- Самая она. Такая большая, каких никто в пруду нашем не видывал… А было так. Поставил я, во-он там, повыше за островом, большой норот. Норот новый, крепкий, сплел его папаня - мастер был он плести норота.
- Когда еще кузнецом был, да?
- Да, тогда. Кузнецы народ ловкий на все руки. Я ведь тоже, кузнец, - улыбнулся Матвей (и ему ответил улыбкой Антон: тоже, дескать, ловкий, а щуку-то как же упустил, ну?).
- Поставил норот с лодки, вечером, по всем правилам. Донный конец шеста воткнул больше чем на полметра - дно там илистое, а верхний оставил чуток повыше кувшинок, чтобы с виду торчок был незаметный. Утром подъехал взглянуть - что попалось. Сразу мне в глаза кинулось, будто шест не так прямо стоит, как я воткнул. Ухватил, начал вытаскивать - тащится тоже будет легче, чем ожидал. Ну, думаю, достался улов кому другому! Воткнут шест наспех! Да нет. Только норот горбом своим показывается из-под воды, вижу, сетка волнуется. Есть кое-что, думаю. И не успел это подумать - ка-ак мою лодчонку под самое днище норотом бах! Насилу я устоял, не перекувырнулся вместе с лодкой - так она подо мной заплясала. Шест я все-таки удержал. Подхватил и норот за обручье. Тяну кверху, а вытянуть никак не дается. Вода бурлит, суденышко мое хлебнуло водицы, огрузнело, ходуном ходит с боку на бок. Понатужился наконец, дернул вверх изо всей силы, вышел норот из воды, почти весь, а выворотить его в лодку не могу - тяжесть, беда! Смотрю - ба-атюшки, что это?!
Из воронки наружу мутный такой хвостище торчит, в две мужичьих ладони, и то об лодку, то по воде - хлясть, хлясть! Аж борта гудят, словно кадушка. Гляжу - на дне норота этаким чептом ворочается щучина, как сажа черная, только ржа по ней полосами - страх! Мордой зеленой уткнулась в один конец, под самую воронку, а с конца напротив, из встречной воронки - хвост: не уместился зверь весь целиком в нороте. Присел я маленько, выпустил шест, обеими руками ухватился за обручья, а сам стараюсь вес свой на другой борт перевалить, чтобы не кувырнуться. Понемногу начал норот валиться, горбом на борт, но еще висит над водой. Осталось, может, перехватить обручья еще разок повыше. Хотел я привстать. И тут спину мою окатило холодом: сеть-то на донце норота в дырьях! А щучья морда - у самой большой дыры! Только я шевельнулся, как норот опрокинулся на меня в лодку и сам я - под ним!.. И вот, милок мой, в ту самую секундочку, как я повалился, точно резанула меня по глазам рыбья черная туша, да слышу вдруг - бултых! Только я ее и видел… Хвостом хлобыстнула по воде, да брызги разлетелись во все стороны на солнышке…
Матвей провел ладонью по лбу. Досказывая, он поднялся с земли. Воспоминание было излюблено им, и, глядя на пруд, он заново пересмотрел все приключение в мелочах, которые, наверное, давно считал забытыми. О слушателе же нельзя сказать, что он был неблагодарным. Он был упоен необыкновенной былью, душою всей и всем воображеньем переживал околдовавший его рассказ и лишь водил блестящими глазами с братнина лица туда, за островок, где разыгралось событие, и опять на брата.
- А дырья-то откуда? Норот ведь новый, - спросил он после молчаливых размышлений.
- Щука изодрала ячею вдрызг. Перепилила.
- Что же она раньше не ушла через воронку? Хвост-то торчал на воле.
- То-то что хвостом наперед она не плавает.
- Ну, а другие какие рыбы с ней в нороте были?
- За ними, чай, полезла! Полон норот линями набился. Половина вывалилась в дырья, половина… Да пес с ним, с другим уловом, - оборвал себя Матвей и неожиданно, как маленький, признался: - Чуть тогда я не заплакал! - Сказал это, нахмурился, с небрежным равнодушием пробормотал: - Дан мокрый я был насквозь.
