– Нет: Гиллель.
– Гиллер?
– Нет: Гилл-ель!
Венцель тщетно упражнял свой язык над этим непроизносимым для чеха словом, но, наконец, с дикой гримасой осилил его.
– И затем еще одно: пусть господин Харусек – я очень прошу его об этом – позаботится о "благородной даме", насколько это в его власти. Он уже знает, что я под этим разумею.
– Вы, верно, имеете в виду благородную даму, которая спуталась с немцем, с доктором Саполи? – Ну, она уже развелась с мужем и уехала вместе с Саполи и ребенком.
– Вы это знаете наверное?
Я чувствовал, что голос у меня задрожал. Как я ни радовался за Ангелину
– все же сердце у меня сжималось.
Сколько тревог я пережил из-за нее… а теперь… я забыт.
Может быть, она думала, что я действительно разбойник.
Я почувствовал горечь в горле.
С чуткостью, отличающей странным образом опустившихся людей, как только дело коснется любви, парень угадал, по-видимому, все, что я чувствовал. Он взглянул в сторону и ничего не ответил.
– Вы, может быть, тоже знаете, как поживает дочка Гиллеля, Мириам? Вы знаете ее? – с усилием спросил я.
– Мириам? Мириам? – Венцель задумчиво морщил лоб,– Мириам? Она часто бывает по ночам у Лойзичек?
Я не мог удержаться от улыбки.
– Нет, наверно, нет.
– В таком случае, не знаю,– сухо ответил Венцель.
Некоторое время мы молчали.
"Может быть, что-нибудь имеется про нее в письмеце",– подумал я с надеждою.
– Вы, наверно, слышали, что Вассертрума черт побрал,– вдруг начал Венцель.
Я вскочил в ужасе.
– Ну, да.– Венцель указал на свою шею.– Готово! Ну и скажу я вам, страшно это было. Он несколько дней не показывался; когда они открыли лавочку, я, разумеется, первый влез туда – кому же другому! – И тут он сидел, Вассертрум, в кресле, вся грудь в крови, а глаза как стекло… Вы знаете, я парень крепкий, но у меня все помутилось в глазах, когда я увидел его. Признаюсь вам, что я чуть не упал в обоморок. Я говорил себе: Венцель, не волнуйся, это ведь только мертвый еврей… А в горле у него торчал напильник . В лавке все было перевернуто. Убийство, натурально.
– Напильник! Напильник! – Я чувствовал, как я холодею от ужаса.– Напильник! Он исполнил свое дело.
– Я знаю, кто это был,– полушепотом продолжал Венцель после паузы.– Никто другой, скажу я вам, как рябой Лойза… Я нашел его перочинный ножик в лавке на полу и быстро прибрал, чтоб полиция не заметила… Он пробрался в лавку подземным ходом…– Он внезапно прервал свою речь, несколько секунд напряженно вслушивался, затем бросился на нары и начал отчаянио храпеть.
Тотчас же заскрипели засовы, вошел надзиратель и недоверчиво посмотрел на меня.
Я сделал безразличное лицо, и Венцеля с трудом удалось раэбудить.
Только после многих толчков он, зевая, поднялся и с видом еще не совсем проснувшегося человека, пошатываясь, пошел за надзирателем.
Дрожа от нетерпения, вскрыл я письмо Харусека и стал читать.
"12 мая.
Мой дорогой несчастный друг и благодетель!
Неделю за неделей я все ждал, что вас, наконец, освободят,– все напрасно. Я сделал все возможное, чтоб собрать оправдательный материал, но не нашел ничего.
Я просил следователя ускорить дело, но всегда оказывалось, что он не может этого сделать, что это зависит от прокуратуры, а не от него.
Канцелярская неразбериха!
Только час тому назад я добился кое-чего и жду лучших результатов: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые часы, которые он нашел в постели Лойзы после его ареста.
Вы знаете, у Лойзичек бывают сыщики; ходит слух, что у вас нашли часы, по-видимому, убитого Цоттмана… Кстати, его труп до сих пор не разыскан. Остальное я сам сообразил: Вассертрум и прочее.
Я немедленно взялся за Яромира, дал ему тысячу флоринов…" – Я опустил руку с письмом, слезы радости выступили у меня на глазах: только Ангелина могла дать Харусеку такую сумму, ни у Цвака, ни у Фрисландера, ни у Прокопа не было таких денег.– Значит, она не забыла меня! – Я стал читать дальше:
"…дал ему тысячу флоринов и обещал ему еще две тысячи, если он немедленно пойдет со мной в полицию и скажет, что он нашел эти часы у брата после его ареста и продал их.
