Наглядные пособия (Realia) - Уилл Айткен 5 стр.


Начинает миссис Минако. Перед ней – переплетенная в кожу книга. Золоченая надпись готическим шрифтом: "Энн из Грин Гейблз". Она кладет миниатюрные ручки на обложку и, рассказывая, ласково ее поглаживает.

– Это – первая книга, какую я читать по-английски. Энн – прекрасная натура, такая сердечная, такая полная чистых чувств. Жизнь у нее трудная, но прекрасная тоже. Очень мило. Когда я первый раз ее читать, я девочка, а теперь читать моим дочам, а они читать своим дочам… дочерям. Когда в моей жизни проблемы, очень-очень грустные, я читать снова. Когда не знаю, что делать, я думать: "А как поступать Энн?" Она для меня как башня для кораблей.

– Башня для кораблей? – повторяю я, с неохотой прерывая рассказчицу.

– С большим огнем, – поясняет миссис Минато.

– Это называется маяк. Книга "Энн из Грин Гейблз" стала для вас маяком?

– Да. – По пухлой щеке миссис Минато сбегает одинокая слезинка. – Пожалуйста, посмотрите. – Она открывает книгу на богато украшенном титульном листе. Мы все наклоняемся ближе. Наискось через всю страницу – подпись фиолетовыми чернилами: Люси Мод Монтгомери.

– Где вы это раздобыли, миссис Минато?

– Дочь покупать для меня в Нью-Йорке. Ужасно много заплатить.

– А вы знаете, что Люси Мод Монтгомери и "Энн из Грин Гейблз" – мои соотечественницы? – спрашиваю я.

– Поэтому я приносить. Думаю, вы понимать.

– Люси Мод Монтгомери – уроженка ОПЭ.

– ОПЭ? – бурчит миссис Анака.

– Острова Принца Эдуарда. Это одна из канадских провинций.

– Остров, как Япония? – уточняет миссис Флиман.

– На моей родине Люси Мод Монтгомери считают великой святой. Каждой весной девушки со всей Канады собираются у ее могилы на острове, едят молодую картошку и молятся о детях и здоровом молоке.

– Когда-нибудь я поеду в ОПЭ и тоже поедать молодой картошки, – обещает миссис Минато. В последнее время у нее то и дело глаза на мокром месте. Миссис Анака, дипломированная медсестра, чьи украшенные кольцами руки, по всей видимости, столь же искусны, как и пальчики ног, с энтузиазмом принимается массировать ей плечи.

– Миссис Флиман, – приглашаю я. – Покажите, что принесли вы.

Миссис Флиман берет в руки журнал "Форчун", открывает на фотографии коротышки в роговых очках и в сером костюме на фоне сверкающего черного небоскреба.

– Это мой муж Томми. Очень хороший человек.

– Очень богатый человек, – фыркает себе под нос миссис Анака, глубже впиваясь в плечи миссис Миннако.

– Когда я его встретить, я – только бедная танцовщица, – миссис Анака шепчет что-то на ухо миссис Минато, – в Маниле. Он делать меня все, что я есть.

Я показываю на здание.

– Это в Токио?

Миссис Флиман качает головой.

– В Гонконге.

– Мистер Томми – филиппинец китайского происхождения, – поясняет миссис Накамура. – Он живать… живет в Гонконге.

– А вы живете в Японии? – обращаюсь я к миссис Флиман.

– Тут безопасно, – широко улыбается она.

– Он приезжает к вам в гости?

Миссис Флиман прикрывает рот ладошкой и хихикает.

– Томми ненавидеть Японию.

– Значит, вы к нему ездите?

– Иногда. Ну ладно.

– Миссис Анака?

Камилла Анака, дипломированная медсестра, приподнимает крышку вышитой шелковой коробочки, разворачивает серебристую ткань, достает узкий лакированный ящичек. Извлекает на свет и раскрывает бумажный веер с ручкой из слоновой кости. На пергаменте, натянутом между планками, ротогравюра – Иисус с арийской внешностью, с белокурыми волосами а-ля "Брек герлз"* и светло-голубыми глазами.

