Они вернулись в спальню, и, как только вызван был врач, вступила в действие цель, которая, все сильнее овладевая ими, стала заботой каждого часа.
Уже не нужно было выспрашивать у Аночки, что она испытала во время своего бегства под огнем. Заговорив о том, как был ранен Цветухин, она вдруг перешла на рассказ о бомбежке под Жабинкой, загорячилась, чаще и чаще прикладывая к глазам платок, но не могла остановить слез.
- Ты понимаешь, понимаешь, он меня спас! - восклицала она, показывая, как часовой-красноармеец в налет бомбардировщиков держал ее, чтоб она не свалилась с ног. - Понимаешь, спас мне жизнь!
Кириллу казалось - ему надо тоже держать Аночку, и он держал, успокаивая ее, уговаривая сесть, перебивал ее речь, убеждая, что лучше она доскажет, когда пройдут слезы. Но она говорила, говорила, а потом вперемежку со слезами начала смеяться, будто в самом деле было смешно, как она упала на кучу мусора и после беспамятства пощупала лицо, и пальцы у нее склеились от крови. Наконец Кирилл заставил ее выпить воды. Понемногу она стихла, и это было ко времени, потому что явился врач.
Пока она переодевалась, у Кирилла с врачом нашелся разговор о госпитальных делах. А ей непременно надо было привести себя в порядок после волнений, после плача, после дороги: тетя Лика только кое-как могла приодеть ее, отправляя из Москвы, и все на ней было чужое, ношенное, если не старушечье, то старившее. Дом ей открывался приютом чистоты, устроенности. Неизменный шкаф с платьями; нетронутая расстановка флаконов, скляночек, щеточек, гребней на туалете; распахнутое окно и застывшая крона ясеня за ним вплотную. Аночка торопилась - ее ожидали. Но и медлила - хотелось ничего не пропустить из приятного ритуала переоблачения. А тут - невольные возвраты только что разбереженных напоминаний. Перед пустыми вешалками и плечиками в шкафу: каких платьев недостает? Брошены в Бресте. И пауза. Затем перед хрустальной пудреницей: какая красивая! Да, пудреница! Что за пудреница была у смешной Пышки, поделившейся с Аночкой пудрой? (Пинский вокзал.) И опять пауза. Затем главное - еще не отболевшие жесткие корки на щеке. (Жабинка, жуткая Жабинка, а за нею снова пинский вокзал.) Пауза. Разглядывание, ощупывание, смазывание, припудривание щеки. И все время неотступно - Цветухин, бедный Цветухин…
Когда она, собрав платье в кольцо, вскинула его на себя и ее руки пробирались рукавами над вынырнувшей из кольца головой, в комнату вошел Кирилл.
- Доктор спешит, Аночка.
Она обтягивала себя платьем, он смотрел на нее. Платье было то самое, - оливковое, которое ему нравилось, и он знал, что его любит жена, им восхищалась Надя.
- Вот ты и настоящая, - сказал он медленнее, чем обычно.
- Правда? - осчастливленно изумилась она и чуть не игриво показала на щеку: - Если бы не это!.. Ты сказал Егору Павлычу?
- О докторе? Лучше бы ты.
- Да, ты прав.
Она пошла легко, тою поспешной, заинтересованной походкой, которой умелая хозяйка выходит к гостю, заставив его дожидаться. Врач уже знал, что заболевший был ранен. Знал, что у него жар. Оставалось предупредить больного. Врач стоял, ждал, чтобы его пригласили к постели.
Тут легкость изменила Анне Тихоновне. Не исчезла, нет, но осталась только снаружи, как в неосвоенной роли - движения верны, а веры нет. Постучала, позвала, приоткрыла дверь и еще позвала, заглядывая в комнату. Цветухин спал на диване. Не входя, она потянула за собой Кирилла - он стоял близко позади. Они вместе шагнули вперед.
- Егор Павлыч!
Цветухин открыл глаза, тяжело повел ими вокруг.
- Лежите, лежите! Мы, Егор Павлыч… Мы решили показать вас доктору.
