Наглядные пособия (Realia) - Уилл Айткен 4 стр.


Упрямо ошиваюсь вокруг здания. Знаю: все прочие ширмы закрыты плотно, но думаю про себя, если возвращаться снова и снова, одна из них, может статься, и раздвинется, пока я стою спиной. Разумеется, ничто не мешает мне просто-напросто взять да и отодвинуть одну из створок, я прямо-таки представляю, как она ходит в желобке, но как-то оно неправильно будет. И без того ощущаешь себя настырной иностранкой, здоровенные ножищи – в каждой маленькой лужице, здоровенные (ну, в сравнении) титьки, точно воздушные шары, так и норовят ткнуться в физиономию каждого прохожего, здоровенная задница сметает ряды пешеходов в сточную канаву всякий раз, стоит мне повернуться.

Возвращаюсь к фасаду, вновь припадаю к щелочке. Все, что мне дано. Все, чего бестолковая гайдзинка заслуживает.

Сзади – приглушенное хихиканье. Две дамочки в парчовых костюмах. Одна отодвигает створку похожей на ящерку рукой. Обе улыбаются золотозубыми улыбками, кланяются.

– Додзо*, – говорят они. – Додзо.

Перешагиваю через высокий порог, шлепаю по татами. Дамочки, громко тараторя, семенят впереди. Встают перед широким алтарем, дважды хлопают в ладоши, кланяются, отходят назад, склонив головы набок. Та, что пониже – она-то и отодвинула створку, – поднимает смуглую руку и делает жест, что в ином мире сочли бы крайне непристойным. Обе сгибаются пополам от смеха. Спиной вперед, шаркая, семенят назад через татами, беспрерывно кланяясь, пока не оказываются за дверью.

* Пожалуйста (яп.).

Во влажном воздухе подрагивает золоченое отражение их улыбок.

Золотой Будда стоит себе в нише, вполоборота, точно уходить собрался. Оглядывается через левое плечо. И улыбается в придачу – не той раздражающей надменной улыбкой, что видишь у стольких Будд, но этак обольстительно, едва ли не жеманно. Одежды распахнуты до пупа, видна верхняя часть животика и груди – мягкие, округлые, теплая золотая ложбинка между ними, не то чтобы женские, и не то чтобы мужские, просто сексапильные – так глядит хипстер конца семидесятых, замешкавшись в дальнем конце бара. Вся его поза говорит: он уходит, хватит с него, нечего тут делать, что за сборище лохов, а глаза, улыбка, груди, тускло поблескивающий пуп добавляют: "Конечно, не считая тебя, зайка".

Пора бы и мне двигаться, в самом деле, надо бы уходить из этой залы под покровом дождя. Последний поклон и все, не хочу быть здесь, когда зажгут свет, завтра рано вставать, останься, ну, еще строчка, я ни за что не усну… Вот только фонограммы к "Би Джиз" нам сейчас не хватало, "Как глубока твоя любовь?".

И тут – не знаю уж, как они это делают – губы его приоткрываются, и гулкий голос заполняет всю залу, гладит меня по спине, точно теплая ладонь:

– Луиза, хватит бездельничать.

Как такое можно подстроить, задним числом сообразить нетрудно. Не нужно быть специалистом по ракетной технике, чтобы распознать во мне англоговорящую иностранку. Компашка молодых монахов не знает, чем себя занять в дождливый день, делать ребятам нечего, кроме как туристов пугать. Вот как они имя мое вычислили – задачка потруднее.

Поймала такси, вернулась в "Клубничный коржик", продрыхла двадцать семь часов, пропустив в пятницу очередной урок с миссис Накамура и иже с нею.

