Начинает миссис Минако. Перед ней – переплетенная в кожу книга. Золоченая надпись готическим шрифтом: "Энн из Грин Гейблз". Она кладет миниатюрные ручки на обложку и, рассказывая, ласково ее поглаживает.
– Это – первая книга, какую я читать по-английски. Энн – прекрасная натура, такая сердечная, такая полная чистых чувств. Жизнь у нее трудная, но прекрасная тоже. Очень мило. Когда я первый раз ее читать, я девочка, а теперь читать моим дочам, а они читать своим дочам… дочерям. Когда в моей жизни проблемы, очень-очень грустные, я читать снова. Когда не знаю, что делать, я думать: "А как поступать Энн?" Она для меня как башня для кораблей.
– Башня для кораблей? – повторяю я, с неохотой прерывая рассказчицу.
– С большим огнем, – поясняет миссис Минато.
– Это называется маяк. Книга "Энн из Грин Гейблз" стала для вас маяком?
– Да. – По пухлой щеке миссис Минато сбегает одинокая слезинка. – Пожалуйста, посмотрите. – Она открывает книгу на богато украшенном титульном листе. Мы все наклоняемся ближе. Наискось через всю страницу – подпись фиолетовыми чернилами: Люси Мод Монтгомери.
– Где вы это раздобыли, миссис Минато?
– Дочь покупать для меня в Нью-Йорке. Ужасно много заплатить.
– А вы знаете, что Люси Мод Монтгомери и "Энн из Грин Гейблз" – мои соотечественницы? – спрашиваю я.
– Поэтому я приносить. Думаю, вы понимать.
– Люси Мод Монтгомери – уроженка ОПЭ.
– ОПЭ? – бурчит миссис Анака.
– Острова Принца Эдуарда. Это одна из канадских провинций.
– Остров, как Япония? – уточняет миссис Флиман.
– На моей родине Люси Мод Монтгомери считают великой святой. Каждой весной девушки со всей Канады собираются у ее могилы на острове, едят молодую картошку и молятся о детях и здоровом молоке.
– Когда-нибудь я поеду в ОПЭ и тоже поедать молодой картошки, – обещает миссис Минато. В последнее время у нее то и дело глаза на мокром месте. Миссис Анака, дипломированная медсестра, чьи украшенные кольцами руки, по всей видимости, столь же искусны, как и пальчики ног, с энтузиазмом принимается массировать ей плечи.
– Миссис Флиман, – приглашаю я. – Покажите, что принесли вы.
Миссис Флиман берет в руки журнал "Форчун", открывает на фотографии коротышки в роговых очках и в сером костюме на фоне сверкающего черного небоскреба.
– Это мой муж Томми. Очень хороший человек.
– Очень богатый человек, – фыркает себе под нос миссис Анака, глубже впиваясь в плечи миссис Миннако.
– Когда я его встретить, я – только бедная танцовщица, – миссис Анака шепчет что-то на ухо миссис Минато, – в Маниле. Он делать меня все, что я есть.
Я показываю на здание.
– Это в Токио?
Миссис Флиман качает головой.
– В Гонконге.
– Мистер Томми – филиппинец китайского происхождения, – поясняет миссис Накамура. – Он живать… живет в Гонконге.
– А вы живете в Японии? – обращаюсь я к миссис Флиман.
– Тут безопасно, – широко улыбается она.
– Он приезжает к вам в гости?
Миссис Флиман прикрывает рот ладошкой и хихикает.
– Томми ненавидеть Японию.
– Значит, вы к нему ездите?
– Иногда. Ну ладно.
– Миссис Анака?
Камилла Анака, дипломированная медсестра, приподнимает крышку вышитой шелковой коробочки, разворачивает серебристую ткань, достает узкий лакированный ящичек. Извлекает на свет и раскрывает бумажный веер с ручкой из слоновой кости. На пергаменте, натянутом между планками, ротогравюра – Иисус с арийской внешностью, с белокурыми волосами а-ля "Брек герлз"* и светло-голубыми глазами.