– Это веер моей бабушки.

– Веер вашей бабушки?

Миссис Анака озадаченно поднимает глаза.

– Да, веер моей бабушки.

– Ваша бабушка была христианкой?

* "Брек" – американская марка средств по уходу за волосами, крайне популярная в середине века благодаря рекламе с изображением женских головок ("Брек герлз"), воплотивших в себе романтический идеал женской красоты и чистоты (точеный профиль в ореоле белокурых волос, вызывающе вздернутый подбородок, скромно потупленные глаза): этот идеализированный образ американской женщины сохранял популярность на протяжении 50 лет.

Миссис Анака кивает.

– Она из Нагасаки.

Все кивают в унисон, словно этим все объяснялось.

– Я тоже христианка, – добавляет миссис Анака.

– О? – Она что, ожидает награды?

– А вы христианка? – Миссис Анака – назойливая сучка.

– Нет.

– Иудейка? – предполагает миссис Флиман, дотрагиваясь до носа.

– Никто. Я – никто.

– Никто? – хором ахают дамы, расширив глаза.

– Никто. Миссис Накамура, а вы что принесли? Я отлично вижу: серый овальный камень. Миссис Накамура смотрит вниз, на камень, но прикасаться – не прикасается.

– Я находить… я нашла этот камень в ручье неподалеку от нашего загородного дома, на Кюсю*. Он был такой же, как все прочие камни в ручье, только немного другой. Пролежит в ручье достаточно долго, станет совсем такой, как все. Поэтому я его вынимать.

– О, – шепчет миссис Минато.

– А вы, – резко поворачивается ко мне миссис Анака, – что принесли вы?

Я уже собираюсь отрезать: "Я – ваша учительница, ты, настырная корова, мне ничего не нужно приносить", – а вместо этого зачем-то лезу в рюкзак и достаю бумажник. Показываю им рябой моментальный снимок, купленный мною на блошином рынке в Эдмонтоне – портрет моложавой женщины с бледным лицом, огромными серыми глазами и в шляпе с вислыми полями.

– Это – моя покойная мама.

Остаток урока рассказываю им про милую, добрую маму, которой никогда не знала.

* Кюсю – третий по величине и самый южный из четырех основных островов Японского архипелага.

* * *

Ёсидаяма – весь из себя пижонский район Киото, не такой симпатичный, как восточные холмы, где живет миссис Накамура, но и не вульгарное нагромождение ресторанов, магазинов, общественных бань и оштукатуренных бунгало вокруг гостиницы "Клубничный коржик". Дома, что минуем мы с Бонни, поднимаясь по извилистой дороге вверх по склону, по большей части невысокие, современные, и никаких магазинов тут нет, если не считать "Роусона" (японский "Севнилевн"*) у подножия холма.

Бонни вырядилась в пух и прах – в невесть сколько слоев раздувающегося шелкового батика, не иначе. Точь-в-точь незастеленная кровать в "Рангун холидей инн".

– А что, это вечеринка из серии "сядем в кружок, поболтаем", или "шиза-танцульки", или как оно? – спрашиваю я, пока мы преодолеваем еще один крутой пролет каменной лестницы.

– Никаких наркотиков, ручаюсь. – Бонни ставит свой лоскутный ридикюль на тротуар и хватает ртом воздух. Надо бы ей бросить курить: гвоздичные сигареты до добра не доводят! – В Японии с наркотиками очень строго.

– И почему это меня в бюро путешествий не предупредили?

– Митци Ямамура вам ужасно понравится. Она жила на Западе, английский у нее безупречный. А ее горшочки по всему миру выставлялись – и в Виктории, и в Альберте, и на горе Уитни. – Бонни подхватывает ридикюль и двигает дальше по темной улице. Вдалеке различаю многоярусные неоновые вывески квартала развлечений Гион. – Тут где-то тропинка должна быть…

Кабы таблички с указанием улицы и номера дома не считались здесь за западную причуду, ориентироваться в этой стране было бы куда как проще. Впереди, сквозь густые бамбуковые заросли, мягким светом сияют огни.

