Костер - Константин Федин 18 стр.


Чарли поблагодарил, потянулся передними лапами, поджимая хвост, потом задними; вытягивая кверху морду, зевнул и - оживленный - бросился по дорожке навстречу Юлии Павловне.

- Ты здесь? - спросила Юлия Павловна, издалека хорошо видя мужа, но все-таки вертлявыми движениями показывая, что ей трудно разглядеть за кустами, где он.

- Ты не простудишься? - сказала она и поплотнее укутала его шею поднятым воротником, садясь рядом.

Он молча взял у нее записку. Алексей писал: "Я проездом в Ленинград и, как приеду, наверно, буду мобилизован. Извини, что обращаюсь к тебе. Но ничего нельзя предвидеть. И я хлопочу не о себе. В случае мать лишится моей помощи, прошу тебя поддержать ее. Это единственная моя просьба. Перед уходом в армию я матери скажу, что оставил тебе эту записку".

- Он пишет - был проездом. Откуда?

- Он не сказал.

- Ты спросила?

- Но, я говорю, он пробыл всего несколько минут, - как будто дивясь нежеланию ее понять, ответила Юлия Павловна, но тут же сменила удивление опять на заботу: - У тебя неприятности?

- Время приятностей прошло, - сказал Пастухов раздраженно. - Ты так с ним ни о чем и не говорила?

- Я его все время оставляла, а он отказывался, боялся, наверно, опоздать к поезду. Я даже угощала его кулебякой, а он…

- Даже? - усмехнулся Александр Владимирович.

- По-твоему, я должна была умолять его на коленях? - громче сказала Юлия Павловна.

- По-моему, надо было, как я приехал, сказать, что он был.

- Ну, Шурик, ты же можешь понять, что я запамятовала! - протянула она с плаксивым выражением покорности и просьбы больше ее не мучить.

- Я съездил бы на вокзал повидаться. Поезда уходят поздно вечером.

- Но ты говоришь, извини, невероятные глупости! А гости?

- Это ты говоришь глупости. Алексей уходит на войну, - сказал он, значительно разделив слово от слова.

- Ужасно, - шепотом сказала она и поежилась. - Мне холодно.

Она вновь запахнула ему воротник, поцеловала его и поднялась.

- Мы поговорим в комнате. Не сиди долго. У меня зуб на зуб не попадает.

Она обхватила свои голые плечи крест-накрест кистями рук и побежала.

Александр Владимирович не только не сомневался теперь, что Юлии Павловне известно было содержание записки, но уверился также, что она вовсе не позабыла о приходе Алеши. Ей, как всегда, было неприятно напоминать ему об Асе, он это знал по прошлому. Но избежать напоминания она не могла, потому что скрыть приезд Алеши было нельзя, - она только оттянула передачу записки, может быть, действительно для того, чтобы Александр Владимирович не вздумал разыскивать сына на вокзале.

Когда он уверился в этом, лживость Юлии Павловны подняла и раньше знакомую ему неприязнь к ней, а эта неприязнь обратилась в подобие симпатии к прежней семье, - ему сделалось почти стыдно перед Алешей и Асей, чего он давно не испытывал. И чем он больше раздражался, думая о Юлии Павловне, тем сочувственнее начинал думать об Асе.

После шума и болтовни с гостями, в тихой чистоте утра чувства его постепенно собрались. Из возбуждения и рассеяния он перешел к сосредоточенности и заново увидел памятью свой разрыв с семьей так ясно, как глаза его видели каждый лист в саду и всякую замершую травичку в эти минуты восхода.

Это не были воспоминания, какие складно рассказываются самому себе в момент спокойной задумчивости. Это были нестройные куски картин без всякой последовательности, но отчетливые, вызывавшие беспокойную работу души, то очень далекие, то недавние, которым делалось теснее и теснее в памяти. Он будто глядел на свое прошедшее со стороны, а глаза его не переставали удивляться прелести утреннего сада, и у него росло ощущение прекрасной простоты этого мира рядом с уродством того, о чем он думал…

7

За всяким воспоминанием, как бы нестройно оно ни было, стоит логика события, оживляемого памятью, подобно тому, как за видимой суетою улицы стоит разум человеческих дел, порожденных городской жизнью.