– Это веер моей бабушки.
– Веер вашей бабушки?
Миссис Анака озадаченно поднимает глаза.
– Да, веер моей бабушки.
– Ваша бабушка была христианкой?
* "Брек" – американская марка средств по уходу за волосами, крайне популярная в середине века благодаря рекламе с изображением женских головок ("Брек герлз"), воплотивших в себе романтический идеал женской красоты и чистоты (точеный профиль в ореоле белокурых волос, вызывающе вздернутый подбородок, скромно потупленные глаза): этот идеализированный образ американской женщины сохранял популярность на протяжении 50 лет.
Миссис Анака кивает.
– Она из Нагасаки.
Все кивают в унисон, словно этим все объяснялось.
– Я тоже христианка, – добавляет миссис Анака.
– О? – Она что, ожидает награды?
– А вы христианка? – Миссис Анака – назойливая сучка.
– Нет.
– Иудейка? – предполагает миссис Флиман, дотрагиваясь до носа.
– Никто. Я – никто.
– Никто? – хором ахают дамы, расширив глаза.
– Никто. Миссис Накамура, а вы что принесли? Я отлично вижу: серый овальный камень. Миссис Накамура смотрит вниз, на камень, но прикасаться – не прикасается.
– Я находить… я нашла этот камень в ручье неподалеку от нашего загородного дома, на Кюсю*. Он был такой же, как все прочие камни в ручье, только немного другой. Пролежит в ручье достаточно долго, станет совсем такой, как все. Поэтому я его вынимать.
– О, – шепчет миссис Минато.
– А вы, – резко поворачивается ко мне миссис Анака, – что принесли вы?
Я уже собираюсь отрезать: "Я – ваша учительница, ты, настырная корова, мне ничего не нужно приносить", – а вместо этого зачем-то лезу в рюкзак и достаю бумажник. Показываю им рябой моментальный снимок, купленный мною на блошином рынке в Эдмонтоне – портрет моложавой женщины с бледным лицом, огромными серыми глазами и в шляпе с вислыми полями.
– Это – моя покойная мама.
Остаток урока рассказываю им про милую, добрую маму, которой никогда не знала.
* Кюсю – третий по величине и самый южный из четырех основных островов Японского архипелага.
* * *
Ёсидаяма – весь из себя пижонский район Киото, не такой симпатичный, как восточные холмы, где живет миссис Накамура, но и не вульгарное нагромождение ресторанов, магазинов, общественных бань и оштукатуренных бунгало вокруг гостиницы "Клубничный коржик". Дома, что минуем мы с Бонни, поднимаясь по извилистой дороге вверх по склону, по большей части невысокие, современные, и никаких магазинов тут нет, если не считать "Роусона" (японский "Севнилевн"*) у подножия холма.
Бонни вырядилась в пух и прах – в невесть сколько слоев раздувающегося шелкового батика, не иначе. Точь-в-точь незастеленная кровать в "Рангун холидей инн".
– А что, это вечеринка из серии "сядем в кружок, поболтаем", или "шиза-танцульки", или как оно? – спрашиваю я, пока мы преодолеваем еще один крутой пролет каменной лестницы.
– Никаких наркотиков, ручаюсь. – Бонни ставит свой лоскутный ридикюль на тротуар и хватает ртом воздух. Надо бы ей бросить курить: гвоздичные сигареты до добра не доводят! – В Японии с наркотиками очень строго.
– И почему это меня в бюро путешествий не предупредили?
– Митци Ямамура вам ужасно понравится. Она жила на Западе, английский у нее безупречный. А ее горшочки по всему миру выставлялись – и в Виктории, и в Альберте, и на горе Уитни. – Бонни подхватывает ридикюль и двигает дальше по темной улице. Вдалеке различаю многоярусные неоновые вывески квартала развлечений Гион. – Тут где-то тропинка должна быть…
Кабы таблички с указанием улицы и номера дома не считались здесь за западную причуду, ориентироваться в этой стране было бы куда как проще. Впереди, сквозь густые бамбуковые заросли, мягким светом сияют огни.
