4
Анна Тихоновна с разбегу почти упала подле Егора Павловича. Он сидел на прежнем месте, упираясь кулаками в землю, откинув корпус назад. Приоткрытый рот его подергивался от обиды. Он часто мигал. Ему все же хотелось проявить спокойствие, и он слегка высокомерно приподнял брови:
- Пора перестать метаться, Аночка. Еще ни один мудрец не угадал, где ему суждено…
Она не дала кончить:
- Да, да! Скорей подвигайтесь к стенке!
Он тут же послушался. Они подползли и прислонились спинами к выступу цоколя.
Несколько тяжелых разрывов грянуло далеко позади них, перекатываясь над кладбищем. Протяжно донесся жалостный скрип сломленных деревьев. Зашумела листва.
Цветухин прижал плечо Анны Тихоновны своим плечом к стене.
- По-твоему, это старая кладка? - спросил он.
- Очень.
- Я думаю, ничего, что стена невысока?
- Ничего.
Разрывы снарядов начали раздаваться залпами. Все короче делались между ними паузы. Все ближе они надвигались и вот шагнули через кладбище: над шоссе разорвался первый снаряд.
Цветухин с Анной Тихоновной оцепенело глядели прямо перед собой, на дорогу.
Бойко катившийся легковой "газик" стал замедлять бег. У него хватило раската дотянуться до грузовика с тентом - он стал ему в затылок. В ту же секунду из "газика" выскочили человек шесть, непонятно как умещавшихся в крошечном кузовке. Они легко, как тени, перебежали через дорогу и юрко скрылись за ее насыпью. У грузовика уже не видно было ни лейтенанта, ни шофера.
Вдруг близко хлопнул как будто очень слабый разрыв. Там, где скрылись подъехавшие на "газике" люди, свистя взлетели желтые комья грунта. "Газик", точно игрушка со стола ребенка, перевертываясь, скатился с дороги. Пошатнулся грузовик. Клочья содранного с него тента заболтались на обнаженных каркасных дугах. Выбросило из кузова в воздух связки и листы бумаг.
Анна Тихоновна спрятала лицо в поджатые колени. Она чувствовала, что и Цветухин сделал то же - его согнутое тело плотно подвалилось к ней.
Разрывы нахлынули и слились в оглушительный стон, поглотив всю окрестность. Стена дрогнула. Казалось, где-то совсем рядом посыпались с тяжелым треском камни: обломки их, точно лопатой брошенная щебенка, простучали об землю у самых ног Анны Тихоновны.
Она долго не двигалась, потом чуть-чуть подняла лицо. Народ бежал от стены кто куда. Донеслись крики. Красный туман пыли медленно расплывался, и в нем покачивались сбитые с ветвей кленовые листья. Разрывы снарядов стали удаляться - артиллерия передвигала обстрел к городу.
Анна Тихоновна взглянула на Цветухина. Он опять прислонился к стене. Голова его опиралась на грудь. Он смотрел исподлобья как будто ничего не понимающими глазами. На раздвинутых коленях лежали ладонями кверху руки. Кончики пальцев слабо подергивались.
И тут она увидела на правом его рукаве отливающее блеском черное пятно. Оно проступало полосою от сгиба локтя к запястью, и ясно видно было, как полоса ширится по синей материи и все жирнее отливается мокрым блеском. Из-под манжеты вытекла и поползла в ладонь струйка темной крови.
Страх не отступил, а словно весь перелился в испуг перед одной этой струйкой крови, начавшей заполнять ладонь Егора Павловича. Мысль, что он погибает, обдала Анну Тихоновну холодом и будто пробудила ее. Она расстегнула его манжету, осторожно вздернула и закатала рукав. Кровь едва заметно пульсирующими толчками выбрасывалась из рассеченной локтевой вены.
Анна Тихоновна огляделась, растерянно что-то ища, провела руками по своему платью. Вдруг она резко откинула подол, оборвала резинку чулка, стянула его с ноги, отбросив далеко в сторону скинутую туфлю. Как можно выше она подняла закатанный липкий рукав Егора Павловича, трижды перехватила чулок вокруг предплечья и затянула узлом с такою силой, что услышала саднящую боль под своими ногтями. Секунду она следила, как стихает, останавливается струйка крови. Расстегнув на груди Егора Павловича рубаху, она согнула его руку, заложила кисть глубоко за пазуху.