Пастухов вспомнил себя в двух смежных комнатах Юлии Павловны, где она жила со своей двоюродной сестрой лет семь назад. Он зашел к ней после театра, где они случайно встретились, еще мало знакомые, и он предложил проводить ее. По пути их застиг дождь. Она настояла, чтобы он переждал непогоду в ее квартире. Кузины, как называла Юлия Павловна сестру, не было дома. Она заставила его снять сырой пиджак и пошла приготовить кофе. Явилась она переодетой в белое кимоно, шитое маркими цветами, и стала собирать на стол, все время запахивая на себе непослушную просторную одежду.

Они выпили кофе с остатками хорошего коньяку, которые обнаружились в буфетике, много смеялись, и Юлия Павловна, оживленная тем, что почти беспричинный смех нравится Пастухову, не переставала жестикулировать, вскользь подбирая с висков рассыпавшиеся прядки волос. Это была не экзальтация, а только непринужденность, и казалось естественным, что она, смеясь, вдруг высоко подняла локти, переплела пальцы на голове и так подержала руки несколько мгновений. Но в одно из этих мгновений он заметил, что она уловила его взгляд, остановленный на ней, когда ее широкий рукав кимоно скатился на плечо и раскрыл белый бок с темной ямкой подмышки. Она уловила взгляд и не сразу опустила руки, и он понял ее готовность продолжать начатую игру. Спустя недолго она повторила жест, будто подтверждая, что он верно понят - и да, она готова.

Пастухов пробыл у нее долго. Дождь не переставал. Она уговорила взять дамский зонтик, и Александр Владимирович, никогда не носивший зонтов, шел домой по пустынным улицам, рассерженный происшествием, униженный своим потешным видом.

На другой день он рассказал жене в забавных красках всю историю. Анастасия Германовна смеялась вместе с ним. Он говорил нарочно о всех подробностях, не опустив комичной манеры Юлии Павловны заламывать руки, и не сказал лишь о том, что в эту ночь началась с нею его связь.

Первое время приключение не очень его тревожило - он считал, оно того не стоит и скоро забудется. Неприятно было солгать жене, но он постарался отнестись к этому по-мальчишески, - мало ли чего не случается: он свою Асю не обманывал прежде, не будет и впредь. А что было, то сплыло.

Но почему-то не сплывало. Раз, идя по шумному, веселому проспекту и чувствуя себя вместе с толпою жизнерадостным, он испытал счастливое удовлетворение, что досадная горечь поступка прошла. Он сознавал себя сильным настолько, чтобы не повторять обмана. Но чем больше гордился в душе уверенностью в себе, тем настойчивее виделась ему Юлия Павловна. Он перешел с солнечной стороны проспекта на теневую, но вдруг свернул на перекрестную тихую улицу. Многолюдие неожиданно его утомило, и хотелось двигаться свободнее. Сообразив, что ноги сами ведут к Юлии Павловне, он заколебался, хотел воротиться, но в ту же минуту внушил себе, будто надо непременно сказать ей, что случившееся можно исправить только забвением навсегда. Она встретила его поцелуем, каких он не запомнил в жизни. Дома он с необыкновенной легкостью сказал, что ему давно так не гулял ось по волшебному Ленинграду, как этот раз.

Другой раз по виду незначительный случай призвал совесть Александра Владимировича к ответу.