- Ну… а как же… - собирался еще о чем-то спросить Антон, но задумался, прилег на траву, подложил руки под голову. Казалось, его возбуждение проходило, он немного осовел, стал часто мигать, точно его клонило в дрему. Но немного погодя, все так же лежа на спине и с закрытыми глазами, отчетливо выговорил:
- Может, она в пруду до нынче живет?
- Наверно, живет, раз ее с тех пор не поймали, - ответил Матвей. - Только она теперь уже не с тебя ростом, а, поди, с меня.
Антон остро взглянул на него: кажется, брат был вполне серьезен. Мальчик подумал и засмеялся.
- Такие, как ты, одни сомы бывают!
Он ждал, что услышит ответный смех, но Матвей вдруг погрозил ему и начал тыкать пальцем на воду. На крайней Антоновой удочке поплавок сильно вело в сторону, потом книзу, и он быстро исчез, пустив вокруг легко побежавшие по воде кольца. Со всех ног бросился Антон к удилищу, ловко подсек и выкинул на берег доброго окуня.
Матвей со вспыхнувшим любопытством следил, как уверенно снимает мальчуган с крючка рыбу, заглотившую жадно и глубоко приманку; как он спокойно вытаскивает из кармана и одним верным взмахом распускает смотанный кукан; как, бросив окуня плавать на кукане, снова закидывает удочку и проверяет другую. Рыболов был расчетливый, точный, владеющий собою и в то же время страстный. "Веригин!" - одобрительно и с любовью подумал о братишке Матвей.
Не так уж часто происходит этот вожделенный в охоте перелом, когда, после томительного выжидания, клев вдруг обрушивается горячкой своих требований к находчивости и мастерству ловца. Терпение стократ вознаграждено. В заводь зашла стайка прожорливых окуней. Тут не до сказок, не до разговоров - успевай поворачиваться. Охотники сбиваются со счета - сколько вытянуто из воды и наспех брошено в траву рыбешек. Видят только свои поплавки. Не смотрят друг на друга. Не насаживают с каждым забросом нового червяка - довольно оборвыша, едва ль не хорош и голый крючок! Дорога ведь минута! Прошла она - миновала лихорадка, спал жар, реже и реже сверкают в воздухе лески. Можно вновь похитрее насадить червячка, можно и поплевать на него, есть время присесть на корточки и поправить скособоченную рогатку под удилищем.
И, наконец, Антон победителем выступает по дороге домой. В руке его полный кукан окуней, на плече удилища. Остатки червей высыпаны в пруд на приваду, пустая консервная банка валяется в траве на берегу. Все выполнено по закону обычая, и счастьем удачи сыто гордое мальчишеское сердце.
Матвей любовался братом. Это было приобретение, отрадное своей нечаянностью и ставшее дорогим. Оно запало в душу, и хотелось унести его с собой, сберечь на всю жизнь. Думая, кто тронул когда-нибудь с такою нежностью все чувства, как этот мальчик, Матвей не мог еще раз не вспомнить о Николае. Почти повторяя давнишний разговор с ним, он спросил - уж не ученым ли хочет сделаться Антон?
- А как же! - не задумываясь, ответил рыболов. - Раз буду учиться, значит, буду ученым.
Тогда Матвей сказал:
- Кончай семилетку. А захочешь учиться дальше, возьму к себе в Москву.
Антон остановился. Удилища поползли с его плеча. Он не думал удержать их, они свалились на дорогу. Горящими глазами он смотрел на брата.
- Слово? - спросил он со строгой краткостью школьника.
- Слово! - так же строго сказал Матвей и подал руку. - Беги вперед. Пускай мама варит уху. Да помоги ей чистить окуней!
Антон живо нагнулся собрать удочки, но ловкость изменила ему и чем больше он старался их спарить, тем упрямее они распяливались крестом. Брат взял на себя доставку удочек домой, и мальчик освобожденно кинулся бежать, размахивая тяжелым куканом. Но, отбежав недалеко, придержал свой полет, обернулся, крикнул:
- Смотри! Я запомню! - и побежал еще прытче…
Деревня была на виду. Матвей неторопливо шел по безлюдной дороге. Истово грело уже высокое солнце, но казалось, и в слабых токах пахучего ветра, и в распевах жаворонка над открытым полем слышится не совсем ушедшее утро - тот свежий, счастливый час, которым одарили Матвея Коржики в канун расставанья.
