Тут, c этой техникой, началось раскрепощение пленной мысли Извекова, не дававшей ему покоя после того случая с ним, который привел его в Тулу. Он глянул своими мыслями не на то, что оставалось позади, а туда, куда ему надо было теперь идти. Он не только подумал, но с присущей ему телесной живостью ощутил, что хотя находится перед обстоятельствами несравненно более стеснительными и мизерными, чем те, из каких его вырвали и в каких он приучился действовать, но что он и в них отыщет свое рабочее увлечение, без которого не умел жить.
3
Пока он, тогдашним летом, бродил по "литературному заповеднику", ему встретились, дай бог, трое прохожих, да и те что-то совсем мало примечательные, сонные, а за водой так никто и не подошел, сколько он ни стоял у колонки. Только двое мальчишек перебежали со двора на двор, и тот, кто улепетывал первым, кричал на высочайшей ноте, а преследователь его грозно вертел над своей головой деревянным мечом татарского образца времен Куликова поля. Потом опять все заснуло. Дремотный темп идеально отвечал тихим декорациям кварталов, возобновляя в памяти Извекова с детства запечатленную гармонию таких же солнечных улиц родного города, в такой же предобеденный безлюдный час.
Сколько же годин минуло с его детской поры и где запропастились двадцать лет революции, переворошившей, казалось, весь мир, если убереглись в целомудрии такие музеи закоулочного российского быта? Как же эта за два-то десятилетия, в городе, славном исстари мастерствами и гордо прозванном "Кузницей русского оружия", не дошли руки, чтобы развести водопроводные трубы по домам, флигелям, квартиркам, право же, по-своему привлекательных уголков обок с городским центром? Неужели тут обретается такой замшелый народишка, что его осудили до конца света ходить по воду с коромыслами, как на деревне? И что же, собственно, ты сам-то, премногоуважаемый товарищ, совершил такого, чтобы до человеколюбивого упразднения коромысел дошли руки?
Задавая себе этот вопрос, Извеков, в силу свойственного каждому инстинкта самооправдания, опять скользнул мыслью по своему прошлому, на котором поставлен был тогда крест, - не по его воле.
Получилось, что наработано было Кириллом Николаевичем за истекшие годы немало. Больше того: его работа и состояла как раз в замене всякого рода допотопных коромысел самыми новейшими орудиями. Извеков, конечно, не мог думать, что освобождение человека от неустройства старого быта произойдет прямо и сразу. Он был убежден, что тут неизбежна своеобразная стратегия, провести которую должна помочь методическая тактика. Стратегия состояла, так сказать, в большом заходе, тактика же - в показательности примера. В эту свободную минуту размышлений Извеков слегка, правда, но остановил внимание на том, что называется неравномерностью развития, на том - почему же получается, что в одном направлении все так быстро движется к лучшему, в другом несколько отстает, в третьем же не только хоть бы топталось на месте, но даже как следует и не стояло, а засасывалось своими зыбучими грунтами.
Рассуждения о неравномерности развития были Извекову и прежде знакомы, однако здесь явилось в них одно звено, раньше им как бы пропускаемое.
Существование старого быта для него было легко объяснимо как временное. Но объяснение это вдруг показалось ему чересчур отвлеченным. Занятый всю жизнь делами большого стратегического захода, Извеков почти уже не примечал старого быта, как нечто грубо существующее. Это не значит, что он стал бы утверждать, будто все уже отличным образом переустроено. Наоборот, он чувствовал себя в разгаре переустройства. Но он строил непрерывно только новое, и отношение ко всему старому определялось для него одним словом: пережитки. То обстоятельство, что все новое неизбежно возникает из старого, означало для него не больше, чем для строящегося дворца могут означать деревянные бараки, окружающие строительство: выстроится дворец - бараки будут снесены. Если, однако, сами бараки были не больше как пережитками, то такими, которые должны были бы легко убираться и без следа исчезать, едва только воздвигался дворец.