В тот день Юлия Павловна по телефону просила разрешения зайти за своим зонтиком (погода была сырая). Она говорила с Анастасией Германовной, заверившей ее горячо и смущенно, что уже укоряла мужа его необязательностью и он непременно сегодня же лично доставит зонтик. Но Юлия Павловна не менее смущенно умоляла не беспокоить Александра Владимировича, потому что она находится поблизости и ей ничего не стоит забежать к Анастасии Германовне на одну секунду. Свидание прошло с обоюдной восторженностью в присутствии виновника этой приятной встречи, который дал повод пошутить над собой и шутил сам. Зонтик, кстати, очень пригодился, так как опять начался дождь. Но перед самым уходом Юлии Павловны хозяйка дома увидала открытые туфли гостьи и страшно испугалась, что на дожде они испортятся, а главное - промокнут ноги. Туфли были к тому же славненькие. После борьбы великодушного настаивания с великодушными отказами Юлия Павловна согласилась примерить летние ботики Анастасии Германовны. Ботики были маловаты, однако наделись, только застежки не поддавались усилиям Юлии Павловны. Тогда хозяйка легко опустилась перед сидящей гостьей на колени и помогла застегнуть кнопки. Сделала она это быстро и ловко, будто в шутку. И так же, точно в шутку, Юлия Павловна слегка приподнимала свои ножки, чтобы удобнее было застегивать, и при этом со счастливым смехом взглядывала на Александра Владимировича.

Он смотрел на Асю, скованный небывалым стыдом и страхом, что она обернется, увидит его омертвелую и (он потом себе говорил) подло-лживую улыбку. Однако Ася видела только обаятельную гостью. Он овладел собой и на прощанье сказал в своем пародийно-грубоватом тоне, что надеется - Юлия Павловна не зажилит новые ботики. Когда дверь закрылась, Ася назвала Юлию Павловну очень милой, и он, удаляясь к себе в кабинет, согласился, что - да, мила, хотя излишне вертлява.

Так началось самое мучительное время в жизни Пастухова, длившееся бесконечно долго. Стыд терзал его наяву, стыд угнетал во сне. Никакими ухищрениями он не мог изгнать из головы не отступавшее от него ни на час воспоминанье. Если бы мука стыда была не так велика, он решился бы во всем признаться. Но у него недоставало сил еще больше увеличить свою муку решением открыть Асе то, что казалось позорнейшим во всей его тайне. Позор этот был в том, что он не только обманывал, но принудил жену, стоя на коленях перед любовницей, обувать ее. Он испытывал к себе омерзенье.

Никогда он не ответил бы - сознательно или случайно в то особенно трудное, первое время мучений он взялся читать рассказ Льва Толстого "Дьявол" и сами ли собою или под впечатлением рассказа возникли его размышления о самоубийстве. Тогда же он узнал, что Толстой написал два варианта финала рассказа и долго колебался, какой конец естественнее, то есть какой из двух должен избрать герой рассказа Иртенев - убьет ли он себя или убьет свою любовницу Степаниду. Пораженный близостью переживаний Иртенева к тому, что его мучило, Пастухов спрашивал себя - не лучше ли одним ударом кончить все (были же люди, способные так кончать), и тоже решал, и тоже не мог решить - убил ли бы он себя или убил бы Юлию? Размышления были не слишком продолжительны и протекали, так сказать, в плане заданной драматической коллизии, потому что за всеми голосами души не умирал очень тихий, но стойкий голосок, утверждавший Пастухова в сознании, что он не убьет в действительности ни себя, ни Юлии.

Его дьявол не переставал укреплять свои позиции. Все чаще встречался Пастухов с Юлией Павловной, все необоримее его к ней влекло. Ему бывало легче с нею, чем с женой, по одному тому, что с нею не надо было лгать. Особенно же привлекательны становились эти встречи с тех пор, когда он начал убеждаться, что она может его полюбить с большою страстью. И тогда же с новым приливом страха он заподозрил, что Ася догадывается или даже знает о его связи.

Как-то поздно возвратившись домой, Александр Владимирович, встреченный женою, передал ей поклон от Ергакова, с которым и прежде ему случалось засидеться ночью где-нибудь в прокуренной шашлычной. Ему почудилось, Ася ждет чего-то, кроме поклона. Он рассказал, как встретился с приятелем, в какой ресторан пошли, какой ужин съели. Она смотрела на него, дружелюбно улыбаясь, но в дружелюбии ему виделась насмешка. Она будто испытывала его молчанием и ждала оправданий. Он стал припоминать подробности своего разговора с приятелем. Чем больше он говорил, тем яснее видел, что она не верит ему, и это было оскорбительно, потому что он говорил сущую правду обо всем, касавшемся ужина, ресторана и Ергакова.