Он помолчал немного. Вздохнул.
- Что ж, милая мамка… Дитя послушно.
Все трое постарались улыбнуться. Задачи как не было. Врач вошел, поклонился, вычеканил свое бодрое "здравствуйте", и Аночка с Кириллом очень тихо удалились.
Новый акт начинался с этой тишины. Они сидели за столом, прислушиваясь. Ни звука не раздавалось в цветухинской комнате, а через открытую дверь спальни доносилось с мерными интервалами воробьиное "чик-чик-чик", точно капля падала в стоячую воду.
- Как ты находишь Цветухина? Изменился очень? (Чик-чик…)
- Изменился? Плохо вспоминаю его. Не с чем сравнить.
- Конечно. Но вообще?
- Вообще?
- Да.
- Вообще довольно стар.
- Что ты! - мигом возразила Аночка. - Он заболел, это ясно. А так, если б ты видел… он просто неугомонно молодой!
Они надолго смолкли. Потом поднялись, услышав, как за дверью двинули стулом. Неторопливо вышел врач, сел к столу, поглядел на дверь в спальню (воробей словно опрокинул капельницу, зачирикал что есть духу и, наверно, умчался от окна).
- Мы одни, - перехватывая взгляд врача, сказал Кирилл, и Аночка, усаживаясь, поддакнула ему головой.
- Мы слушаем вас, доктор.
Он заговорил. Остановки были длиннее отрывистых, рассудительных фраз. Он будто складывал про себя вывод, а вслух только подсчитывал предпосылки. Да, налицо воспалительный процесс… Травма, видимо, была незначительна… Занесена ли инфекция?.. Исключить нельзя, но… Скорее, все дело в перевязке… Последний раз перевязывали вчера?.. Чрезмерное давление на ткани… Воспаление интенсивно… Барьер его совершенно отчетлив… Если, однако, все-таки токсины…
Вдруг Анна Тихоновна подалась к нему. Он ближе увидел ее лицо, перестал рассуждать.
- Вы опасаетесь… гангрены? - спросила она едва слышно.
- Я ничего не сказал об опасениях, - ответил он холодновато. - Каковы бы опасения ни были, нужны предупреждающие меры…
- Против?.. - не утерпела Анна Тихоновна.
- Сейчас не столько против, сколько за… за облегчение борьбы, которую уже ведет организм. Против чего - покажут анализы… Меры будут пока следующие. Во-первых…
- Кирилл, пожалуйста, бумажку и карандаш.
Она наклонилась над столом, нацелилась глазами на доктора, карандашом - в страничку блокнота. После же первого продиктованного пункта ни разу не подняла взгляда. Сидела пристальная, строгая, дожидаясь, когда последует докторское "во-вторых", "в-четвертых" и до конца - "в-седьмых".
Проводила она доктора очень обязательно, но Кирилл видел ее возбуждение.
- Сухарь! - досадливо пожаловалась она.
- Один из лучших у нас докторов.
- Даже не поставил диагноза!
- Отличный диагност. Здравотдел посылает его на самые ответственные консультации.
- Ты, кажется, правая рука и у докторов?
- Пока ждут от меня госпиталей - само собой. В неожиданном порыве Аночка обняла его.
- Мы вылечим его, Кирилл! Вылечим, да?
Улыбка, с какой она близко смотрела ему в глаза, была тревожной - он хорошо знал это чуть заметное вздрагивание тонких Аночкиных ноздрей.
- Разумеется, вылечим, - сказал он убежденно. - Что там написал эскулап? Давай я схожу в аптеку.
Она пересчитала - для верности - лекарства на двух узеньких рецептах и так же быстро, как ушел Кирилл, принялась за работу первого, странного дня, встретившего ее угрозой, едва она переступила порог дома.