Шутливо-горький лозунг, гласящий, что нет ничего более постоянного, чем временные сооружения, Извекову был ненавистен. Он хорошо знал, как прекрасное, могучее предприятие обрастает за время своего возведения подсобными для строительства халупами, хижинами; как они облепляются дровяниками, курятниками, свинарниками; как вся эта мусорная стихия бытования превращается в некую самость, - и вот уж необозримо простерся на косогоре ни людьми, ни богом не спасаемый град, по которому ни пройти, ни проехать, который гниет, починяется фанеркой, снова гниет и о котором давно позабыли, что его строили затем, чтобы сломать.
Большим заходом стратегии был для Извекова всеобъемлющий дворец, заложенный революцией и состоявший из тысяч строительств, которыми заняты были тысячи тысяч людей, и среди них - Извеков. Он поглощен был своим трудом, как долей всеобщего, он отдавал его с радостью то одному, то другому делу, быть может - крошечному, но необходимому для возведения дворца. И он так часто собирал и так часто сносил всяческие бараки вокруг своих дел, что само время ускорилось, укоротилось в его воображении.
Но на этих тульских улицах, перед этой колонкой на перекрестке он спросил себя:
- Каково же должно быть исчисление, применяемое ко временности пережитков? Чем измеряется пропорция, в которой одни из них отмирают, а другие здравствуют? В каких цифрах выразится неравномерность развития, если сопоставить большой заход стратегии с тем фактом, что вот есть же уголки, где будто и не думают дотронуться до бабушкиного быта? Ну, цифры цифрами. А все-таки, неужели тут так и забыли, что пережитки надо искоренять? Выстроили бы один, что ли, восьмиэтажный дом, чтобы кругом понимали, куда идет развитие. Как же так, без примера?..
Тактика показательности примера рисовалась Извекову так же, как всем. Если, допустим, некий мир состоит из десяти условных единиц, то переустраивается сначала одна, а девять остальных ожидают очереди, проникаясь превосходством первой и стремясь к тому наилучшему, что в ней наглядно воплотилось. И в теории и по опыту Извеков находил метод примера жизненно полезным и лично работал всегда с необыкновенно искренним воодушевлением, до полной самоотдачи, над созданием примеров, достойных всеобщего подражания. (Тем более, между прочим, поразило его, когда он сам очутился в глазах многих примером сомнительным, если даже не опасным.) Путь примера, очевидно, неоспорим. Но в нем таится коварство, редко замечаемое теми, кому выпадает счастье пользоваться превосходством первой уже переустроенной единицы: они слишком поспешно и далеко уходят вперед от девяти других единиц, ожидающих своей очереди быть переустроенными.
Дойдя до этой точки рассуждений, Извеков ухватил звено, которое прежде от него ускользало.
А был ли он, в самом деле, счастливцем, увлеченным большой стратегией настолько, чтобы за возведением нового совсем упустить из виду одновременное существование старого? И еще: не утешился ли он на том, что уже пользуется благами превосходного способа жизни, в то время как люди, продолжающие бытовать по закоулкам прабабушек, покуда только мысленно подготовляют себя к превосходству жизни, демонстрируемому как пример для всех?
На последний вопрос Извеков ответил категорическим - "нет". Он даже усмехнулся такому вопросу к себе. Нет, он никогда не удовольствовался бы тем, что может жить лучше других. Целью его была лучшая жизнь именно для других, для всех. Да и жил-то он сам очень просто, как научен был с детства матерью - Верой Никандровной, всегда обходившейся достатком школьной учительницы. Что же до вопроса об увлечении стратегией в ущерб тактике, то Извекову сразу пришло в голову готовое на такой случай понятие "противоречий", и можно было бы на этом все объясняющем слове поставить окончательную точку рассуждениям. Но он уже так настроился, что точка не получилась.