Он остановился, спросил: "Ты, кажется, не веришь мне?" Она страшно удивилась вопросу, и это настолько показалось ему неискренним, что он с раздражением повторил: "Ты подозреваешь меня во лжи?" Она вдруг стала серьезной. Он спохватился, поняв, что своими вопросами запутывал себя, пугал и настораживал жену. У него вспыхнула надежда, что она в самом деле ни в чем его не подозревала. Но он не нашелся, как отступить. Жгучее желание узнать, известны ли Асе его отношения с Юлией, озлобило его, и он внезапно начал поднимать голос, пока не перешел на крик. Он кричал, что ему надоел вечный контроль за каждым его шагом, что он не может, не хочет дольше переносить нетерпимость Аси ко всякому человеку, с каким бы он ни встретился, если только этот человек хоть капельку его интересует, и что такой нанасытный эгоизм Аси отравляет ему жизнь. Она едва могла перебороть слезы и ушла к себе, сказав, что ему надо успокоиться и, по-видимому, с его нервами не совсем ладно.

Два открытия сделал Александр Владимирович после сцены, неожиданной для него самого. Он отдавал себе отчет, что обвинения, обрушенные на Асю, были лживы. Но, во-первых, эта новая ложь была несравненно легче прежней и заметно умерила тяжесть его муки. Во-вторых, ему стал очевиден лучший способ самооправдаться, состоявший в том, чтобы как можно сильнее разгорячить себя против жены.

Когда-то в полушутку он сравнил себя и Асю с двумя лодками, которые встретились на просторе, поплыли рядом и пристали вместе к берегу. Теперь он сказал ей, что эти лодки на приколе у берега похожи на пару ночных туфель. Свой дом он обзывал пасторским, свою жизнь - пресной, воспитание сына - мещанским. Во всем была виновата жена, которая мнила благополучие мужа единственно в банальном уюте семейного обиталища. А Пастухову нужны были бури (когда в уединении пришли на ум эти бури, он усмехнулся - "ой ли?"); ему нужно было находиться в гуще жизни, потому что он не обыватель, а художник (этого-то у него никто не отнимет! - вполне убежденно подумал он).

И так, хотя не во всеоружии, но он готов был встретить контрударом неминуемое столкновение свое с женой.

Если земля полнится слухами, то слухи о любовных связях проникают до ее недр. Жизнь Юлии Павловны не могла быть скрыта от людского глаза, даже если бы за стенкой не проживала кузина. Ни Юлия Павловна, ни Пастухов не дознавались, кто породил о них молву или какими судьбами молва дошла до Анастасии Германовны. Она должна была дойти, и это все.

Пастухов не мог потом припомнить, с чего, собственно, началось его объяснение с Асей. Он помнил, что, когда оно началось, он не испытывал больше страха, которого ждал, а был рад, что ожиданию наступил конец. Он запомнил особенно одно слово из скупой речи Аси, сказавшей, что он ослеплен своим увлечением. Это слово, а главное - то вызывающее смирение, с каким оно выговорилось, и совершенная уверенность Аси, что ослепление должно пройти, - вот что подняло в Пастухове негодование, к которому он себя готовил, которое было насквозь притворно и оттого тем более яростно.

Он даже не столько оспаривал обвинение в измене (хотя с места вскачь отвергнул его), сколько возмущенно торжествовал правоту своего приговора жене. Он винил ее в зоологической ревности, в закрепощении его неотвратимым бытом, в опеке над его личностью. Он кончил тем, что жена сама толкает его бог знает на что и делает жизнь с нею для него невозможной. Действительно, ему уже немыслимо стало видеть ее сострадающее лицо с глазами, светившимися чистотой и странной покорностью несчастью: он понял в тот момент, что она понесла это несчастье не как свое, а как нерасторжимо общее с ним.

Сразу после объясненья он пошел к Юлии Павловне. Несмотря на созревшую решимость с одного маху разрубить узел, он чувствовал, что по-прежнему противен себе, и яма лжи, куда он упал, стала глубже.