- Надо держать так! - строго сказала ему.
Он застонал негромко, будто стыдясь, что не может не постонать. Потом чуть слышно, но отчетливо выговорил:
- Спасибо.
Он был бледен. В глазах его исчезло выражение непонимания, они влажно светились и казались ласковыми, почти счастливыми.
- Не бросай меня, - сказал он немного слышнее.
У нее сжалось горло. Она положила ладони на его коленку и подержала их, слегка надавив. Справившись с волнением, она ответила твердо:
- Я возьму тебя к себе домой.
Медленная улыбка появилась на его губах, он опустил веки.
Она отняла руки и увидала на его измазанных чесучовых брюках темно-красный след своих, пальцев. Мгновенно уткнув их в землю, она принялась настойчиво, долго оттирать кровь о траву.
- Вот я и услышал от тебя - "ты", - все еще странно улыбаясь, сказал Егор Павлович.
Она помолчала, разглядывая зеленые от травы пальцы.
- Можете вы идти? - спросила она опять строго. - Надо скорее перевязать рану.
- У меня крылья за спиной, - усмехнулся он через силу. И она горько отозвалась ему:
- Тогда летим.
Она помогла Егору Павловичу встать и пошла по левую руку от него, стараясь быть ему опорой, когда шаги слабели и он пошатывался. Она пробовала окликать людей, которые их обгоняли - спрашивала - нет ли бинта или тряпки, не выручат ли раненого. Иной отвечал, что сам гол как сокол. Иной проходил глух и нем. Она изредка махала рукой какому-нибудь автомобилю. Но это делали все, кто шел по сторонам дороги, и автомобилям было не до пеших попутчиков.
Кладбище осталось позади. Потянулось поле с редкими деревцами и домиками кое-где. Жара переходила в зной.
Егор Павлович еле брел и жаловался на головную боль. Вести его дальше Анне Тихоновне стало не под силу. Она уложила его под каким-то деревом, села рядом, взяла его голову себе на грудь, несколько раз погладила по волосам, отлепляя со лба прилипшие прядки и почему-то вспомнив, как ярко лоснилась когда-то его молодая черная грива. Потом решила, что он заснул, что это очень хорошо. Ее тоже клонило в дремоту, и она невольно поддалась ей.
Очнулась она от шума. Что-то хлопало, завывало, и она сперва подумала в испуге - не начался ли вновь обстрел. Но неподалеку дымилось рыжее облако, в нем шарами появлялись непроницаемые клубы сажи, и слышался грохот, похожий на тарахтенье по мостовой таратайки, и обрывистые стуки, и одновременно женские голоса. Из облака вырвались двое юношей, один в апельсинной рубахе, другой в небесно-лазурной, и было удивительно, как эти маркие цвета не померкли в дыму и саже. Анна Тихоновна стала следить, как юноши помчались мимо нее, будто играючи в веселые перегонки; как, подбежав к одинокой избенке, они взялись набирать охапки дровишек из поленницы, выложенной по ее завалине; как выскочила на двор женщина и, размахивай хворостиной, пошла на похитителей, а они обратились в бегство со своей добычей.
Облако дыма тем временем разрядилось; из него проступил грузовик с газогенератором, слегка умерившим свои грозные изверженья. Вся машина была забита женщинами в цветистых платочках или модных, шляпках. Они стояли в кузове, сидели на его бортах. Две-три худенькие девушки, спрыгнув на землю, по-птичьи одергивали и отряхивали светлые свои платья. Шофер и в паре с ним еще паренек пробовали завести мотор с ручки, а он, взрычав, смолкал, как пес, которому лень огрызаться. Перед открытой дверцей кабины толстяк в клетчатых штанах на подтяжках с ожесточением колол чурочки легким топориком.
Анна Тихоновна спустила голову Егора Павловича на землю, сказала - "я сейчас" - и пошла к машине.
Все сразу затихло, приостановилось вокруг грузовика, и ей показалось - ее встретили злые лица. Она не знала, с чего лучше начать, оглядывала всех молча, и так же молча смотрели на нее эти чуждые, неприязненные люди.
