Перепрыгивая через ступеньку, он взбежал по лестнице на балкон, взял подзорную трубу и взобрался по деревянной наружной лестнице на крышу, чтобы, стоя среди ветхих голубятен, оглядеть имение Хознани. Долгий и весьма скрупулезный осмотр результатов не дал - ничего необычного он не увидел. Он рыкнул и сложил металлические трубки. Придется сегодня позаботиться о себе самому. Он слез с крыши, взял свой старый кожаный ягдташ и отправился на кухню, чтобы набить его снедью. На плите кипел кофе, на углях стояла пара уже прокалившихся, чадивших вовсю сковородок - и никого. Ворча, он отломил кусок хлеба и жевал его, собирая в ягдташ все, что попадется под руку. Потом в голову ему пришла вдруг идея. Обыкновенно, стоило ему только выйти во внутренний дворик и свистнуть пронзительно, зло, и у ног его, взлаивая и виляя хвостами, тут же собиралась вся его свора, куда бы, спасаясь от холода, собаки ни забились на ночь; но сегодня ветер бросил ему в ответ лишь эхо собственного свиста. Может, Али сам отправился куда-то и взял их всех с собой? Очень маловероятно. Он свистнул еще раз и подождал: ноги в тяжелых кожаных сапогах широко расставлены, руки на бедрах. Ответа не последовало. Он пошел на конюшню, лошадь была на месте. И вообще уж здесь-то все было как всегда. Он оседлал ее, взнуздал и вывел к коновязи у ворот. Потом пошел наверх взять бич. Пока он сворачивал бич кольцами, его посетила еще одна мысль. Он зашел в гостиную, вынул из письменного стола револьвер и, проверив барабан, сунул револьвер за пояс.
Затем он выехал из дому, не торопясь, оглядываясь то и дело по сторонам, уклоняясь постепенно к востоку, чтобы сперва осмотреть окрестности, а уж потом укрыться на весь день в густой и плотной зелени лесонасаждений. Было свежо, быстро расчищалось небо, и болотная сизая дымка, полная неясных переливчатых фигур и контуров, таяла прямо на глазах. И конь, и всадник прекрасно знали дорогу, а потому шли споро, без единого лишнего движения. До края пустыни он добрался уже через полчаса, не заметив покуда ничего подозрительного, хотя и смотрел по дороге в оба из-под кустистых своих бровей. Лошадь еле слышно шла по мягкой земле. На восточном углу посадок он стоял добрых десять минут, прочесывая в подзорную трубу округу еще раз, на всякий случай. И снова - ничего особенного. Он не упустил ни малейшего знака возможного вторжения извне - следы в пустыне, отпечатки ног в грязи у переправы. Солнце уже показалось, ползло понемногу вверх, но земля еще дремала под легким покрывалом дымки. Там, где работали помпы, он остановился и спешился, смазал, радостно вслушиваясь в смутное биение слаженных пульсов, пару рычагов. Потом снова вскочил в седло и поехал туда, где деревья стояли плотнее: маслины особенного, триполитанского сорта, акация, полосы можжевельника, - деревьям нужен гумус, - и, против ветра и песка, ряды лопочущей негромко кукурузы. Он был все еще начеку и двигался короткими резкими рывками, то и дело останавливаясь, чтобы постоять, послушать, - на минуту, а то и дольше. Все тихо - гомонит вдалеке птичья мелочь, фламинго чиркают крыльями по воде, мелодические, как охотничий рожок, соло чирков и звучный (туба, в полную силу) гусиный гогот. Все знакомо, все так и должно быть. Он был слегка озадачен, но не напуган и не нервничал ни капли.