Снова вспоминая историю Иртенева, он обнаружил в ней гораздо меньше сходства со своим положением, чем казалось ему раньше. Ему представился приемлемым тот третий путь, который считал для себя невозможным герой "Дьявола". Иртенев не мог уйти жить со Степанидой, бросив жену, и не мог также оставаться с женой, будучи бессилен перебороть свою страсть к любовнице. Он думал об этом третьем пути - об уходе от жены - и отверг его. Пастухов же настолько успел раздражить себя против жены, что почти готов был к разрыву с нею. В то же время он уверился в своей страсти к любовнице, и если бы остался с женою, то это было бы не чем иным, как продолжением гнетущего обмана.

Свое состояние Пастухов находил теперь схожим с муками Иртенева только в том, что оба были мерзки себе, потому что не могли перебороть власть дьявола. Но либо дьявол отнесся к Пастухову снисходительнее, чем к Иртеневу, либо это были два разных дьявола, только там, где для Иртенева выхода не существовало, для Пастухова он отыскался. Идя к Юлии Павловне, он укрепил свое решение уйти от Аси. Что же до чувства омерзения, то - откровенный с собою - он иронически признал, что, значит, не так уж себе мерзок, как был мерзок Иртенев себе, а мерзок умеренно, то есть более или менее неприятно противен себе. Это тяготило его в силу привычки быть собой довольным, и он знал, что будет стараться впредь сохранять эту привычку в неприкосновенности.

Юлия Павловна, конечно, любила его, страстью своею горяча ответное чувство. Любовь проявлялась не в словах, а нюансами настроений, всегда ко времени нисходившими грустью, задумчивостью или необъяснимо печальными слезами, которые не обременяли, но трогали. Юлия Павловна умела смеяться, обладала юмором, к месту безобидным или довольно колким, если язвительность благосклонно встречалась Пастуховым. Она была музыкальна, начитанна, разумеется, в известной степени. Вообще в ее натуре было всего понемногу, и если бы человеческие качества поддавались сложению, как в арифметике, то в сумме Юлия Павловна была бы женщиной незаурядной. Когда она сблизилась с Александром Владимировичем, некоторые ее природные свойства проявились утонченно, например способность к сочувствию: она бессловесно, лишь одною мимикой сумела внушить ему свое растущее участие к страданиям, которые причиняла ему жена. Однажды он невольно схватился за голову: как это прожил четверть века, с Асей, не замечая, сколько пришлось перетерпеть?

Пастухов считал раньше свою семейную жизнь благополучной. В ней были испытания и радости, невзгоды и довольство. Он не обольщался счастьем, не замечал и недостатка в нем, а зайдет об этом популярном предмете разговор, спросит приятель: "Как семьишка?" - пошутит в ответ: "Благодарю покорно, все в брачной норме".

Он мог гордиться любовью сына. Алексей, выросши, сохранял нетронутым детское убеждение, что отец его - существо исключительное, полное примерных достоинств. Поэтому в мрачную пору разлома семьи, когда тайное становилось явным, Александру Владимировичу больнее всего было наблюдать, как замыкается от него сердце сына, оскорбленное изменой не меньше матери. В какой-то слишком хмурый час отец не удержался и, пряча свою нестерпимую боль за полусерьезной-полунасмешливой грубостью тона, спросил:

- Ты что, молодой человек, вздумал бойкотировать отца?

Алексей опустил глаза. Секунду побыв неподвижно, он молча вышел из комнаты. Это было для отца ударом невиданным и невозможным во всю прежнюю жизнь: сын, казалось, сломал в эту секунду природу души своей - нежной и чуткой. И тогда отраженным разрядом пробила для Александра Владимировича та секунда, которую он так долго и так нерешительно ждал.

Перед ним стоял только что налитый Асей чай. Он медлительно позвякивал в стакане ложечкой. Отворачивая лицо к окну, поводя взглядом по серому небу, точно прикидывая, не собирается ли дождик, он сказал в усталом разочаровании:

Назад Дальше