У нее самой вылетело испугавшее слово "гангрена" и возвращалось, как она его ни гнала, - за хлопотами в кухне (диета, прежде всего диета!), за отборкой белья (не так-то просто: Егор Павлович высокий, Кирилл, можно сказать низенький). Потом наступило труднейшее. Надо было входить к больному. Входить каждый раз веселой, чтобы не заронить подозрения, будто существует какая-то опасность (доктор умолчанием только подтвердил, что она несомненна). И Аночке удавалось быть приветливо уравновешенной, хотя, перед тем как войти к Цветухину, ей приходило на ум, что выход на сцену куда менее страшен, и она проделывала сначала небольшое упражнение, чтобы снять неестественность, и проверяла себя у зеркала. Но гораздо больше упражнений ей помогало спокойствие, которое вносили с собой являвшиеся лаборантка, медсестра, - с ними Аночка становилась чем-то вроде необычно деятельной больничной нянечки.
И вот вечером вновь прибыл врач. Во время дневного визита он не обмолвился, когда придет, и внезапность его появления была всполохом всех чувств Анны Тихоновны. Несмотря на его заверение, что выполненные анализы не показали ничего плохого, страх перед самым плохим не улегся. Она то присаживалась, то ходила, то замирала у цветухинской комнаты. Выискивая утешения, она уговаривала себя, что ошиблась в докторе - он вовсе не сухарь, каким ей показался, и как раз отзывчивость привела его опять к больному. Но утешение тотчас отвергалось: кто же не знает, что и заурядный врач никогда не позабудет своего долга обнадеживать, успокаивать больных. Недаром он все не выходит и не выходит от Цветухина… Она снова принималась бродить, не зная, куда девать отяжелевшие руки, не в силах остановить подергивания холодных пальцев.
Она оказалась у телефона, когда он зазвонил. Сняв трубку, Аночка побоялась поднести ее к уху: что, если вызывают доктора? Что, если ему сообщат, что новый анализ обнаружил нечто непоправимо страшное? Позвать ли к телефону Кирилла? Она позвала его и все-таки поднесла трубку к уху - там слышался настойчивый голос.
И вдруг у нее сжалось горло. Тепло хлынуло острым приливом к голове. Это был первый беззвучный момент ее ответа на-то единственное в мире слово, которое извечно творит на земле чудеса.
- Мама! - услышала Аночка.
Уже когда она собрала силы и начала говорить, Кирилл подошел к ней сзади и поцеловал ее коротко остриженную, мягко-волосую голову, всегда казавшуюся ему необыкновенно красивой.
2
Первые часы после приезда Нади домой ни ей, ни матери не пришло бы на ум спросить себя: кто из них счастливее? Они не считали, сколько раз подступили слезы, и повторились вопросы, и забылись, а потом вспомнились второпях прерванные рассказы. Любящие не ведут счет своей любви.
Все казалось Наде исключительным. Ни с чем в прошлом нельзя было сравнить то, что происходило в доме теперь. И не потому ли она непрерывно сравнивает происходящее с ушедшим?
Наверно, так. Вчера и сегодня должны бы жить в мыслях порознь - так они не похожи одно на другое. Но они живут вместе. Как двойня.
Прежде Надя не слышала от мамы имени Цветухина. Теперь мама назвала его своим давним другом. Он был ее первым учителем на сцене, сказала она. Бывало, бабушка рассказывала Наде о молодости мамы, но никогда не говорила об ее первом учителе. Конечно, у мамы множество друзей. Надя не могла бы уверенно перечислить театры, в которых играла мама. А ведь в каждом, наверно, найдется актриса или актер, с которыми она дружила. Правда, учитель - куда больше, чем обыкновенный друг. Но не странно ли, что и у папы с Надей ни разу не заходила речь о Цветухине?
- Папа его знал? - спросила Надя осторожным голоском.
- Само собой! - негромко воскликнула Анна Тихоновна. - Они как-то даже поссорились.
- Поссорились?
- Папе не понравилось, как он играл.
- Он плохо играл?
- Такого не могло быть! - с решимостью ответила мать. - Я тогда была ребенком и знаю о приключении со слов Егора Павлыча. Он смеялся, рассказывая.
- Они помирились?
- О, конечно. Они вчера так дружелюбно встретились!