В конце концов он добрался до гигантского дерева нубк, прямого и черного посреди прогалины; с тяжелых корявых сучьев свисали приношения и капала роса. Здесь, под его священной кроной, увешанной странной формы и происхождения плодами, когда-то давным-давно они стояли бок о бок с Маунтоливом и молились вместе; повсюду цвели ex voto верующих: полоски разноцветного шелка, бусины, миткаль на каждой ветке и веточке и даже на листьях - дикая, невероятно огромная вариация на тему рождественской елки. Он спешился, перерезал несколько нитей, а ех voto снял, завернул аккуратно, рассовал по карманам. И выпрямился, услышав звук движения в зеленых зарослях неподалеку. Звук неясный, и смысл его понятен не вполне - скользнуло сквозь листья тело, или, может быть, ветка застряла во вьючном седле, когда лошадь и всадник разом рванули из засады? Он усмехнулся, коротко, возбужденно, - как памятной, удачной, одному ему понятной шутке. Ему было искренне жаль этого человека или этих людей, которые пришли именно сюда, чтобы напасть на него, в это самое место, - он знал здесь наизусть каждую просеку, каждую тропку. Он был на собственной земле - хозяин.
Странной своей, неуклюжей, кривоногой повадкой, но совершенно бесшумно он метнулся обратно к лошади. Сел в седло и медленно выехал из-под огромных ветвей, из тени дерева, чтобы дать руке размах, бичу - свободу и чтобы перекрыть оба возможных входа. Его преследователи, если его и впрямь кто-то вздумал преследовать, выйдут прямо на него по одной из двух тропок. За спиной у него было дерево и непроходимый частокол шипастой поросли. Он рассмеялся, на шепоте, счастливым щелкающим смехом, сидя в седле, голову склонив чуть на сторону, вслушиваясь в лес, как охотничья собака; бич вился по земле медленно, сладострастно, собирался в кольца и разворачивался снова, как змея в траве… Тревога могла еще оказаться ложной - может быть, Али пришел просить прощения за утреннюю отлучку? Что ж, хозяин в позе полной боевой готовности напугает его как следует, ему ведь и раньше приходилось видеть бич в деле… Он сидел, неподвижный, как конная статуя, в левой руке револьвер, пальцы на рукояти почти расслаблены, правая рука откинута назад, как у рыбака, собравшегося забросить спиннинг подальше, и в руке рукоять бича. Так он и ждал, улыбаясь. А терпения у него хватило бы на пятерых.
* * *
В звуках отдаленной стрельбы над озером не было ровным счетом ничего странного, они входили, так сказать, в привычный здешний вокабуляр: крики чаек, налетающих с моря, и прочих водоплавающих птиц, обитателей поросших тростником мелководий. Когда на Мареотисе случалась большая охота, слитная каденция трех десятков работающих одновременно ружей надолго повисала в плотном, насыщенном влагой воздухе. Привычка постепенно приучила различать малейшие оттенки этих звуков - а Нессим тоже провел свое детство здесь, и с ружьем. Спутать глубокое звучное "танг" длинноствольного ружья по летящим на хорошей высоте гусям и сухие щелчки магазинок двенадцатого калибра было бы просто немыслимо. Звук пришел, когда они стояли вдвоем у переправы, поглаживая лошадей по холкам, - просто зарябил внезапно воздух, отдаваясь на барабанных перепонках не звуком даже, но некой возможностью звука; соскальзывают капли с весла, подтекает на кухне в старом доме кран за запертой дверью, не громче. Но то были звуки стрельбы, спутать трудно. Бальтазар обернулся и глянул поверх озера. "Похоже на пистолет", - сказал он. Нессим улыбнулся и покачал головой: "Скорее мелкашка. Браконьер, по уткам, и не влет, а прямо по воде". Но выстрелы слышались еще и еще: ни в один винтовочный магазин столько патронов не входит. Они сели в седла, слегка озадаченные тем обстоятельством, что лошади им были посланы, как обычно, но сам Али куда-то запропал. Он привязал лошадей к коновязи у переправы, велел перевозчику за ними присмотреть, а сам растворился в тумане еще утром, очень рано.