Она не получилась, потому что Извеков не только рассуждал, но все время испытывал как бы сопротивление чувств ходу мысли. Мысль исходила из того, что каким-то чудом уцелела нетронутой оболочка прошлого века, давно подлежащая замене оболочкой более совершенной, как того требует век настоящий. Но глаза, уши, дыхание Извекова не переставали впитывать собой тончайшую жизнь привольно разместившихся по улицам деревьев, журчание воды по промоинам стоков, запахи орошенной дождем травы, холодок теней, кинутых домами на мостовую. Он нечаянно для себя, одним влечением симпатии, облюбовал угловой, светлый, отштукатуренный дом - второй его этаж с окнами, густо закрытыми листвой ясеней, - и маленький двор под нависью одинокого могучего дерева. Он не сказал себе, а почувствовал: тут мы будем жить с Аночкой, Надей и мамой! Он почувствовал также, что люди, испокон дней обитающие в этих заповедных кварталах, любят их, любят свои дворы, свои домишки, несмотря на великую их скромность, и что - случись какая угроза всему этому человечьему гнездовищу - обитатели его, как один, бросятся грудью отстаивать от беды каждый закуток, ибо это есть не замененное ничем лучшим и потому един-ственное, что пока дано их любви.
Надо было бы сносить, выкорчевывать пережившее свой век бытовое старье, - так выходило по рассуждениям Извекова. Но не совсем так выходило по его чувству, потому что он, к удивлению своему, понял, что, если уж второй раз облюбовывает себе здесь будущее жилье, значит, прельщает же его нечто в прабабушкином быту, все равно - ландшафт ли, воспоминание ли о волжских взвозах или тишина, целительная для усталых нервов. Может быть, если бы, паче чаяния, оказалось, что уже ни в каком захолустье и никогда больше не встретишь подобного ласкового взору угла, то и пожалеешь, что он навечно ушел в небытие и не существует даже как памятник.
Впрочем, Извеков тотчас признал, что все-таки какой-нибудь восьмиэтажный пример тут водрузить следует, так как лирика лирикой, а дело делом. Выстроить многоэтажную громадину, пустить по улице для начала, скажем, один автобус, сфотографировать громадину с автобусом, напечатать фотографию в газете - это будет шаг. Рано или поздно, а с пережитками кончать надобно, и, пожалуй, если поздно, то будет плохо. Дело и заключается в скоростях, в соревновании скоростей, в расчете сил: будет ли коромысло быта оттягивать плечи по-прежнему или ослабит тягу и скоро ли ослабит - как долго придется ждать?
Вопрос был изрядно загадочный. Но одно было в нем несомненно - это то, что коромысло оттягивало плечи и что Извеков не придавал этому особого значения, поглощенный заботами большой стратегии. "Очевидно, - сказал он себе общепринятым словом, - я таки оторвался от действительности: противоречия-то развития не так уж бойко у нас изживаются".
Это был момент, когда он ясно увидел свое дело, ожидающее его на новой работе, когда новая работа перестала казаться ему бедной по сравнению с той, что он выполнял прежде. И хотя он подумал насчет фотографии с одним автобусом несколько иронически (встреченные им в жизни фоторепортеры всегда выискивали для своих камер некий предмет прогрессивных достижений, чтобы щелкнуть его на переднем плане), он с точностью теперь знал, что в корчеванье старого быта и будет состоять его деятельность, которую на него возлагали в качестве наказания и которую он сам считал тяжелым наказанием, пока не забрел на картинные тульские улицы.
Нельзя, конечно, сказать, чтобы Извеков сделал для себя какое-нибудь открытие, - он и до этого момента хорошо понимал, в чем состоят обязанности заместителя председателя исполкома городского Совета по коммунальному хозяйству. Но до сих пор он больше думал о том, что с этим внезапным назначением он попадал, так сказать в штрафные, что его возвратили более или менее в исходное положение, потому что ровно восемнадцать лет назад он тоже работал в городском исполкоме. Поэтому момент был важен, так как мысль о наказании уступала место совсем иной: с чего же все-таки придется начинать, чтобы обуза старого быта живее уменьшалась, а новый - помогал бы не столько фоторепортажу, сколько революции.