* Сеть магазинов одноименной фирмы, торгующих продуктами, напитками, товарами повседневного спроса; зачастую работают круглосуточно (название буквально означает "с семи до одиннадцати").

– Наверное, там, – возвещает Бонни.

Мы взбираемся по узкой грунтовой дорожке. Через каждые несколько ярдов из травы торчит по здоровенному факелу; в безветренной ночи язычок пламени горит ровно, не колеблется.

Внезапно над нами нависает особняк – гигантская стеклянная коробка на толстых деревянных сваях. Рядом с бочкой из рифленого металла тусуются три парня-японца. Ухмыляются нам с Бонни.

– Бииру?*

– Хотите пива? – спрашивает Бонни.

– А то!

Бонни лопочет что-то по-японски. Двое ребят отворачиваются, прикрывая рот ладонью, плечи вздымаются от сдерживаемого смеха. Третий подает нам пиво.

Прихожая завалена туфлями и сандалиями. Бонни показывает мне, как прислонить сандалии носками к стене, чтобы потом проще было их отыскать, и мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице.

– Это и есть домик твоей Минни? – шепчу я.

– Митци, – поправляет Бонни. – Не знаю, ей ли дом принадлежит, или она просто гостит здесь. Неплохо устроилась, а?

Просто класс. Наверху наблюдается одна длинная комната с квадратными окнами вдоль трех стен. В дальнем конце комнаты – низкое возвышение или сцена. Вот нисколько не гайдзинская вечеринка, если не считать нас с Бонни. Самое что ни на есть обычное скопище японцев – как в метро, как в супермаркетах, как на запруженных торговых улицах во время ленча. Столкнувшись лицом к лицу с чем-то чужеродным, они просто-напросто отказываются признавать его. Мы с Бонни здесь, в комнате – но, глядя на сотню других людей, этого не скажешь. Или нет, скажешь: сфокусировав взгляд на кусочке пространства близ винтовой лестницы, куда все демонстративно не смотрят.

* Пиво? (яп.)

– Пожалуй, идея была не из лучших, – говорю я Бонни на ухо, и тут миниатюрная женщина в платье, смахивающем на сверкающий белый парус, пронзительно взвизгивает со сцены в дальнем конце комнаты:

– Бонни, ты пришла!

Вот теперь все получили разрешение посмотреть в нашу сторону.

– Митци, – курлыкает Бонни; толпа расступается посередке, предоставляя Бонни с Митци место для хорошего разгона, завершающегося объятиями и воздушными поцелуями. Рядом с Митци, но отступив на шаг и наблюдая за происходящим с демонстративной отчужденностью, стоит парнишка – в жизни таких красавцев не видела. Черные волосы спадают до плеч, глазищи огромные, зеленые. Он оглядывает меня через плечо Митци, подносит два пальца к губам и неспешно, со смаком их облизывает.

Пока Бонни просвещает Митци насчет своего последнего запроса на грант для нового документального фильма про вывязывание декоративных узлов, мальчик боком-боком пробирается ко мне.

– Меня зовут Леке.

– Меня – Луиза.

– Ты американка, Луиза?

– Нет.

– Класс. Я пять лет прожил в Нью-Йорке. Так что американцев с меня довольно. Британка?

– Канадка. До того, как перебраться сюда, жила в Торонто.

– А чем занималась? – Он наклоняется ближе – чтобы эффект огромных кошачьих глаз не пропал даром.

– Сценой.

Глаза надвигаются прямо на меня.

– Ты актриса? Качаю головой.

– Художественный руководитель.

– Да ну?

– Про труппу "Воображаемый театр" слыхал?

– Так ты у них работаешь? – Чокается со мной пивной кружкой. – Я слыхал, труппа вся из себя безбашенная.

– Я работала у них. Мы… э-э… сейчас вроде как на рекреации.