* Сеть магазинов одноименной фирмы, торгующих продуктами, напитками, товарами повседневного спроса; зачастую работают круглосуточно (название буквально означает "с семи до одиннадцати").
– Наверное, там, – возвещает Бонни.
Мы взбираемся по узкой грунтовой дорожке. Через каждые несколько ярдов из травы торчит по здоровенному факелу; в безветренной ночи язычок пламени горит ровно, не колеблется.
Внезапно над нами нависает особняк – гигантская стеклянная коробка на толстых деревянных сваях. Рядом с бочкой из рифленого металла тусуются три парня-японца. Ухмыляются нам с Бонни.
– Бииру?*
– Хотите пива? – спрашивает Бонни.
– А то!
Бонни лопочет что-то по-японски. Двое ребят отворачиваются, прикрывая рот ладонью, плечи вздымаются от сдерживаемого смеха. Третий подает нам пиво.
Прихожая завалена туфлями и сандалиями. Бонни показывает мне, как прислонить сандалии носками к стене, чтобы потом проще было их отыскать, и мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице.
– Это и есть домик твоей Минни? – шепчу я.
– Митци, – поправляет Бонни. – Не знаю, ей ли дом принадлежит, или она просто гостит здесь. Неплохо устроилась, а?
Просто класс. Наверху наблюдается одна длинная комната с квадратными окнами вдоль трех стен. В дальнем конце комнаты – низкое возвышение или сцена. Вот нисколько не гайдзинская вечеринка, если не считать нас с Бонни. Самое что ни на есть обычное скопище японцев – как в метро, как в супермаркетах, как на запруженных торговых улицах во время ленча. Столкнувшись лицом к лицу с чем-то чужеродным, они просто-напросто отказываются признавать его. Мы с Бонни здесь, в комнате – но, глядя на сотню других людей, этого не скажешь. Или нет, скажешь: сфокусировав взгляд на кусочке пространства близ винтовой лестницы, куда все демонстративно не смотрят.
* Пиво? (яп.)
– Пожалуй, идея была не из лучших, – говорю я Бонни на ухо, и тут миниатюрная женщина в платье, смахивающем на сверкающий белый парус, пронзительно взвизгивает со сцены в дальнем конце комнаты:
– Бонни, ты пришла!
Вот теперь все получили разрешение посмотреть в нашу сторону.
– Митци, – курлыкает Бонни; толпа расступается посередке, предоставляя Бонни с Митци место для хорошего разгона, завершающегося объятиями и воздушными поцелуями. Рядом с Митци, но отступив на шаг и наблюдая за происходящим с демонстративной отчужденностью, стоит парнишка – в жизни таких красавцев не видела. Черные волосы спадают до плеч, глазищи огромные, зеленые. Он оглядывает меня через плечо Митци, подносит два пальца к губам и неспешно, со смаком их облизывает.
Пока Бонни просвещает Митци насчет своего последнего запроса на грант для нового документального фильма про вывязывание декоративных узлов, мальчик боком-боком пробирается ко мне.
– Меня зовут Леке.
– Меня – Луиза.
– Ты американка, Луиза?
– Нет.
– Класс. Я пять лет прожил в Нью-Йорке. Так что американцев с меня довольно. Британка?
– Канадка. До того, как перебраться сюда, жила в Торонто.
– А чем занималась? – Он наклоняется ближе – чтобы эффект огромных кошачьих глаз не пропал даром.
– Сценой.
Глаза надвигаются прямо на меня.
– Ты актриса? Качаю головой.
– Художественный руководитель.
– Да ну?
– Про труппу "Воображаемый театр" слыхал?
– Так ты у них работаешь? – Чокается со мной пивной кружкой. – Я слыхал, труппа вся из себя безбашенная.
– Я работала у них. Мы… э-э… сейчас вроде как на рекреации.
– Финансирование накрылось?