6 Огни вечеринки

Супермаркет "Серебряный павильон" на Синигава во всем подобен нашим, если не считать двух особенностей. Пахнет там так, как если бы в нем продавалась настоящая еда: всего отчетливее заявляет о себе соевый соус, но тут же и имбирь, и кулинарный жир, овощи и мясо на разных стадиях разложения на складе в недрах здания, и резкий маслянистый запах плотно спрессованной рыбы. Во-вторых, что неудивительно, я не в состоянии прочесть ни одной этикетки, кроме как в небольшой секции американских деликатесов в самой глубине магазина, рядом с секцией готовых блюд, где я порою покупаю за двадцать баксов коробку "Харвест кранч"*, приношу ее к себе в номер и съедаю всухомятку за один присест. В остальной своей части супермаркет – это игра в жмурки с открытыми глазами: ходишь взад-вперед по рядам между полками и пытаешься выудить что-нибудь съедобное. Этикетки – да что там, сам зеркальный блеск целлофана и упаковочной фольги кажутся ярче западных, скорее всего потому, что меня не отвлекает смысл.

Моя любимая секция – это ряд праздничных угощений: он тянется до бесконечности, без числа пакетов безымянных вкусностей. Здесь упаковки по большей части прозрачны, и все равно стоишь и гадаешь: ни дать ни взять коллекция экспонатов в лаборатории из фильма ужасов – в некоторых содержимое смахивает на плесневые грибки и на эмбрионы одновременно. Эти лучше не трогать. В других – вульгарно-яркие конфеты и закуски для коктейлей. В мои первые несколько вылазок сюда я пыталась отыскать хрустики из морских водорослей, те, что подают в "Берлоге" в небольших керамических чашах; задача вроде бы несложная. В первый раз я подумала, что вот оно, одно к одному. Принесла домой, открыла – на вкус прямо как карамельный попкорн. Вторая попытка вообще описанию не поддается: до сих пор порою в горле ощущаю привкус.

* "Harvest crunch* – разновидность овсяных хлопьев.

А еще я люблю бродить по секции эксклюзивных фруктов, где за сто долларов подберешь себе неплохую дыньку. Отборная кисть мускатного винограда, свежая, только-только с умбрийского побережья, обойдется куда дороже; зато и то, и другое упаковано в изящные переносные коробочки с прозрачной передней стенкой, а работник магазина, в свою очередь, завернет ее в несколько слоев фольги, оберточной и папиросной бумаги, перевяжет ленточками, а затем положит в пакет, ограждая от разрушительных стихий. Миссис Накамура как-то объяснила мне, что подарочные фрукты не для еды; это – фрукты-подношение, вроде как если тебя пригласили на ужин, ты прихватываешь с собой бутылку вина. А здесь изволь тащить купленную в рассрочку мускусную дыню.

Каких только странностей не найдешь в здешних закромах! Кое-какие товары выглядят в высшей степени сомнительно, как, например, вот эта штуковина вроде окаменелой пурпурной цветной капусты или продолговатый, землистого цвета корнеплод с глазищами куда более убедительными, нежели глазки на картофеле. В целом я стараюсь держаться знакомых вещей: не могу же я приставать к одноязычному персоналу, сжимая в одной руке здоровенный овощ неправильной формы и вопрошая: "Да что ж это такое, во имя всего святого?" Вот поэтому, наверное, я и застряла перед россыпью огурцов, глубоко погрузив в них руки, щупая, тиская, думая о Питере. Как ему, однако, подходит это имя*.

* В американском слэнгс слово Peter используется как название мужского полового члена, а также как название наркотика, вызывающего потерю сознания.

Разумеется, он не нарочно; нарочно такого не сделаешь. Ну не псих ли – так вот прямо взять да и слинять, ни словечка, ни номера телефона – ничего. Конечно, псих: разве нормальный человек меня бы оставил, nicht wahr? На самом деле я больше не вспоминаю о нем так уж часто, да практически вообще не вспоминаю, кроме как в определенные часы всякий день: просыпаясь, и поздно вечером, и в три утра – а я всегда пробуждаюсь в это время, выныриваю, проплавав с час в подводных глубинах сна. В чудное же положение я попала: скучаю не по сексу, а по сексу именно с ним. Трахаться – это было не по части Питера, – шутка вселенского масштаба, девушки! – ширево оставляло его не столько расслабленным, сколько равнодушным. При этом ствол его был из тех, что всегда примерно одного размера, вставший ли или нет. Когда я первый раз расстегнула ему джинсы, в женском туалете одной дыры в Торонто, там еще регги наяривали, хрен так и вывалился наружу, откинулся, точно подъемный мост, – Питер заталкивал его в штаны сложенным вдвое, только так и можно было с ним ходить, не возмущая общественного порядка.