Они поехали по дамбе в Карм Абу Гирг, бок о бок и на хорошей скорости. Солнце уже оторвалось от горизонта, и вся поверхность озера устремилась вдруг вверх, в небо, будто напичканная сложной машинерией театральная сцена, - истекая туманом, как бесцветной неживою кровью; то там, то здесь реальность затмевалась буйной фантазией миражей, пейзажами, зависшими над землей вверх ногами или наложенными один на другой в четырех-пяти вариантах, бледнеющих постепенно к краю. Первым тревожным знаком была фигура в белом, метнувшаяся с дороги прочь, в тростники и дымку: в этих мирных местах к такому не привыкли. Кто бы мог испугаться двух всадников на дороге в Карм Абу Гирг? Бродяга? Они остановились в замешательстве. "Я, кажется, слышал крики, - сказал Нессим сдавленным голосом, - там, со стороны дома". Они, не сговариваясь, бросили лошадей в галоп.
Лошадь, Нарузова белая лошадь, стояла, вся дрожа и вскидывая головой, у открытых настежь ворот поместья. Пуля попала ей в морду, наискось, пробила губу, и теперь она как будто ухмылялась приросшей намертво, кровоточащей, роковой улыбкой. Когда они подъехали, она тихонько заржала. Спешиться они не успели - из пальмовой рощицы неподалеку послышались крики, и маленькая фигурка в белом - Али - выскочила, размахивая руками, из-за деревьев. Он указывал в сторону посадок и выкрикивал одно-единственное слово - имя Наруз. В имени этом, и без того исполненном для Нессима смыслов и знаков, был почему-то отзвук похоронного звона, хотя Наруз, по всей видимости, еще не умер. "У Священного Дерева", - крикнул Али, они оба ударили лошадей по бокам пятками и поскакали к лесопосадкам быстро, как только могли.
Он лежал под деревом нубк, опираясь о ствол затылком и шеей, лицо - почти перпендикулярно к туловищу, так, словно он изучал внимательнейшим образом многочисленные пулевые отверстия. Одни только глаза сохранили способность двигаться, но и они смогли подняться лишь чуть-чуть, оглядеть ворвавшихся на прогалину всадников не выше колен; боль перекрасила их из обычного барвинково-голубого в кромешно-черный тон графита. Бич каким-то образом обвился вокруг его тела - может быть, когда он падал из седла? Бальтазар спрыгнул на землю и пошел к нему медленно, осторожно, производя языком привычный щелкающий звук, не из сочувствия, как могло показаться, но из упрека самому себе за то, что мозг его, мозг профессионала, не мог отреагировать на человеческую трагедию без примеси профессионального же, едва ли не радостного любопытства. Ему всегда казалось, что любопытствовать вот так он не имеет права. Ц-ц-ц. Нессим, очень спокойный и бледный, к лежащей на земле фигуре брата даже не подъехал. Но сцена словно приворожила его, он глядел не отрываясь, - как если бы Бальтазар закладывал под дерево мощный заряд взрывчатки, который мог сдетонировать в любой момент и разорвать их обоих в клочья. Он держал под уздцы лошадь - и все. Наруз сказал тихим сварливым голосом - голосом больного ребенка, сознающего свое право срывать на взрослых дурное расположение духа, - нечто неожиданное: "Я хочу видеть Клеа". Эта фраза скатилась с языка его гладко и сразу, словно он сто лет ее про себя репетировал. Он облизнул губы и повторил ту же фразу еще раз, медленнее. Бальтазару показалось, что губы его сложились в улыбку, но тут же он понял, что это гримаса боли. Нашарив пару хирургических ножниц, которые он взял с собой, чтобы не тратить времени на распутывание утиных силков из мягкой проволоки, Бальтазар разрезал снизу вверх Нарузову сорочку. Нессим подъехал ближе, и они уже вдвоем склонились над косматым мощным телом, испещренным сплошь синими, без капли крови, дырами от пуль - как сучки в древесине дуба. Их было много, очень много. Бальтазар, как обычно, когда он не знал, что ему делать, сцепил ладони вместе, этакой карикатурой на китайский вежливый жест.