– Творческие разногласия. – Как говорится, у меня да с самой собою.
Он поглаживает подбородок.
– Я, кстати, актер. Да ладно заливать-то.
– Поэтому ты и тусовался в Нью-Йорке?
Он встряхивает головой, отбрасывая волосы назад.
– Группу "Вустер" знаешь?
Этот парень – и в группе "Вустер"?
– Я на них ходила в Торонто в прошлом году. Они ставили "Суровое испытание"* – в гриме под негров. Уже много лет ничего лучше не видела. – В свою очередь жадно вглядываюсь в его лицо. – Что-то я тебя не припоминаю.
Леке застенчиво наклоняет голову. Глянцевая завеса волос почти закрывает его скулы.
– Вообще-то я никогда официально к "Вустерам" не принадлежал. Уж больно у них все на коммерческий лад поставлено. Прошлой зимой труппа разделилась, и я прибился к отколовшейся группе – "Взбурлившая смегма", может, знаешь? Мы как раз только-только начали раскручиваться, и тут мне пришлось возвращаться сюда: отец заболел.
* Драма "Суровое испытание" (The Crucible, 1953) американского драматурга и прозаика А. Миллера, посвященная судебному процессу над "салемскими колдунами", отразила получившую широкий размах кампанию по расследованию антиамериканской деятельности (слушания в Комиссии Маккарти). Пьеса удостоилась в 1953-м премии "Тони" и Дональдсона. Сам Миллер был вызван в 1956-м в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Ему предъявили обвинение в неуважении к Конгрессу, но после подачи апелляции наказание было смягчено.
– О. – Я залпом допиваю остатки пива. – А когда назад собираешься?
– Как только папаша коньки откинет, – улыбается он. – Ненавижу здесь все.
– Но ты ведь японец?
– По отцу. Мать новозеландка.
– А твоему папану еще долго осталось?
– Надеюсь, недолго. Пока он не скопытится, я на мели. В свою очередь чокаюсь с его пивной кружкой.
– Ну, скорейших тебе похорон.
– Папан – свинюга, – подмигивает мне парень.
– Может, когда их поколение росло, в воду чего подмешали?
Этот кого угодно переглядит – смотрит и смотрит неотрывно, не опуская длинных ресниц.
– Все мужчины-японцы – свиньи. Уж так их воспитывают. Япония – рай для свиней.
– Не только Япония, Леке. Он качает головой.
– Я знаю.
Разговоры разговаривать мальчик умеет. А дело делать?.. Я постукиваю ногтем по кружке.
– Как насчет еще по одной?
– А то!
Он следует за мною через всю комнату, где Бонни с Митци, в окружении выводка миловидных девиц, поют по-японски "Я попал в ритм".
На винтовой лестнице так темно, что я останавливаюсь, желая оглядеться. Леке налетает на меня, крепкий таз упирается мне в задницу. Так уж получается, что по пути вниз приходится остановиться еще пару раз.
Вышли наружу.
– Бииру, кудасай*, – говорю трем парням у бочки.
– Да ты говоришь по-японски, – шепчет Леке мне в волосы.
– Весь мой словарный запас ты только что выслушал. Самый высокий из трех ребят "на подхвате" передает мне два пива.
– Пусть таким и остается, – советует Леке.
– Это входит в мои планы.
– Стоит выучить японский, и твой статус здесь разом падает.
Протягиваю ему пиво. Он жестом дает понять: подержи, дескать, и шарит в карманах узких черных джинсов.
– Я тут припас для нас с тобой кое-что.
– Да ну? – Хороший мальчик.
На ладони его – две золотистые капсулки.
– Очень мило, – говорю. – Что это такое?
– Местный продукт. Зовется "Безмятежность".
– А что он делает?
– Вообще-то описать сложновато, – ухмыляется Леке. – Так или иначе, не хочу на тебя "давить".
Опускаю глаза, разглядываю симпатичные золотистые капсулки.
– Ну же, "надави" на меня.