Это может произойти только тогда, когда это письмо уже будет у Венцеля на пути к вам.
Но будьте уверены, что это произойдет. Еще сегодня. Я ручаюсь вам в этом.
Я не сомневаюсь ни минуты, что убийство совершил Лойза, и что часы эти – Цоттмана.
Если же тут что-нибудь и не так, то и тогда Яромир знает, что ему делать. Во всяком случае, он признает, что эти самые часы найдены у вас. Итак: ждите и не сомневайтесь. День вашего освобождения, вероятно, уже не далек.
Но наступит ли день, когда мы свидимся?
Не знаю.
Скорее скажу: не думаю, оттого что я быстро иду к концу и должен быть настороже, чтобы последний час не застал меня врасплох.
Но в одном будьте уверены: мы увидимся. Если не в этой жизни и не в той, то уже в день, когда времени не будет, когда Господь, как сказано в Библии, изблюет из уст своих всех тех, кто ни горяч, ни холоден…
Не удивляйтесь, что я говорю так. Я никогда не говорил с вами на эти темы, и когда вы однажды упомянули о Каббале, я замял разговор, но… я знаю то, что знаю.
Может быть, вы понимаете, что я говорю, а если нет, то прошу вас, вычеркните из памяти то, что я сказал… Однажды в моем безумии мне показалось, что я вижу знак на вашей груди… Возможно, что я грезил наяву. Допустите это, как факт, если вам не верится, что у меня были особые откровения, чуть ли ни с самого детства. Они вели меня странным путем… Эти откровения не совпадают с тем, чему нас учит медицина, а может быть, и медицина сама тут, слава Богу, ничего не знает, и будем надеяться, никогда не узнает…
Но я не давал дурачить себя науке: ведь высочайшая цель ее устроить на земле "пассажирский зал", который лучше всего разрушить.
Но довольно об этом.
Я лучше расскажу вам о последних событиях.
В конце апреля Вассертрум сделался доступным моему внушению.
Я это заключал из того, что он начал постоянно жестикулировать на улице и вслух разговаривал с самим собой.
Это верный признак того, что в человеке мысли принимают бурный характер и могут совершенно им овладеть.
Затем он купил записную книжку и начал делать заметки.
Он писал!
Он писал! Я не шучу! Он писал. Потом он отправился к нотариусу. Стоя перед домом, я внизу чувствовал, что он делал наверху. Он писал завещание.
Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта.
Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его.
К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он слышал от меня в вашей комнате.
Внушение мое имело троякое действие.
Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это.
Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они чувствуют себя пойманными.
С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него больше глаз.
Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла произойти каждую минуту.
Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки, вынимаемой из склянки с ядом.
Еще только час, и дело моей жизни совершено.
Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником.
Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это описывать.
Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита – отдельные предметы в лавке были запачканы ею,– мне показалось, что его душа ускользнула от меня.
Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт,– что не одно и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной… если бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы выполнена… Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти.
Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и за гробом , и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить, как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней…
С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить.
Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать, 17 пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот нашей души.
На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня единственным наследником.
Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху, какую-нибудь поддержку.
Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть из них достанется вам.
Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То, что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью – только теперь я имею возможность подтвердить это документально.
Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами "батальона", которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател и получил доступ к "высшему обществу" в Праге.
Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен проделать в предотвращении общественного соблазна.
Так-то. Вот и все.
А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда вашего преданного и благодарного Иннокентия Харусека".
Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук.
Я не мог радоваться предстоящему освобождению.
Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку!
Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет.
Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его плечи чахоточного, высокий благородный лоб.
Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь.
Я еще раз перечел письмо.
Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он, в самом деле?
Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной.
Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель, как Мириам, как я сам,– человеком, которым владела его собственная душа. Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир какой-то девственной земли.
Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех, что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные ими заповеди неведомого мифического пророка?
Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал о каком бы то ни было воздаянии здесь или там.
То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом глубоком значении этого слона?
"Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная натура",– я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы, подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз прекрасней и благородней полезного порея.
Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули.
Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от письма.
Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле.
Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку.
Не получу ли я еще одного письма от него?
Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во дворе. Там было легче всего кому-нибудь из "батальона" сунуть мне что-нибудь.
Тихий голос прервал мои размышления.
– Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя – Ляпондер… Амадеус Ляпондер.
Я обернулся.
Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме, только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне.
Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые, блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух отсутствовал в них.
Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться; однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице поднятые вверх уголки тонких губ.
Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями.
– Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер – повторял я про себя.