4
Появление Извекова в Туле было неожиданностью не для него одного. Лично его здесь мало кто знал, а те, кто знал, считали его кадровым работником промышленности и недоумевали - зачем и почему прислан он заниматься коммунальным хозяйством незнакомого ему города. Пусть бы на Оружейный завод или на металлургический Косой горы - никто бы не повел глазом. А то с большой дороги - куда-то вбок, да еще и под откос: каждый ведь, кто об Извекове слыхал, узнай только, что его прочат в начальники какого-нибудь отменного главка либо даже повыше, счел бы это естественным. Но никогда никто и тем более в исполкоме не мог бы допустить, что Извеков пойдет в городское хозяйство по своей охоте.
На этот счет немало было гаданий, и особенно старались гадать сотрудники городского хозяйства, где, столь же давно, сколь безрезультатно, ожидали перемены начальства.
Возглавлял коммунальное дело города бывший заместитель председателя исполкома Михаил Антипович Придорогин, человек внушительной, но не совсем толковой энергии, и притом с фантазией. В постановлении о нем, подшитом к делам исполкома, значилось, что он освобождается как не справившийся с работой и временно, до назначения нового заместителя, будет исполнять свои прежние обязанности. Как на мотив освобождения указывалось, что Придорогин допустил засорение кадров сотрудников чуждыми элементами, среди которых действительно некоторые проявили вполне легкомысленное отношение к государственной собственности.
Михаил Антипович, в жизни своей не встречавший Извекова, больше всех, однако, о нем разузнавал, мимоходом внушая, где мог, впечатление, что от приезда его в Тулу вряд ли можно ждать чего-нибудь доброго. Едва ли не ему принадлежало словцо, пущенное на ветер, но подхваченное: "Случай Извекова". Он был из мудрецов, которые предпочитают во всех житейских обстоятельствах подозревать нечто худое, делая вид, что не усомнятся и в наихудшем. Его этим никто особенно не попрекал, так как похулить ближнего считалось плохой осторожностью. Скажешь о человеке плохо - ничего не произойдет, а похвалишь - тут тебе и крышка: поддерживал, солидаризовался - изволь нести ответ и за себя и за того, кого похвалил. Осмотрительность Придорогина широко стала известна, и он не заметил, как сделался ее жертвой. Его облепили мастаки играть на слабых струнках, и он, точно конь, вострил уши на шорохи, которыми его подпугивали. Он только и слышал: "Время-то какое, Михаил Антипович, время-то!" Он уже и шага не ступал, чтобы не сказать себе самому: "Поглядывать надо, товарищ Придорогин, поглядывать! Не успеешь зевнуть, как прослывешь соучастником дела, о коем ты ни сном, ни духом. Вольное и невольное отплачивается нынче возмездием без кропотного деления на категории. Забывать об этом нельзя ни на минуту. Посему знай себе - смотри в оба!"
После того как к протоколам исполкома подшили роковую для Михаила Антиповича резолюцию, он пережил такой шок, что даже разговаривать начал на каком-то геометрически округленном языке, так что и щекотливая тема, обработанная этим способом, и преимущественно с помощью молчания и мычания, не давала собеседнику подцепить какие-нибудь определенные выводы. Конечно, с друзьями он говорил более откровенно, чем с малознакомыми, да и то, во-первых, лишь в том случае, если разговор происходил с глазу на глаз, а во-вторых, и с друзьями, в силу привычки и осторожности, пользовался отчасти мимикой и языком округленности.
Подобным дружеским излиянием была беседа Придорогина с его старым приятелем, городским архитектором Филиппом Филипповичем Бокатовым - родственником его по жене.
Оба они ехали в служебную командировку, в Москву, и, на их счастье, удалось получить отдельное купе в южном поезде. Закрыв дверь и усевшись визави у навесного столика под окном, приятели вздохнули с облегчением, достали папиросы, обменялись сентенциями насчет вреда курения, помолчали. Хотя день был яркий, Придорогин повернул выключатель настольной лампы под оранжевым колпачком искусственного шелка. Тока не было. Придорогин медленно оглядел стену, обнаружил над окном черную тарелку радио, встал, нащупал регулятор, покрутил его в обе стороны. Звука не последовало.