Дорога делает последний изгиб перед тем, как влиться в деревенскую улицу, и в стороне от изгиба, на склоне бугра, Матвей видит кузницу. Он замедляет шаг, потом мгновение стоит на месте и вот решительно сворачивает; поднимается по склону.
Обнятая бурьяном, кузница кажется наполовину провалившейся в землю. Кусты отцветшей черемухи дотянулись до крыши. Елка вымахала выше трубы, разложив свои лапы по кровле. Дверь накрест заколочена длинными бурыми тесинами. Откуда взялись кусты, откуда елка? Занесло с ветром, посеялось, принялось, как принимается, живет жизнь даже на голых скалах.
Матвей раздвигает сухое былье, перемешанное с молодой крапивой, отыскивает щель между створом двери и косяком, заглядывает внутрь. Из угла солнечный луч бьет через рассевшиеся пазы бревен, режет лезвием земляной пол. Мусор ворохом высится перед горном. Под шатром горна куча щебня, на ней два-три прокопченных цельных кирпича.
Плохо видно место, где стояла наковальня. Матвей выискивает другую щелку в двери, но, когда припадает к ней глазом, видит словно чудом подвешенный в воздухе, вырванный из тьмы солнцем, серебристый круг паутины.
Не на что смотреть, да ведь и незачем смотреть на доживающую век развалину. Скоро, очень скоро ее покроет земля. Матвей отходит от кузницы, почти сбегает вниз, на дорогу, и вот длинный, ровный порядок улицы открывается его взгляду.
Женщина в темном платье идет навстречу. Частый шаг ее скор, она спешит. Но, приближаясь, будто сбивается с ноги. Можно разглядеть ее лицо. Оно бледно и как будто чересчур узко, обведенное платком. Странно, что в жаркий день на женщине такой плотный, наверно зимний, платок. Она все больше медлит. Видны ее глаза - круглые, светлые, немного выпяченные из черных окружий ресниц. Они одни живут, а впалые щеки, губы стынут в холоде одинаковой желтизны. Лоб, скулы, подбородок туго обтянуты краями платка, и треугольник лица напоминает убранных к отпеванию покойниц. Матвей отводит взгляд, когда женщина вот-вот должна сравняться с ним. Что ему до встречных прохожих?
- Никак, Веригин? - слышит он негромкий, но полный и певучий голос.
Они останавливаются в одно время.
- Не признаёте? - с печально-счастливой улыбкой спрашивает женщина.
Тогда, точно от огня, сплавляются в один слиток ее голос, глаза, освещенный улыбкой рот, и он видит Агашу. Он видит ее не той, которая неуверенно протягивает ему руку и ждет, как он ответит. С огнем узнаванья опять вспыхивает в памяти солнечный лес, и пылающий красками юный облик, и первое нескончаемое рукопожатье.
- А рыбу оставили в пруду? - кивает на удочки Агаша.
Матвей все, не может выговорить ни слова. Он быстро выпускает ее руку из своей. Рука, которую он сжимал давно-давно в лесу, была другой.
Агаша понимает, почему ему трудно говорить. Счастье мелькнуло и пропало на ее лице вместе с улыбкой. Остались боль и печаль. И Агаша принимается говорить сразу за Матвея и за себя, чтобы только не тянуть молчанья. Да, она знала, что он приехал. Да, она дожидалась, что он захочет повидаться. А он не подал о себе ни голоса, ни знака. Прислал бы сказать братишку или кого еще. Рассказал бы, как живет. Слухи были - не очень задалась судьба-то, а?
- Почему такое? Очень даже задалась, - останавливает ее Матвей.
Она смолкает, и ему становится не по себе, что первые слова его сказались жестоко.
- Что это вы так укутались? - спрашивает он.
Она отвечает обрывисто, коротко, что болит лицо, лицевые нервы, что это давно. Они стоят близко друг к другу, и она все время смотрит прямо ему в лицо, но тут опускает глаза.
- А моя жизнь не задалась. Из-за мужа. С тех пор и хвораю. Он переступает с ноги на ногу, говорит тихо:
- Лечиться надо.