- А сколько тебе было лет, когда ты стала у него учиться?
- Сколько тебе сейчас.
Ответ уводил в дебри. О столь отдаленных эпохах подружки Нади говорили, что "нас, девочки, тогда еще не запроектировали". Надя появилась на свет после гражданской войны, о которой написано столько книг, сколько не писалось ни о Греции, ни о Риме. А мама была уже актрисой. Что же такое был тогда Цветухин? Не важно. Важно - что такое он сейчас, когда мама говорит о нем, удивительно притишая свой распевный голос. Она часто сдерживала увлечение разговором и поглядывала на дверь, где лежал больной. Потом быстро-быстро начинала опять вспоминать что-нибудь о пережитом, почему-то больше останавливаясь не на себе, а на Егоре Павловиче. Разумеется, он был опасно ранен. Но ведь она тоже пострадала. Они перенесли одинаковый ужас. И какое же сравнение? Если он такой храбрый, то мама еще храбрее - она женщина!
- Сейчас познакомлю тебя с ним, - говорила мать и тихонько подходила к двери. Прислушивалась, возвращалась.
- Кажется, спит. Подождем. Сон ему очень нужен.
Это повторялось, пока не пришло время давать больному какие-то таблетки. Заглянув к нему, мама позвала будто издалека наплывшим, праздничным голосом:
- Надюша! Егор Павлыч тебя ждет.
На постели Нади (да, да, к полной неожиданности, на ее постели!) лицом к окну лежал необыкновенный человек. Разящий свет полдня приподнял над белизною подушек с простынями тонкопалую кисть его правой руки. Кисть виднелась совсем особо, как бы отделенная от человека. Неподвижные пальцы, точно из норки, выглядывали из кокона бинтов, доходившего до плеча. Распушенной по наволочке гривой окружалось лицо табачного оттенка в седой скобе небритой щетины. Необыкновенный человек был стариком. Но глаза старика горели, и он не спускал их с Нади. Войдя, она сразу же отвела от этих глаз свой взгляд и остановила на перебинтованной руке и все смотрела на нее напуганно-почтительно, может быть, потому, что это была рука раненого. Она не видела, но почувствовала, как он перевел глаза на мать, и тут услышала его первое слово, твердое и нежное.
- Ты! - сказал он.
- Но больше в отца, - сразу отозвалась мать.
- Вижу пока тебя, - возразил он и, высвободив из-под простыни левую руку, неудобно подвешивая ее в воздухе над перевязанной, полуспросил Надю:
- Познакомимся?
Она притронулась к его пальцам, почти неслышно назвалась:
- Надя.
- Цве-ту-хин, бывший ар-тист, - выговорил он по слогам и усмехнулся точно бы шутливо, но не без горечи.
- Егор Павлыч! - вспыхнула Анна Тихоновна.
- Какой лицедей из безрукого?
- Не смейте так говорить! Прошу вас! Ведь вам сегодня легче, да? Надо уж выполнять, что велел доктор. Вот, примите, - спешила она, наливая воды, игравшей в граненом графине солнечной россыпью. - Примите таблетки. Сейчас придет сестра. Ступай, Надя. Егору Павлычу должны сделать уколы.
- Заходите… или заходи? Как лучше? - спросил он Надю.
Он глядел на нее все теми же горящими глазами, но показалось - его голос ослаб. Ее охватила жалость к нему. Она ответила уже без растерянности, которая сперва мешала:
- Лучше, как вы с мамой.
- Ну, и славно. Приходи же.
Ей хотелось улыбнуться, но она только сказала:
- Если будете поправляться.
- Слыхала - мне легче!
- Ступай, ступай, - повторила мать и заслонила собой больного, налепляя ему на высунутый язык таблетку и поднося воду.
В бабушкиной комнате Надя, отворив окно, долго смотрела на улицу. Босоногие мальчишки играли в бабки, победно вскрикивая, когда кто-нибудь метко попадал битком в кон и козны искрами разлетались по тротуару.