- Пора бы тебе, Михаил, жирку сбавить, - сказал Бокатов.
Охлопывая себя по оттопыренному животу, подобранному широким желтым ремнем, Придорогин опустился на диван, опять вздохнул, ответил:
- Жизнь, братец мой, - борьба с излишками веса. Теперь будет время физкультурой заняться.
Снова помолчали.
- Сдаешь? - спросил Бокатов.
- Приготавливаюсь.
- Что-то затянулось.
- Извеков не хочет принимать, пока семью не перевезет. А тут два пункта. Первое - квартира не готова. Второе - его жене театр отпуска не дает, привык с удобствами.
- Где ему квартиру отводишь?
- Да он сам придумал: кварталом ниже кладбища, на Жуковской. Я ему предлагал в новостройке, - так нет, уперся: там, говорит, у вас ничего, кроме щебня да известки. А он, видишь ли, желает, чтобы с деревцами.
- Будет хозяином - пускай себе озеленяет, где хочет.
- Я тоже думаю - пусть озеленяет. Пусть и квартиру устраивает, какая понравится. Хоть на Жуковской, хоть… на самом кладбище.
Они улыбнулись друг другу.
- Да, правда, - с досадой сказал Придорогин. - С Жуковской, чтобы он въехал, надо десятерых жильцов переселять. А куда? Извеков говорит - вот, мол, ты и предоставь им жилплощадь в новостройке, где мне предлагаешь. Так ведь они - не очередники на площадь, жильцы-то, отвечаю ему. Вот, говорит, ты своих очередников размести в новостройке, а на ихнюю площадь пересели жильцов с Жуковской. Ишь, говорю, какой ты ученый. Этак ты все новостройки очередникам разбазаришь. А он мне - разбазаривать, говорит, не следует, а распределить между очередниками - твоя обязанность. А как же, спрашиваю, быть со вновь прибывающими ответственными товарищами, которых к нам назначают на работу, вроде, например, как ты, а? Куда их прикажешь? Может, в очередники зачислять или как?
Бокатов засмеялся.
- Это ты подколол!
- А как же? Приезжают на готовенькое! И жильцов им высели, и ремонт произведи, и чтобы с деревцами.
- Да что ты с ним нянчишься? Поживет в гостинице.
- Говорил!.. Он мне - я в гостинице, говорит, не намерен каждое утро терять полтора часа в хвосте к умывальникам. И умывальники, говорит, у тебя такие, что тошно руки сполоснуть. И все, знаешь ли, - "у тебя", да "у вас", да "твое", словно сам не бог весть из какой Филадельфии заявился.
- Да, - заметил Бокатов, - рассказывают про него - крутоват.
- Кто рассказывает? - насторожился Придорогин.
- У меня в мастерской чертежник один, работал прежде в Сормове, сталкивался с ним.
- Сталкивался? Конфликт какой был?
- Нет, не то чтобы… А приходилось наблюдать по работе. Неутомимый будто этот самый Кирилл Николаевич, ну и шибко требовательный, крутоват.
Придорогин, чуть повременив, рассудил:
- Если так подумать, то ведь оно и нельзя по-другому. Время такое. Да и народ такой, правду сказать. Страна особенная. Строгость требуется. Распустишь - революцию упустишь. Нельзя.
- Конечно. Но ведь одной строгости мало. Рассказывают, он порядочный будто дипломат.
- А как же? Без гибкости далеко не уедешь. Крутоват - хорошо, дипломат - хорошее. Народ требует к себе подхода.
- Политик!
- Кто? - почему-то даже испуганно спросил Придорогин.
- Да Извеков-то.
- Что ж ты хочешь? Тридцать почти лет в партии - да чтобы не политик.