– Финансирование накрылось?

– Творческие разногласия. – Как говорится, у меня да с самой собою.

Он поглаживает подбородок.

– Я, кстати, актер. Да ладно заливать-то.

– Поэтому ты и тусовался в Нью-Йорке?

Он встряхивает головой, отбрасывая волосы назад.

– Группу "Вустер" знаешь?

Этот парень – и в группе "Вустер"?

– Я на них ходила в Торонто в прошлом году. Они ставили "Суровое испытание"* – в гриме под негров. Уже много лет ничего лучше не видела. – В свою очередь жадно вглядываюсь в его лицо. – Что-то я тебя не припоминаю.

Леке застенчиво наклоняет голову. Глянцевая завеса волос почти закрывает его скулы.

– Вообще-то я никогда официально к "Вустерам" не принадлежал. Уж больно у них все на коммерческий лад поставлено. Прошлой зимой труппа разделилась, и я прибился к отколовшейся группе – "Взбурлившая смегма", может, знаешь? Мы как раз только-только начали раскручиваться, и тут мне пришлось возвращаться сюда: отец заболел.

* Драма "Суровое испытание" (The Crucible, 1953) американского драматурга и прозаика А. Миллера, посвященная судебному процессу над "салемскими колдунами", отразила получившую широкий размах кампанию по расследованию антиамериканской деятельности (слушания в Комиссии Маккарти). Пьеса удостоилась в 1953-м премии "Тони" и Дональдсона. Сам Миллер был вызван в 1956-м в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Ему предъявили обвинение в неуважении к Конгрессу, но после подачи апелляции наказание было смягчено.

– О. – Я залпом допиваю остатки пива. – А когда назад собираешься?

– Как только папаша коньки откинет, – улыбается он. – Ненавижу здесь все.

– Но ты ведь японец?

– По отцу. Мать новозеландка.

– А твоему папану еще долго осталось?

– Надеюсь, недолго. Пока он не скопытится, я на мели. В свою очередь чокаюсь с его пивной кружкой.

– Ну, скорейших тебе похорон.

– Папан – свинюга, – подмигивает мне парень.

– Может, когда их поколение росло, в воду чего подмешали?

Этот кого угодно переглядит – смотрит и смотрит неотрывно, не опуская длинных ресниц.

– Все мужчины-японцы – свиньи. Уж так их воспитывают. Япония – рай для свиней.

– Не только Япония, Леке. Он качает головой.

– Я знаю.

Разговоры разговаривать мальчик умеет. А дело делать?.. Я постукиваю ногтем по кружке.

– Как насчет еще по одной?

– А то!

Он следует за мною через всю комнату, где Бонни с Митци, в окружении выводка миловидных девиц, поют по-японски "Я попал в ритм".

На винтовой лестнице так темно, что я останавливаюсь, желая оглядеться. Леке налетает на меня, крепкий таз упирается мне в задницу. Так уж получается, что по пути вниз приходится остановиться еще пару раз.

Вышли наружу.

– Бииру, кудасай*, – говорю трем парням у бочки.

– Да ты говоришь по-японски, – шепчет Леке мне в волосы.

– Весь мой словарный запас ты только что выслушал. Самый высокий из трех ребят "на подхвате" передает мне два пива.

– Пусть таким и остается, – советует Леке.

– Это входит в мои планы.

– Стоит выучить японский, и твой статус здесь разом падает.

Протягиваю ему пиво. Он жестом дает понять: подержи, дескать, и шарит в карманах узких черных джинсов.

– Я тут припас для нас с тобой кое-что.

– Да ну? – Хороший мальчик.

На ладони его – две золотистые капсулки.

– Очень мило, – говорю. – Что это такое?

– Местный продукт. Зовется "Безмятежность".

– А что он делает?

– Вообще-то описать сложновато, – ухмыляется Леке. – Так или иначе, не хочу на тебя "давить".

Опускаю глаза, разглядываю симпатичные золотистые капсулки.

– Ну же, "надави" на меня.