- У меня раненый, и нечем перевязать, - сказала она виновато. - Помогите. Пожалуйста.
Она чувствовала, что если скажет еще слово; то заплачет. Но ей непременно хотелось сказать - она была убеждена, что недостает главного слова. И она с такой мукой искала его, что, когда услышала, как вопросительно кто-то назвал ее фамилию, не поверила ушам.
- Хоть носовой платок! - вырвалось у нее неожиданно, и она зажала руками лицо.
Тогда сильный женский голос прозвенел над ней из кузова:
- Анна Тихоновна! Да вы ли это?
Ее кто-то обнял, и тотчас вперебивку заговорил, завосклицал обок с нею изумленный, обрадованный хор:
- Мы ведь заезжали за вами. Комната ваша вся как есть разбита!
- Товарищи! Это же - Улина!
- А мы думали - вас убилй!..
- А кто это ранен?
- Администратор-то поехал за вами! Сказал - привезет вас в театр. Мы и ждали.
- Товарищи! "Не будь я Миша" ранен!
- Черта в ступе, ранишь такого!
- Где, где он, - рычал толстяк, тряся топориком над своей головой. - Дайте мне этого презренного, я его добью!
- Мы и так как сельди в бочке, - сказал кто-то недовольно.
- Одной селедкой больше! - возразили ему.
- Ну да, да! Не верите? Мы и есть та самая труппа! Половина труппы. А другая уехала вперед.
- Осталось полтрупа, а полтрупа неизвестно где, - каламбурил толстяк.
- Анна Тихоновна! Господи! Как мы вас ждали!
Она озиралась с застывшей улыбкой, в слезах, не в состоянии перевести дыханье. Девушки около нее тоже плакали, и одна - курносенькая, круглобокая - простодушно вытерла ей своим платочком щеки и сказала жалостно:
- Вы в одном чулке, товарищ Улина.
- Где же ваш раненый? - крикнули с машины.
- Да это ранец Цветухин! - с жаром воскликнула Анна Тихоновна. - Артист Цветухин!
- Цветухин? - будто с угрозой вопросил толстяк. - Егор?! Где он?
Она показала на дерево. Все стали смотреть туда, потихоньку отходя от грузовика и заслоняясь от солнца.
- Ах, боже мой, вон под самым деревом! Вон лежит! - испуганно закричала курносенькая.
Толстяк бросил топорик, приставил ко рту руки, протрубил:
- Егор! Мила-ай! Ступай скорей сюда! Опаздываем на репетицию!
Кто-то засмеялся, но Анна Тихоновна, словно всерьез приняв слова актера, взыскательно поглядела в его одутловатое лицо.
- Сколько же времени?
- Оно, правда, торопиться некуда, - успокоил толстяк. - Нет еще семи, дорогая моя.
- Как? Все еще так рано? - тихо переспросила она.
Он с сочувствием покачал головой и нагнулся за своим топориком.
Молодежь уже бежала к дереву, и Анна Тихоновна, спохватившись, бросилась следом.
Цветухин спал. Она дотронулась до его плеча и потеребила с боязнью, как ребенка, который пугается спросонок.
- Нас берут в машину, Егор Павлыч!
Он открыл глаза и как будто не вдруг узнал ее, но заметил наклонившихся к нему людей, пришел в себя и сказал ей:
- Ах, это ты?
- Это наши друзья. Нас повезут. Сделают перевязку, - твердила она.
Ему помогли встать. Двое юношей в цветных рубашках скрестили свои руки.
- Садитесь, садитесь, пожалуйста, мы донесем… понесем вас, садитесь, - говорили они с любезной, но не очень смелой готовностью.
Но Егор Павлович приподнял здоровую руку, ласкательно потряс кистью и отказался гордо:
- Не смотрите, что я слаб… Я пойду. Пойду сам… Душа моя кипит… Кипит возвышенно!
- Ах, зачем вы это, зачем?! - с болью остановила Анна Тихоновна.
Его повели, и она шла справа, чтобы защитить раненую руку, а молодые люди поддерживали его слева и со спины так почтительно, точно священнодействовали.