Что за преступление мог он совершить?
–
ХVIII. Луна
– Были вы уже на допросе? – спросил я, спустя некоторое время.
– Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас здесь,– любезно ответил Ляпондер.
"Бедняжка",– подумал я,– "Он не знает, что предстоит человеку, находящемуся под следствием".
Я хотел постепенно подготовить его:
– Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к терпеливому сидению.
Его лицо сделалось любезным.
Пауза.
– Долго продолжался допрос, господин Ляпондер?
Он рассеянно улыбнулся.
– Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать протокол.
– Вы подписали, что сознаетесь? – вырвалось у меня.
– Конечно.
Он сказал это так, как будто это само собой разумелось.
Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде.
– А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью,– я невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание,– Желаю вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете на свободе.
– Как знать? – спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то загадочно.
– Вы не думаете? – улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал головой.
– Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите, господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны – только участие заставляет меня задать вам этот вопрос.
Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес:
– Изнасилование и убийство.
Точно меня ударили обухом по голове.
Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно изменившееся мое отношение к нему.
Мы не произнесли больше ни слова и молча смотрели перед собою . . .
Когда, с наступлением темноты, я расположился на своей наре, он немедленно последовал моему примеру: разделся, заботливо повесил свой костюм на гвоздь, лег и, как видно было по его ровному, глубокому дыханию, тотчас же крепко уснул.
Я всю ночь не мог успокоиться.
Сознание, что такое чудовище находится рядом со мной, что я должен дышать одним воздухом с ним, действовало на меня так волнующе и ужасающе, что впечатления дня, письмо Харусека, все недавние переживания отошли куда-то глубоко внутрь.
Я лег так, чтоб все время иметь убийцу перед глазами, потому, что я не вынес бы сознания, что он где-то за моей спиной.
Камера была неярко освещена луной, и я мог видеть, как неподвижно, почти в оцепенении, лежал Ляпондер.
Его черты напоминали собой труп, полуоткрытый рот усиливал это сходство.
В течение нескольких часов он не шевелился.
Только уже далеко за полночь, когда тонкий лунный луч упал на его лицо, по нему пробежало легкое беспокойство, и он беззвучно зашевелил губами, как человек, говорящий во сне. Казалось, он повторял все одно и то же слово – может быть, короткую фразу, как будто: "Оставь меня! Оставь! Оставь!"
Следующие несколько дней я не обращал на него внимания, он тоже не нарушал своего молчания.
Его отношение ко мне оставалось по-прежнему предупредительным. Когда я ходил взад и вперед по камере, он любезно оглядывался и отодвигал ноги, чтобы не мешать моей прогулке.
Я начал упрекать себя за свою суровость, но при всем желании не мог избавиться от отвращения к нему.
Как я ни надеялся, что смогу привыкнуть к его соседству, ничего не выходило.
Даже по ночам я не спал. Мне едва удавалось заснуть на четверть часа.
Каждый вечер повторялась одна и та же сцена: он почтительно ждал, чтоб я улегся, затем снимал костюм, тщательно разглаживал его, вешал на гвоздь и т. д., и т. д.
Однажды ночью, около двух часов, я стоял, одолеваемый сонливостью, у окна, смотрел на полную луну, лучи которой расплывались сияющим маслом на медном лике башенного циферблата. Я думал с грустью о Мириам.
Тут вдруг услышал я ее тихий голос за собой.
Сонливость мгновенно исчезла,– я обернулся и стал прислушиваться.
Прошла минута.
Я уже готов был думать, что мне померещилось, как вдруг это повторилось снова.
Я не мог ясно разобрать слов, но слышал как будто:
"Спроси. Спроси".
Это был безусловно голос Мириам.
Качаясь всем телом от волнения, я тихонько слез и подошел к постели Ляпондера.
Все лицо его было освещено луной,– и я мог ясно различить, что при открытых веках виднелись только белки глаз.
По неподвижности мускулов лица я заключил, что он крепко спит.
Только губы все время шевелились.
И мало-помалу я разобрал слова, исходившие из его уст:
"Спроси. Спроси".
Была полная иллюзия голоса Мириам.
– Мириам? Мириам? – невольно вскрикнул я, но тотчас же понизил голос, чтоб не разбудить спавшего.
Я подождал, пока лицо его не застыло вновь, и шепотом повторил:
"Мириам? Мириам?"
Его уста принесли едва слышно, но совершенно отчетливо:
"Да".
Я приложил ухо к его губам.
Через секунду я слышал шепот Мириам – голос ее был столь явственен, что у меня по коже пробежал мороз.