- Лечусь.
Они молчат. Потом она поднимает глаза и вдруг стесненным голосом медленно выговаривает:
- Красивый вы.
Он отворачивает голову.
- Так, может, повидаемся? - спрашивает она.
- Я завтра уезжаю, - не глядя на нее, говорит он и спустя секунду слышит ее вздох.
- Все, стало быть?
Он насилу удерживает себя, чтобы не крикнуть, резко взглядывает на нее, хватает как попало ее руку, жмет и - уже сорвавшись с места - выталкивает на ходу свое прощальное слово:
- Ну… будь здорова!
"Только бы не бежать! Только бы не бежать, как тогда!" - думает он, отмахивая улицей что ни на есть широкий шаг.
Влетев во двор, он швыряет под поветью удочки наземь, идет огородом к вязу и, привалившись к стволу, ждет, когда отшумит в висках кровь.
Зачем понадобилось смотреть заброшенную кузницу? Не пойди он туда, не встретил бы Агашу. Не встреть ее, не мучился бы сравненьями, какой она была, какой стала. Ведь и сам он был когда-то не тот, что теперь. Может быть, он остался бы с Агашей в деревне или увез бы ее с собой, если бы она оставалась прежней? Но ничего не остается таким, каким было. Все другое.
Впервые с настойчивой силой ясности задал себе Матвей вопрос о переменах в жизни и впервые так ясно ответил на него. И когда нашел ответ, с болью думая о прежней Агаше, воображение повторило ту минуту восхода, когда он следил с Антоном на пруду за курочкой, исчезнувшей бесследно. Так было и с Агашей: ранним утром нежданно вынырнула она перед его глазами, всплеснула солнечными брызгами, да и канула в воду навсегда. Ушло на дно счастье, затянулось илом - нечего его искать! Пришла пора другим счастьем жить, другим и дорожить…
Этот последний день перед отъездом Матвей был молчалив. Не отозвался даже Мавре, сердобольно заметившей его грусть. "Жалко небось уезжать из деревни-то?"
Не скажешь ведь, что и жалко и не жалко. Не признаешься, что уже чувствуешь себя не столько дома, сколько в гостях. Иной правдой можно обидеть, и лучше держать ее при себе.
Не мог Матвей нанести обиды и своему папане, робко попросившему добавить все-таки сотенку к тем деньгам, которые получил взаймы от сына и уже истратил на поросенка, - долг за корову не переставал мучить Илью Антоныча больше всего. Матвей обещал с первых двух получек присылать по полсотни и сам был рад своему великодушию, увидав засиявшее от радости лицо папани.
Но обещанью суждено было остаться обещаньем. И что удивительно, - не только Матвей, но и батюшка Илья Антоныч - оба они позабыли думать о несдержанном слове.
Впрочем, удивляться нечему, потому что вскоре наступило время, когда из памяти стали исчезать куда более важные намерения, чем исполнение однажды данных обещаний выручить деньжонками.
Зато не забывал Матвей недолгих мгновений прощанья с родной семьей.
Утро сеяло мжичкой. Колхозный грузовик, отправлявшийся на станцию и по великой просьбе Ильи Антоныча завернувший в Коржики за попутчиком, стоял перед веригинским домом, словно только что из-под мойки. Мешок картошки, подаренный от доброты родительской, лежал в кузове, покрытый рогожей. Полегчавший чемоданчик был сунут в кабину. Заведенный мотор ворчал.
Антон, обхватив шею Матвея, висел на нем, то горячо прижимаясь, то заглядывая ему в глаза. Что-то он шептал на ухо брату, чего не могли понять ни мать, ни отец, и что-то ответил ему шепотом Матвей, согласно кивая.
Мавра потянула мальчика к себе ласково-ревниво:
- Да ладно уж, отцепись!
Матвей вскакивает в кабину и сверху бросает взгляд на мачеху, на отца. Мавра стоит вплотную к сыну, держа большую, рабочую свою руку на его плече. В глазах ее - спокойствие, счастье, в застывшей улыбке - далекая от всякой тревоги грусть. Илья Антоныч быстро мигает. Голова его, с каждым коротеньким поклоном, вздрагивает.