Он был (или есть?) родом шотландец, художник из Глазго, работал в магазине звукозаписи на Квин-стрит. Не киношный шотландец, никакого тебе шарма, или чарующего провинциального акцента или складчатой улыбки, сдобренной ошметками хаггиса*, – просто-напросто неухоженная, долговязая личность с нестрижеными патлами, что поседели до срока от вечного долгового стресса. Когда мы познакомились, мы были ровесники, обоим – по тридцать два, во всяком случае, он сказал, что ему как раз столько. В разные дни ему можно было бы дать в три раза больше – либо в два раза меньше. Волосы, покрывающие голову и припорошившие бесплотное тело, создавали вокруг него серебристый нимб. Стоило ли удивляться тому, как все вышло, в жизни не встречала такого до мозга костей ненадежного типа, это-то мне в нем и нравилось. Он даже соврать не давал себе труда. Как он мог предать чье-то доверие, если верности не принимал и не поощрял? Когда ты с ним, он тут – более-менее, в данный конкретный момент; лучше о нем сказать нельзя, и хуже тоже. Все остальное человечество, оно такое: намерения у людей самые добрые, а потом все неизбежно обламываются и ужасно по этому поводу переживают, нет-нет, они не хотели тебя обидеть, ля-ля, тополя. Что радовало в Питере, так это то, что никаких намерений у него вообще не было – сверх следующей дозы.

* Традиционное шотландское блюдо: бараний рубец, начиненный потрохами со специями.

А упоминала ли я о том, что Питер обожал целоваться? Без потрахушек я отлично обойдусь – большинство ребят, кто этим балуется, вообще ни о чем не думают, кроме себя, – а вот без поцелуев я – ну никак. Мы, бывало, валялись на матрасе на его промозглом, арендованном в долг чердаке и часами лизались от таска до чейфа, его язык – у меня во рту, мой указательный палец кругами скользит по внутренней части его крайней плоти. Я-то в наркотиках не нуждалась – по крайней мере ни в чем таком, чем ежедневно закупался Питер; его кисловатый, с плесневым привкусом пот сулил достаточно эйфории. А я рассказывала, что курил он беспрерывно, и слюна у него была темная от никотина? В те времена на моих рубашках всегда красовались коричневые пятна: круговой след его губ над соском, и крохотные бурые потеки засохшей крови. Повсюду.

Ближе к концу мне следовало самой догадаться, к чему дело идет – потому что Питер наконец-то начал меня трахать. И я, что так наловчилась работать и пальчиками, и ручками, и сосать спереди, и ласкать сзади его вялое, безвольное тело, – я две ночи подряд бывала разбужена – в первую ночь до того, во вторую – после. Ощущение было такое, словно тебя оседлало привидение, у которого только один мускул и действует; и под закрытыми веками у меня вспыхивали алые огни, когда он, так сказать, доставал до дна, и еще раз, и еще, и еще. Это была чистая суходрочка: за все время нашего знакомства он кончал не более полдюжины раз, да и то не в меня. Однако ж у него случались, как сам он говорил, "внутренние оргазмы": тогда ребра его погромыхивали у моих грудей, а костлявый таз взбрыкивал как лошадь-аппалуса*. На вторую ночь, когда он начал потихоньку выводить член, что неизменно требовало времени и осторожности, я взяла его в руку – попробовать, как у него там. Он застонал, зарывшись в мои волосы, и изгваздал мне темной слюной весь затылок.

