряд ли они сильно старше девочек из фэн-клуба, но эти ребята наводят на мысль о Токио – деньги, привилегии, искушенность. Все одеты одинаково – в мешковатые габардиновые брюки и безукоризненно чистые парадные белые рубашки большого размера, миниатюрные ноги – в луковицеобразных черных муль-тяшных туфлях; никого вокруг, кроме себя, не видят. И неудивительно. Никто больше не обладает их чужеродной, неприкосновенной красотой и обескураживающим лоском, их ухоженными волосами, спадающими на один глаз, точно запятая, их отполированными, налакированными ноготочками, что раздирают дымный воздух.
Справа выныривает клин ребят в длинных бежевых полушинелях и направляется прямиком к нам с Гермико, расшвыривая девиц в льняных костюмах и деревенщин неумытых. Полушинели расступаются – за ними стоит Оро, в джинсах, футболке и темно-синем блейзере; блейзер драпирует его настолько идеально, что никаким иным, кроме как кашемировым, просто быть не может.
– Гермико-сан. – Он кланяется – так, что торс его на мгновение застывает параллельно полу – и вновь выпрямляется, широко усмехаясь.
Гермико кланяется точно так же низко, выпрямляется, набирает побольше воздуху, снова кланяется, на сей раз в моем направлении.
– Моя подруга Луиза, – говорит она.
Он поворачивается ко мне, запрокидывает голову, чтобы разглядеть меня как следует. Боже правый, да в парне два фута росту!
Небольшое преувеличение. Кабы мои титьки были полкой – что полностью исключается, учитывая силу тяжести, – Оро вполне мог бы опереться о них своим безупречным подбородком.
– Привет, Луиза. – Он сжимает мою здоровенную лапищу обеими своими миниатюрными ручками. – Я так ужасно рад с тобой познакомиться. – Точно ребенок, глядящий вверх на абсурдно высокое дерево, он не знает, рассмеяться ли или начать на меня карабкаться.
Самый габаритный из парней в полушинелях выступает вперед, склоняется и рычит что-то в крохотное золотое ушко Оро.
Оро оборачивается к нам.
– Поедем ужинать? Мы с Гермико киваем.
– Мы поедем во второй машине. – Появившиеся слева с полдюжины серых полушинелей подталкивают Оро к пожарному выходу, вот только Оро стоит перед нами, не трогаясь с места, в окружении полудюжины бежевых полушинелей.
Гермико со смехом хлопает в ладоши.
– Кагемуша*, – восклицает она.
– Хай, – усмехается Оро. – Кагемуша**. – Двери пожарного выхода распахиваются, и серые полушинели запихивают второго Оро в огромный серебристый "даймлер".
* "Воин-тень" (яп.), т.е. двойник какой-то важной персоны. ** Здравствуй, воин-тень (яп.).
– Воин-тень, – поясняет мне Гермико. – Дублер Оро. Древняя японская традиция.
Самая габаритная бежевая полушинель шепчет что-то Оро на ухо.
– Надо ехать по-быстрому, как рыба в воде, – говорит Оро.
Шесть бежевых полушинелей, Оро, Гермико и я с грохотом скатываемся по винтовой лестнице, мчимся по шлакобетонным коридорам, освещенным через равные интервалы тусклыми фиолетовыми лампами. Никто не произносит ни слова. Достигаем грузового лифта с дверями, что, раздвигаясь, уходят в пол и потолок, точно гигантские стальные челюсти. Лифт довозит нас до уровня многоярусной парковки. Темно-синий седан "мазерати" с визгом притормаживает рядом с нами, пассажирская дверь со щелчком распахивается. Гермико уже забирается было внутрь, но один из парней в полушинелях взрыкивает на нее.
– Подожди второй машины, – говорит Оро. – Мы поедем во второй и не иначе.
Дверь закрывается, "мазерати" отъезжает.
Появляется еще один седан, двойник первого, на "хвосте" у него два микроавтобуса и "линкольн". Мы с Гермико забираемся на заднее сиденье второго "мазерати". Оро усаживается впереди.
Шофер в белых перчатках направляет визжащую машину вниз по витому пандусу и выныривает в ночь. Светофоры, по всей видимости, для супер-дупер японской звезды не указ. А может, Оро и его личный шофер просто плевать на них хотели. Нас с Гермико швыряет туда-сюда; на поворотах седан аж на два колеса встает. Гермико с Оро взахлеб болтают на японском, через каждые несколько фраз или около того переключаясь на английский – но не ради меня. Скорее это свойственно их стилю, их пофигистич-ной невозмутимости космополитов.
– Ты хорошо сегодня сыграл, – роняет Гермико, когда нас сталкивает вместе: это шофер вильнул в сторону, объезжая группу девиц в красных куртках, что роем проносятся мимо на раззолоченных мотороллерах, ослепляя кармазинными задними фонарями.
Оро говорит что-то, чего я не улавливаю. Оба смеются.
– То-то я удивилась, когда ты заиграл на моей черепахе, – говорит Гермико.