На прогалине появились люди, и как-то сразу стало ясно, что делать дальше. Они принесли с собой огромное пурпурного цвета покрывало, чтоб отнести Наруза домой. На просеке, как ни странно, оказалось полным-полно слуг. Они хлынули из ниоткуда, неостановимой приливной волной, суетясь, пытаясь помочь, пятная воздух. Наруза подняли осторожно, положили на пурпурное покрывало - он стонал и скрежетал зубами - и понесли, как раненого жеребенка, обратно к дому. Уже у самых ворот он сказал тем нее чистым детским голосом: "Увидеть Клеа" - и снова утонул в неспокойном, лихорадочном молчании, от вздоха до тихого прерывистого вздоха.
Слуги говорили: "Слава Богу, здесь с нами доктор! Теперь с ним все будет в порядке!"
Бальтазар почувствовал, как на нем остановился взгляд Нессима. Он покачал головой безнадежно и мрачно и снова поцокал языком. Речь шла о часах, о минутах, секундах. Они дошли до дома, похожие на гротескную религиозную процессию, с телом младшего сына вместо символа веры. Всхлипывая и тихо подвывая, но в надежде и вере в воскрешение женщины неотрывно глядели на голову, упершуюся подбородком в грудь, на тяжко обвисшее тело - пурпурное покрывало прогнулось под ним, как парус под ветром. Нессим распоряжался, отдавая короткие команды вроде: "Осторожно!" или: "Потише на повороте!". Они внесли его в ту самую полутемную спальню, из которой он вышел сегодня утром, а Бальтазар уже вскрывал пакет с аптечкой первой помощи, хранившийся в шкафу на случай возможных несчастий на озере, в поисках иглы для подкожных впрыскиваний и склянки с морфием. Наруз хрипел и постанывал тихо. Глаза его были закрыты. Он, конечно же, не мог слышать короткого, тусклого телефонного разговора на дальнем конце дома - между Нессимом и Клеа.
"Но он умирает, Клеа".
Невнятный, на стон похожий звук, ей явно не хотелось ехать.
"Но я-то что могу поделать, Нессим? Он для меня - ничто, всегда так было и всегда так будет. Боже мой, как это мерзко, - ну, пожалуйста, Нессим, не заставляй меня ехать, а?"
"Нет, конечно же. Я просто подумал, ведь он же умирает…"
"Нет, если ты настаиваешь, чтобы я непременно приехала, я сочту себя просто не вправе…"
"Я ни на чем не настаиваю. Ему осталось жить всего ничего, Клеа".
"Я по голосу твоему слышу, что я должна приехать. Господи, Нессим, как это мерзко, что людям приходится любить безо всякой надежды на ответное чувство! Ты сам распорядишься насчет машины или я должна звонить Селиму? Меня всю просто наизнанку выворачивает".
"Спасибо тебе, Клеа", - сказал Нессим коротко, тоскливо опустив голову; слово "мерзко" почему-то очень его задело. Он медленно пошел обратно в спальню, заметив по пути, что во внутренний дворик набилось полным-полно народу - и не только домашней прислуги, но и просто любопытных со всей округи. Люди слетаются туда, где несчастье, как мухи на открытую рану, подумал Нессим. Наруз на какое-то время забылся. Они посидели немного, переговариваясь шепотом.
"Значит, он так и умрет, - спросил Нессим печально, - не повидавшись с матерью?"
Еще одно бремя вины, ведь это он заставил Лейлу уехать.
"Вот так, один?"
Бальтазар досадливо поморщился.
"Удивительно, что он вообще до сих пор жив, - сказал он. - И нет абсолютно никаких оснований…" - Он покачал неторопливо и мрачно умной своей черноволосой головой.
Нессим встал, сказал:
"Тогда пойду скажу им, что нет никакой надежды. Они станут готовиться к похоронам".
"Делай как знаешь".
"Нужно послать за Тобиасом, он священник. Пусть принесет с собой святые дары и причастит его. Заодно и слуги все узнают".