Думаю, он давно мертв. Во всяком случае, надеюсь. Он всегда любил ширяться вкруговую, даже долгое время спустя после того, как оно вышло из моды. Говорил, что делиться причиндалами – часть ритуала. Я бы предположила, что часть близости тоже: он никогда не отрицал, что ширяться – оно лучше, чем трахаться. Девка по имени Клелия уверяла, будто видела его в Галифаксе в 83-м или, может, в 84-м, но эта чего угодно ляпнула бы, лишь бы меня поддеть, деточка-актрисочка/образцовая сучоночка.

Позади раздается пронзительное "сумимасэн". Дебелая веснушчатая рука тянется мимо меня и хватает отборнейший длинный огурец. О Господи, Бонни. Сейчас скажет: "Тесен мир".

– Луиза! До чего же мир тесен. Вот уж не знала, что и вы здесь отовариваетесь. А вам не кажется, что здесь дороговато?

На Бонни – одно из ее детских платьишек, даже скорее передничек из бумазеи, собранный под титьками, над пузом надувается пузырем и заканчивается розовыми оборочками на несколько дюймов выше ее округлых розовых коленок.

* Аппалуса – порода скаковых лошадей с характерным окрасом, выведенная на американском Западе, животное-символ штата Айдахо.

Бросает огурец в корзинку, где тот и остается лежать между пластиковой тридцатишестиунциевой бутылкой кока-колы и пинтовой упаковкой мороженого "Haagen-Dazs" с изюмом и ромом.

– Вот, зашла кой-чего прикупить по пути из бассейна.

Молчу, вопросов не задаю. Такую поощришь самую малость – и эта женщина завладеет твоей жизнью, и мыслями, и домом, и самой личностью. Уж такая она, ничего тут не попишешь.

– Я посещаю класс аквафитнесса в университетском бассейне. Надо бы и вас как-нибудь с собой прихватить.

– У меня от физических нагрузок сердцебиение учащается.

Бонни цапает желтый сладкий перец, тыкает в него пальцем, нюхает, кладет обратно.

– Но в этом-то и смысл. Нужно, чтобы… – Она поднимает глаза. – Луиза, вы вообще когда-нибудь бываете серьезны?

Направляемся к очереди в кассу. Бонни инспектирует содержимое моей корзинки.

– Отрадно видеть, что питаетесь вы здоровой пищей.

– Спасибо, мамуля. – Прицельно гляжу на ее бутылку кока-колы и мороженое. – Жаль, про вас того же не скажешь.

– А, эти? – Точно впервые их заметила. – Я сижу с соседским пятилеткой. Малыш Гакудзи такой сладкоежка!

Дошли до кассы. Бонни выкладывает свои покупки на конвейер и втолковывает что-то по-японски девушке-кассирше: та поначалу недоумевает, а затем, вполне осознав смысл сказанного, ужасается не на шутку. Она принимается было загружать Боннино добро в полиэтиленовый пакет, но Бонни добавляет по-японски что-то еще и отталкивает руку кассирши. Вот теперь девица и впрямь взбеленилась, даже округлая челюсть прыгает. Бонни извлекает из лоскутного ридикюля голубую сумку-авоську и бросает покупки туда. Девушка берет у Бонни банкноты по тысяче иен и тщательно отсчитывает сдачу на влажную ленту конвейера.

– Вы сегодня вечером, случайно, не заняты? – осведомляется Бонни. Мы стоим на тротуаре под навесом и смотрим, как низвергаются вниз потоки дождя.

– Честно говоря, мне надо бы… – Пытаюсь придумать какую-нибудь достоверную обязанность.

– Сегодня вечером одна вечеринка намечается, на холме Ёсидаяма. Наверняка будет очень весело.

– Вечеринка для гайдзинов?

– Для японцев по большей части. Но и пара-тройка американцев ожидаются. Это у Митци Ямамуры. Я вам про нее рассказывала. Помните – гончарным делом занимается?

Все с ними ясно: праздник народных промыслов.

– А демонстрации будут?

– Демонстрации? – Бонни в недоумении.

– Ну, как горшок вылепить, циновку соткать, как правильно складывать пояс от кимоно, как производить вивисекцию над военнопленными?

– Да что вы! Насколько я знаю, ничего такого.

– Отлично. Я приду.