Толстяк приблизился им навстречу. Он поцеловал Цветухина, который, как успели подметить перемигнувшиеся юноши, едва ли признал его.
- Эх, милай! Немного от тебя осталось, - напрямик сказал актер. - А мы проскочили, крещенные в четырех бомбежках. Солоно пришлось… Поедем, милай, господь милостив. Отведаем вместе из этой солоницы. Соль земли горька, милай.
Егор Павлович ничего не ответил на сердечную тираду. Но когда его довели до машины, он очень ясно проговорил два слова:
- Умоляю. Пить!
Толстяк велел подать свой маленький чемоданчик, и актрисы с актерами торопливо переставляли в кузове багаж, пока не напали на то, что нужно.
- Вот, матушка, - сказал толстяк, доставая бутылку с водой и протягивая Анне Тихоновне. - Можете оба отпить ровно половину. Ни каплей больше. А половину я спрячу на другой подобный акт милосердия.
Анна Тихоновна быстро передала Цветухину бутылку. Курносенькая девушка предложила ему кружечку:
- Только извините, это у меня зубная…
Но он уже сжал губами горлышко бутылки, запрокинул голову, и всем стало видно, как по его шее начал жадно скользить вверх и вниз горбом выпяченный кадык.
Анна Тихоновна отвернулась и опять натуго закрыла лицо руками. Плечи ее дергались.
Большая, многолюдная колымага табора, похожего на цыганский, со страшным своим коптящим самоваром, непослушным мотором и притащенными с чужой усадьбы дровами для чурок, шумно готовилась в неизвестную и неизбежную дорогу.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Было тихо вокруг, и стихло в сознании, в его глубине. Но в телесном ощущении Анны Тихоновны наступал какой-то переход: что-то кончалось и что-то вот-вот должно было начаться. Этот переход не мешал видению, которое ей мерещилось.
С крутой, непонятной высоты Анна Тихоновна смотрит на крыши Москвы. Между крыш по дну улицы игрушкой ползет поливная машина, и голубой асфальт превращается позади ее водяного душа в черный лак, зеркально отливающий блеском солнца. Двое крошечных мальчуганов то бросятся под душ, то выскочат из-под него, приплясывая, и тогда появляются на черном лаке их тени и в воде пляшут четверо мальчуганов - двое светлых, двое темных.
Спокойствие царит над Москвой. Спокойно, точно в дремоте, смотрит Анна Тихоновна на переплетение крыш, на дно улицы. Отраженный мокрым асфальтом блеск ослепляет, долго глядеть на него нельзя. Она отходит к столу.
Беззвучно в комнате. Гладко и быстро скользит перо по глянцевитой почтовой открыточке, и так славно спархивают с него наскакивающие одна на другую узенькие буквы. Милая Надя! Так ведь всегда начинались мамины письма, с самого, самого раннего детства Нади - милая Надя! В Москве очень жарко. Так жарко, что я не утерпела и на улице, как была - прямо в платье, кинулась под душ поливной машины, и искупалась вместе с уличными мальчишками. Их было сначала двое, а потом стало четверо, потому что в воде на асфальте родились их отраженья. И я была сначала одна, а потом меня стало две. Можно так сказать - меня стало две? Иначе ведь, Надя, не скажешь. Меня стало две - та, которая была прежде, и. та, которая сейчас. Раньше я была твоя прежняя мама. Это еще до душа, когда я не промокла насквозь, не стала мокрой, Мокрой и холодной до самых костей, когда я еще не уехала из Москвы.
Анна Тихоновна перестает водить пером. Зачем же она пишет, что уехала из Москвы? Ведь Надя не знает об этом - чудится ей. Никто не знает, что она уехала из спокойной Москвы, где все так тихо и где такое ласковое солнце. Но как же никто? - спрашивает она себя, - ведь она разговаривала по телефону с Кириллом, и он знает.
Но, ответив себе, что Кирилл знает, она чувствует, как ей делается тяжелее, и что-то действительно начинается совсем другое, новое во всем теле и тишина куда-то явственно отходит.