"Делай так, как считаешь нужным", - сухо сказал Бальтазар, и друг его скользнул вниз по лестнице, чтобы отдать необходимые распоряжения. Тут же был послан верховой к священнику, с наказом захватить в церкви святые дары и спешить немедля в Карм Абу Гирг, чтобы причастить Наруза. Как только новость распространилась по двору, поднялся смутный ропот, и лица слуг вытянулись, словно бы в предчувствии грядущих бед.
"А как же доктор? - принялись выкрикивать они: слезно, с явным страданием в голосе. - А как же доктор?"
Бальтазар, сидевший у постели умирающего на стуле, мрачно ухмыльнулся. И повторил шепотом, еле слышно:
"А как же доктор!" - Бог ты мой, какая насмешка! На минуту уверенно и обреченно он положил Нарузу на лоб прохладную ладонь. Высокая температура, дюжина пулевых ран… "А как же доктор?"
Раздумывая о тщете трудов человеческих, о тех ловчих ямах, что всегда у жизни наготове для самых доверчивых и безрассудных и невиннейших из сыновей Божьих, он закурил и вышел на балкон. Сотня отчаянных взглядов тут же взялась искать его взгляда, умоляя властью магического сана вернуть им хозяина живым и здоровым. Он запнулся об один из них и нахмурился. Будь он волен прибегнуть к старомодной, из египетских древних сказок, из Нового Завета магии, он бы с радостью тотчас велел Нарузу встать и идти. Однако… "А как же доктор?"
Несмотря на множественные внутренние кровоизлияния, на грохот крови в ушах, на лихорадку и боль, пациент его отдыхал покуда - если вообще возможен подобный отдых, - берег силы до появления Клеа. Тихая суматоха в дверях, шаги и голоса на лестнице ввели его в заблуждение - приехал священник. Веки его задрожали, приподнялись и опустились снова: он не желал делиться даже каплей утекающей сквозь пальцы жизни с пухлым, похожим на гуся молодым человеком, - жирное лицо, сальная кожа и вид такой, словно он только что, насытясь, отвалился от свиноматки. Он вернулся на далекий - внутри себя - наблюдательный пост, уверенный, что Тобиас отправит над ним все, что нужно, как над впавшим в беспамятство, как над мертвым, - чтоб сохранить хотя бы малую толику неуклонно суживающегося внутреннего пространства для светловолосого образа ее, далекого и недосягаемого, как всегда, но способного воспринять и принять от него по наследству огромный, копившийся долгий срок запас боли. Хотя бы из жалости. Ветер желания дул в его опадающий парус, и он набухал ожиданием и надеждой, как беременная женщина. Когда ты влюблен, ты знаешь, что любовь - попрошайка и ни стыда у нее, ни совести, как у нищего; и что обыкновенная человеческая жалость в состоянии утешить только там, где любви нет и в помине, - фальшивой травестией воображаемого счастья. Однако день клонился к вечеру, она же все не ехала. Весь дом, все люди в нем чего-то ждали, и его собственное ожидание становилось оттого еще острее. Бальтазар, верно угадавший причину его терпеливости, был искушаем мыслью: "Я бы мог сымитировать голос Клеа - он даже и не догадался бы о подмене. Всего несколько слов, сказанных ее голосом, и он бы успокоился". Он был первоклассным мимом и чревовещателем. Но первому голосу отвечал второй: "Нет, Судьбе, какой бы горькой она ни была, нельзя мешать обманом. Он должен умереть так, как ему суждено". На что первый голос с горечью откликался: "А зачем тогда морфий, зачем утешение веры? И если это - можно, почему тогда нельзя сымитировать, для его же спокойствия, голос любимой женщины, прикосновение руки? Тебе бы это не составило труда". Но он покачал головой и сам себе ответил: "Нет", - упрямо и горько, слушая неприятный голос священника, бормотавшего на балконе отрывки из Священного Писания; голос мешался с тихими голосами внизу, во дворе, и с шарканьем ног. Разве не было в Евангелии всего, что мог заключать в себе голос Клеа? Весь в раздумье, медленно, печально он поцеловал своего пациента в лоб.