Юнец в кимоно, с узеньким, похожим на абрикос личиком, открывает мне дверь и ведет меня через насквозь мокрый сад туда, где миссис Накамура сосредоточенно срезает увядшие цветы с деревьев-бонсаи.

– Луиза! – Миссис Накамура кланяется мне из центра сада. – Вы сегодня первая. Мы с вами выпьем чаю, пока ждем остальных.

А надо ли?

– На самом деле мне не очень хочется пить, миссис Накамура.

Она словно не слышит. Подходит к краю дощатого настила, на котором стою я, вышагивает из садовых тапочек, ступает на видавшие виды доски, белые "балетные" носочки тускло сияют в серых сумерках. Сад искрится влагой, но серебристые доски сухи и тверды как камень.

Мы сидим на прихотливо разложенных подушечках цвета индиго; второй слуга, совсем еще мальчик, вносит круглый серебряный поднос с чайными принадлежностями. С настоящими, между прочим: фарфоровый чайник, украшенный цветочным узором, серебряное ситечко, щипцы для сахара, rondelles de citron*, бледные чашки в цветах, похожие скорее на сахарную вату, нежели на фарфор.

– Вам с молоком, с лимоном?

– С лимоном, пожалуйста.

Миссис Накамура передает мне чашку. Чашка начинает дребезжать на блюдце только тогда, когда переходит в мои руки.

– У вас очень много нервных энергий.

– Нервной энергии. В единственном числе. Вы так думаете?

– Среди американцев это не редкость, как я нахожу. – Миссис Накамура не смотрит мне в лицо (здесь не принято), скорее обращается к декоративному деревцу у меня за левым плечом. – Хотя странно вот что…

– Да?

– Вы не пахнете, как американка.

У японцев это считается комплиментом. С трудом удерживаюсь, чтобы не сказать "спасибо".

– А как же я пахну, миссис Накамура?

– Не так, как японка. – Она коротко улыбается: дескать, нельзя же требовать слишком многого.

* ломтики лимона (фр).

– А как пахнут американцы?

Ответ я знаю. В первую же неделю моего здесь пребывания, в то время как я покупала нижнее белье, девица в магазине любезно меня просветила: все американцы пахнут прогорклым маслом.

Миссис Накамура глядит вверх, на прямоугольник серого неба над садовой стеной.

– Поначалу они пахнут химиями.

– Химией, – поправляю я.

– Пахнут химией. Это, думается мне, от дезодорантов. А когда привыкнешь к химическому запаху, под ним находишь нечто другое.

– Что же?

Она качает головой.

– Мне слов не хватает. Страх? – Снова качает головой. – Нет, не то. – Внимательно изучает мое запястье, мои пальцы, чашку, что дрожит в моей руке. – Вот когда люди в самолете, и водитель говорит, скоро мы разобьемся, есть такое слово для того, как люди ведут себя тогда – ну, вопли и прочая беспорядочная деятельность?

– Паника.

Миссис Накамура склоняет голову набок.

– Похоже на "пикника"? Я киваю.

– Да, пожалуй, так и есть. Несколько минут сидим молча.

– А когда идет дождь, – продолжает миссис Накамура, – американцы пахнут, как…

Не может заставить себя выговорить.

– Как что?.. – тихо подсказываю я.

– Как мокрые собаки! – С губ ее слетает короткий смешок – точно кошка чихнула.

Миссис Флиман, миссис Минато, миссис Анака, дипломированная медсестра, наконец подошли и сосредоточенно выкладывают на голые доски наглядные пособия. Эту идею я почерпнула из книги, приобретенной в книжном: "Установки и практика обучения английскому языку".

"Наглядные пособия: один из способов ознакомления с новыми словами заключается в том, что в классную комнату приносят предметы, ими обозначаемые. Учитель или, возможно, обучаемый берет предмет в руки (или указывает на него) и произносит новое слово, после чего все повторяют слово за ним".

На последнем уроке я велела всем принести с собой какой-нибудь предмет, вещь, что в том или ином смысле олицетворяет их самих.

Назад Дальше