Высовываю язык. Трое парней у бочки с пивом настороженно наблюдают за нами.
– Бабушка родная, ну и язычище у тебя! – Леке кладет капсулку на самый кончик.
Втягиваю язык, быстро, точно ящерица, и сглатываю. Он бросает вторую капсулку себе в рот, запивает глотком пива. Троица аплодирует.
– А скоро ли подействует? Леке сверяется с часами.
– Минут через десять-пятнадцать зацепит.
* Пиво, будьте добры (яп).
– Куда пойдем?
Леке, запрокинув голову, любуется фиолетовым небом.
– До чего здесь красиво, прямо забываешь, что ты в центре города.
Во, точно.
– Что, нельзя далеко отлучаться? Он кивает.
– Митци – добрый старый друг семьи?
– Надо ж мальчишечке на что-то жить. В любом случае не думаю, что ты захочешь скататься со мной к отцу.
Трое ребят при бочке подаются вперед, точно пытаясь запомнить каждое слово.
Беру Лекса за руку, кусаю за мизинец. Какой твердый! Кость ближе к поверхности, чем я ожидала.
– Слушай, если для тебя это проблема…
Он внимательно изучает отпечатки зубов на пальце.
– Нет, все о’кей. Есть тут одно местечко. – Ведет меня мимо изумленно глазеющих пивных ребят.
Разросшийся лесок за домом на сваях пронизан грунтовыми тропками и освещен высокими факелами. Мы следуем по извилистой тропе, переходим через каменный мост и минуем лачугу с одним-единственным здоровенным круглым окном.
– Что это за место? – Я вовсе не собиралась переходить на шепот: само так вышло.
– Здесь когда-то был ресторан. Митци вбила себе в голову переделать его во что-то вроде центра искусств: ну, знаешь, печи для обжига – для нее, театр-кафе – для меня.
Оборачиваюсь, вновь окидываю взглядом дом на сваях.
– Странный ресторан. Леке тоже оглядывается.
– Думаю, когда-то здесь был храм или святилище.
– Мать твою, Леке, да тут все, куда ни глянь, когда-то было либо храмом, либо святилищем.
Он идет себе дальше.
– Пожалуй, что и так.
– А в чем, собственно, разница?
– Разница? – бросает он через плечо.
– Между храмом и святилищем?
– По-моему, никакой разницы нет.
Последние факелы остались позади, теперь мы шагаем в полной темноте.
– Но мне казалось… – Я ускоряю шаг, догоняя своего спутника. – Мне казалось, что храмы – они буддийские, так что если видишь статую Будды, это храм, а если не видишь, но все равно похоже на священное место и благовониями пахнет, значит, это синтоистское святилище.
– Вроде того. – Голос его едва-едва пробивается сквозь тьму. – Хотя порою встречаешь святилища внутри храмов и наоборот. А почему тебя это волнует?
– Кто сказал, что меня это волнует? А не мог бы ты слегка замедлить шаг?
Леке уже остановился и даже обернулся. Ударяюсь подбородком ему в лоб.
– Сумимасэн, – говорю.
– Да ты целых три слова знаешь по-японски. – Зубы его сверкают в темноте, полупрозрачные, точно фарфоровые. – Ты смотри поосторожнее.
– Может, я уже под кайфом? – Странное покалывающее ощущение рождается в сфинктере и растекается вверх по позвоночнику, от позвонка к позвонку, словно по моей спине кто-то карабкается вверх по золотой лестнице.
– Возможно. На одних эта штука действует быстрее, чем на других, особенно по первому разу. Я-то к ней уже попривык.
Мы стоим перед гигантским деревянным цилиндром.
– Что это за хреновина?
Леке берет меня за руку и ведет за цилиндр. Открывает низкую дверцу и ныряет внутрь, втягивая меня за собою.
Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно – хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь.
– Что это, Леке?
Он ловко уворачивается.
– Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок.
– Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, "молнию"
на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками – могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она – словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще – слабый аромат свежего воска.