Неужели она забыла о своей Наде, о своем Кирилле? Перестала о них думать? Нет, нет! Она думает о них каждую минуту и всякий миг. Но только думы о них она прячет в тайники тайников, чтобы ни Нади, ни Кирилла как бы вовсе не было в памяти, потому что все силы духа, до последних, нужны на одоление того, что произошло с ней после Москвы.
Но может ли быть, чтобы Москва и правда оставалась спокойной, чтобы во всей Москве ничего не переменилось после отъезда Анны Тихоновны? И or том, что с ней произошло, знает ли кто-нибудь там, в Москве? А вдруг происшедшее с ней произошло со всеми везде, везде - и в Москве, и там, где Надя, где Кирилл? Если же не произошло, то что с ними теперь? Если у них не так, как здесь, если по-другому, то - как же, как? Может ли быть, что у них по-старому тихо и они не узнают никогда про то, что здесь?
И где это - здесь? Где Анна Тихоновна? Почему ей становится все тяжелее? И зачем выпустила она из тайника памяти Надю и Кирилла? Все время мысль о них жила в ней, но была нерабочей. И вот вырвалась из тьмущей тьмы, озарилась и заработала. Зачем?
Нестерпимая тяжесть придавила ее тело к земле, и саднящей болью заныло лицо. Кончилась тишина. Стоны и плач заполнили слух Анны Тихоновны. Она сама простонала и едва расслышала свой стон, как к ней вернулась ясность сознания.
Было так…
Уже близко станция Жабинка. Дорога сплошь забита брестскими эшелонами. Грузовые, легковые машины, переполненные людьми, повозки, орудия, телеги - всё вперемешку, - еле двигаясь, поминутно останавливаются. По обе стороны дороги лентами ползут пешие беженцы, семья к семье, с детьми всех возрастов, так тесно, что пыли не выбиться кверху и она только клубится в ногах. Калит полдневный жар.
Вдруг женские вскрики пробегают над толпою. В сухом небе, и кажется - низко-низко, журавлиным строем надвигаются самолеты.
О, в тот момент является Анне Тихоновне чудесное это слово - журавлиный строй! Как любила она журавлей с незапамятно-ранней детской поры! Как всякий раз долго-долго провожала глазами отлетающий угольником плавный птичий плот. Как птицы гибко гребли в воздухе своими медлительными крыльями-веслами. И как она, поднявшись на цыпочки, принималась взмахивать и опускать руки, и плыть, плыть с птицами над землей, и от какой-то волшебной, грустно-счастливой догадки, что птицей быть лучше, чем девочкой, у нее навертывались слезы.
Да, в тот момент женских криков нечаянно зажигается в уме слово - журавлиный строй, - и вот жгучее детское воспоминание ее осквернено: с ужасом глядит она в злобное небо, по которому журавлиным строем движется на людей смерть.
Но уже смолкает и бросается пешая толпа по открытому полю в бегство. Уже выскакивают из грузовиков, спрыгивают с телег люди, догоняют толпу, бегут с нею, вдруг сбившись в одну стену, - все, кто раньше ехал и кто шел пешком, бегут вместе. Стремителен молчаливый бег, густо вздымаются в поле вихри поднятой пыли. Толпа бежит, бежит вперед, все равно - куда, только вперед.
Молодые актрисы, точно грибы из корзины, сыплются через борт грузовика на землю, артисты подхватывают их, толстяк-актер, одной ногой уже за бортом, по-капитански командует:
- Сперва женщин, пропустите женщин, товарищи! Егор Павлыч; дерзай!
- Дерзай, Оника-воин! - кричит толстяку молодежь. - Не позабудь чемоданчик!
"Они смеются от страха. Надо, надо смеяться!" - думает Анна Тихоновна, в отчаянии прыгая из кузова в чьи-то руки, и тянется своими руками назад, к борту, и тоже силится крикнуть:
- Егор Павлыч! Сюда!
"Не надо бежать со всеми, - говорит она себе, - не надо с толпой". Она схватывает Цветухина за рукав. "Дальше, дальше от толпы, - твердит свое рассудок, - ни шагу нельзя с людьми! Вон туда не бежит никто. Туда, туда!" Она тянет Егора Павловича, но непосильна тяжесть, и сами разжимаются пальцы.