И, наконец, последний взгляд на Антона, встречный разящий ответ во всю ширь раскрытых, жарких мальчишеских глаз и трепетанье высоко поднятой тонкой руки.
Все это - сквозь частый ситник теплого дождика, почти как во сне. Машина уже рванулась, шофер спешит. Шоферы всегда спешат - Матвей это отлично знает.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Дорога от станции вела мимо усадеб, огороженных штакетником, обтянутых проволокой либо кружевными полосками жести, выкинутыми за ворота штамповальных фабрик и рачительно подобранными владельцами дачек.
Давно отцвели петушки, и лиловый водосбор уже не покачивал на жидких ножках колокольцами в шпорах, и стручки лупинов начинали чернеть, - все странно торопилось созреть этим знойным летом. Стояла сушь, обильная листва подорожника сизовела от пыли. Но беззаботны казались на солнце домики с излюбленными под Москвой резными наличниками оконцев и раскрашенными карнизами мезонинов.
Лет пять назад, еще студентом, Алексей Пастухов прошел этой чуждой ему дорогой единственный раз и, хотя она теперь изменилась, легко ее узнавал. Он снова направлялся с той же целью, как и тогда, к своему отцу, однако, думая о встрече с ним, не испытывал ни прежнего стеснения, ни тяжести.
За эти истекшие пять лет отношение Алексея к отцу нисколько не менялось. Горечь и обида обратились в привычное разочарование и не мучили сердца, как первое время, когда отец внезапно ушел из дому.
Памятным далеким утром в Ленинграде Александр Владимирович позвал к себе сына и, стоя у отворенного книжного шкафа, без пиджака, с закатанными по локоть манжетами голубой рубахи, проговорил безжизненными губами:
- Пока ты доучиваешься, будешь получать от меня… свое содержание. Это я хотел сказать, чтобы ты знал.
Он не подымал взгляда на сына, делая вид, что поглощен отбором книг, раскиданных на полу, и оба постояли несколько секунд неподвижно.
- Я буду переводить матери для тебя, - сказал отец и, отвернувшись, договорил: - И для нее… насколько возможно.
Он порылся в книгах, вынул одну, отнес на конторку, за которой обычно работал, и перелистал нервно.
- Мы еще увидимся. Я уезжаю вечером, "стрелой".
Алексей не мог сразу уйти. У него что-то небывалое творилось в горле, он боялся, что все эти тяжи, которые его душили, лопнут и он либо закричит, либо разрыдается. "Лишь бы удержаться, не заговорить", - думал он, все еще не двигаясь и не сводя глаз с головы отца.
- Ты как будто читал "Пармский монастырь"? Принеси. Стендаля я беру, - сказал отец.
Алексей знал, что роман читает мать, и видел, что отец не хочет еще раз заговорить о матери или, может быть, создать впечатление, будто что-то отнимает у ней.
Но Алексей продолжал молча стоять.
- Я все оставляю матери. Только кое-что возьму из кабинета, - сказал отец резко.
Он тут же обратил голову к сыну, и Алексей встретился с невиданным, пылающим, отчаянным взглядом его небольших зеленых глаз.
- Мне ничего не надо. Ничего! - вырвалось у отца придушенным криком, и он тотчас опять залистал книгу.
В эту минуту открылась дверь, и Алексей увидел мать.
Анастасия Германовна, словно нарочно празднично одетая, как она одна умела одеваться - почти скупо, но с удивительной красочной тонкостью (отцу раньше нравилось полюбоваться: "Я говорю, Ася, у тебя - адова бездна вкуса!"), - вошла с букетом душистого горошка и приостановилась.
- Что это? - спросил отец.
- Смотри, какие огромные! И совершенно покоряющего аромата! - мягко выговорила мать, делая шаг и глядя на мужа с каким-то восхищенным испугом и растерянной, извиняющейся улыбкой.
- Ну и ешь, пожалуйста, сама, - ответил отец, в то время как раздражение его сменялось нарастающей злобой. - На здоровье, - вдобавок, буркнул он, сдерживая себя.
Мать так и осталась с протянутым букетом и с той же улыбкой. Алексей выбежал вон из кабинета.