По дороге маршем прошли молодые ребята - человек десять, попарно. Рюкзаки, мешки за плечами. И позади нестройных пар, как отделенный командир, шагал красноармеец с тощим портфелем под мышкой. Игра в бабки остановилась. Мальчишки, не двигаясь, во все глаза глядели вслед молчаливому маршу, с недетским пониманием провожая парней, когда они уже исчезли за окном Нади.
Она смотрела на мальчишек и думала об их игре, которая внезапно оборвалась. Вот так же оборвалась ее игра. Только бы замахнуться, прицелиться, кинуть битком в кон и вскрикнуть от радости: попала! Студентка! Московская студентка! И впереди целое лето, которое она - студенткой! - проведет неразлучно с мамой. Но разжались пальцы, выпал биток, и занесенная рука опустилась.
Надя смотрела на марш парней и думала о мешках на их спинах, думала о том "мешке для укладки собственных вещей", который собирала с Женей для Бориса. Наверно, Борис уже оставил позади свой марш от сборного пункта в казарму. Что будет делать пианист в армии со своими фугами? Пошла ли нынче Женя копать щели? Или осталась с матерью, которая, может быть, грузно сидит в кресле, вытирая красные от непросыхающих слез глаза? Все стало по-новому у милых Комковых, и грустно-новой виделась Наде любимая ее Женька.
Но сама-то Надя - почему она опять, словно прикованная, стоит у окна, как стояла, глядя в беззвучный сад Комковых? Так же светилось белесое от жары небо. Так же ничего не двигалось в доме. Но тогда сковывал Надю страх за маму, а теперь мама рядом, за стеной. Почему же Надя до-прежнему не знает, какою быть ей в новой жизни и с чего начать эту новую, непонятную жизнь?
Однажды, девочкой лет шести, бабушка пустила Надю побегать по бережку Волги, и она подошла к маленькой кучке таких же девочек. Они были босиком и месили ногами грязь на той рыжей полоске пены, которую намывает волна к берегу. Грязь чавкала, пузырилась и шоколадными ошметками облепляла ноги до коленок. Надя со жгучей завистью глядела на месиво грязи и не сходила с места. Одна из шалуний, курносенькая и, видно, первая зачинщица, крикнула Наде:
- Девочка, ты зачем только стоишь? Идем с нами играть!
- Мне нельзя. Я хорошая, - ответила Надя.
Курносая рассмеялась, а за нею смех подхватили все до одной озорницы, припевая и ладно чмокая ногами по грязи: "Хо-ро-ша-я, хо-ро-ша-я!" Чуть не плача, Надя убежала к бабушке. С кем еще было поделиться обидой - это ведь бабушка все хвалила ее, и называла хорошей, и внушала, чего "нельзя". На горькую жалобу Нади она сказала, что, конечно, нельзя было играть с девочками: "Ведь на тебе туфельки". Надя тотчас спросила: "А если разуться?" Нет, по-бабушкиному, нельзя было и разуваться - месить грязь опасно, можно порезать ножки. А нехорошие девочки тем и плохи, что обижают хороших.
Но после истории на волжском берегу Надя перестала называть себя хорошей.
В школьные годы делались открытия, то исключающие, то подтверждающие друг друга. Самым изумительным было то, что нехорошие девочки часто поступали прямо-таки замечательно, вызывая у Нади восторг. Привязанности возникали не потому, что было задано - дружить непременно с хорошими, а сами собой. Ни бабушка, никто другой не могли тут ничего изменить. Хорошие девочки изредка оступались. Тогда Надя проникалась сочувствием к ним и помогала выпутаться из беды. "Они не нарочно ведь", - защищала она их. Но чего не выносила она, так это злорадства, и ей казалось - оно свойственнее как раз самым хорошим. В отличие от прочих самые хорошие обычно были одинаковы, точно бусинки, и, как бусинки, холодны. Надя считала их просто-напросто никакими. С ними было скучно. Весело бывало с девочками, которых Надя, как и себя, находила обыкновенными. И это стало убеждением, окончательно сложившимся у нее много лет спустя - уже в Ясной Поляне.