Высовываю язык. Трое парней у бочки с пивом настороженно наблюдают за нами.

– Бабушка родная, ну и язычище у тебя! – Леке кладет капсулку на самый кончик.

Втягиваю язык, быстро, точно ящерица, и сглатываю. Он бросает вторую капсулку себе в рот, запивает глотком пива. Троица аплодирует.

– А скоро ли подействует? Леке сверяется с часами.

– Минут через десять-пятнадцать зацепит.

* Пиво, будьте добры (яп).

– Куда пойдем?

Леке, запрокинув голову, любуется фиолетовым небом.

– До чего здесь красиво, прямо забываешь, что ты в центре города.

Во, точно.

– Что, нельзя далеко отлучаться? Он кивает.

– Митци – добрый старый друг семьи?

– Надо ж мальчишечке на что-то жить. В любом случае не думаю, что ты захочешь скататься со мной к отцу.

Трое ребят при бочке подаются вперед, точно пытаясь запомнить каждое слово.

Беру Лекса за руку, кусаю за мизинец. Какой твердый! Кость ближе к поверхности, чем я ожидала.

– Слушай, если для тебя это проблема…

Он внимательно изучает отпечатки зубов на пальце.

– Нет, все о’кей. Есть тут одно местечко. – Ведет меня мимо изумленно глазеющих пивных ребят.

Разросшийся лесок за домом на сваях пронизан грунтовыми тропками и освещен высокими факелами. Мы следуем по извилистой тропе, переходим через каменный мост и минуем лачугу с одним-единственным здоровенным круглым окном.

– Что это за место? – Я вовсе не собиралась переходить на шепот: само так вышло.

– Здесь когда-то был ресторан. Митци вбила себе в голову переделать его во что-то вроде центра искусств: ну, знаешь, печи для обжига – для нее, театр-кафе – для меня.

Оборачиваюсь, вновь окидываю взглядом дом на сваях.

– Странный ресторан. Леке тоже оглядывается.

– Думаю, когда-то здесь был храм или святилище.

– Мать твою, Леке, да тут все, куда ни глянь, когда-то было либо храмом, либо святилищем.

Он идет себе дальше.

– Пожалуй, что и так.

– А в чем, собственно, разница?

– Разница? – бросает он через плечо.

– Между храмом и святилищем?

– По-моему, никакой разницы нет.

Последние факелы остались позади, теперь мы шагаем в полной темноте.

– Но мне казалось… – Я ускоряю шаг, догоняя своего спутника. – Мне казалось, что храмы – они буддийские, так что если видишь статую Будды, это храм, а если не видишь, но все равно похоже на священное место и благовониями пахнет, значит, это синтоистское святилище.

– Вроде того. – Голос его едва-едва пробивается сквозь тьму. – Хотя порою встречаешь святилища внутри храмов и наоборот. А почему тебя это волнует?

– Кто сказал, что меня это волнует? А не мог бы ты слегка замедлить шаг?

Леке уже остановился и даже обернулся. Ударяюсь подбородком ему в лоб.

– Сумимасэн, – говорю.

– Да ты целых три слова знаешь по-японски. – Зубы его сверкают в темноте, полупрозрачные, точно фарфоровые. – Ты смотри поосторожнее.

– Может, я уже под кайфом? – Странное покалывающее ощущение рождается в сфинктере и растекается вверх по позвоночнику, от позвонка к позвонку, словно по моей спине кто-то карабкается вверх по золотой лестнице.

– Возможно. На одних эта штука действует быстрее, чем на других, особенно по первому разу. Я-то к ней уже попривык.

Мы стоим перед гигантским деревянным цилиндром.

– Что это за хреновина?

Леке берет меня за руку и ведет за цилиндр. Открывает низкую дверцу и ныряет внутрь, втягивая меня за собою.

Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно – хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь.

– Что это, Леке?

Он ловко уворачивается.

– Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок.

– Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, "молнию"

на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками – могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она – словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще – слабый аромат свежего воска.

Назад Дальше