"Теперь, при англичанах, копты лишены права на пост губернатора, да что там, даже мамуром - судебным исполнителем на уровне провинции копт стать не может. Даже тем, кто работает на правительство, приходится работать по воскресеньям, потому как у мусульман день для молитвы - пятница. И в церковь копту пойти уже некогда. Мы неадекватно представлены в правительственных комитетах и комиссиях. Мы платим больший, чем мусульмане, налог на образование, но все образование в стране - исламское, и деньги эти просто не доходят до нас. Но не стану утомлять тебя перечнем всех наших обид. Я просто хотел, чтобы ты понял, почему мы чувствуем в англичанах ненависть к нам, желание нас уничтожить".
"Я не думаю, чтобы и в самом деле …" - промямлил Маунтолив, совершенно ошарашенный критикой столь прямолинейной, еще не решивший, как ему вести себя дальше. Область была совершенно ему неизвестна, ибо все его штудии состояли доселе лишь в прилежном чтении обычного в подобных случаях труда Лейна, общепризнанного евангелия по Египту.
Старик снова кивнул, так, словно каждый его кивок вбивал еще один клин, помогал ему двигаться дальше. Наруз, чье лицо, как зеркало, отражало все нюансы, все оттенки чувств по ходу разговора, тоже кивнул. Затем старик указал на старшего сына.
"Нессим, - сказал он, - посмотри на него . Настоящий копт. Умница, прирожденный дипломат. Какое было бы украшение для египетского дипломатического корпуса. А? Ты сам собираешься стать дипломатом, ты в этом понимаешь побольше моего. Так нет же. Он будет бизнесменом, потому что мы, копты, знаем - это бессмысленно. Бессмысленно ". - Он снова ударил рукой о подлокотник, в уголках рта показалась пена.
Этой-то возможности и ждал, как оказалось, Нессим - он взял отца за руку, смиренно поцеловал ее и сказал с улыбкой:
"Но Дэвиду так или иначе еще придется со всем этим столкнуться. А на сегодня хватит".
И улыбнулся матери через плечо, как будто санкционировал ее приказ - она велела слугам убрать со стола.
Кофе пили на балконе, в неуютном молчании, калека сидел поодаль, отдельно ото всех, и мрачно глядел во тьму; все попытки завязать общий разговор пропали втуне. Старик, надо отдать ему должное, и сам уже стыдился своей вспышки. Он дал себе клятву не касаться более подобных тем при госте, прекрасно понимая, что нарушил - и сознательно - законы гостеприимства. Настала его очередь сожалеть о невозможности вернуть сказанное, как-то загладить впечатление от разговора, поставившего под угрозу их взаимное доверие и расположенность.
И снова Нессимово чувство такта выручило их: он пригласил Маунтолива и Лейлу на прогулку в розовый сад; некоторое время они шли молча, души их и мысли словно набальзамированы были густым ароматом ночных цветов. Когда они отошли достаточно далеко от балкона, чтобы их не могли оттуда услышать, он тихо сказал:
"Дэвид, я надеюсь, ты не держишь зла на отца из-за этой вспышки за обедом. Для него это - больная тема".
"Я понял".
"И знаешь, - горячо заговорила Лейла, явно желая расставить поскорее все точки над i и вернуться к прежней дружеской атмосфере, - как бы он ни был резок с тобой, фактически он прав. Наше положение здесь завидным не назовешь, и все благодаря вам, британцам. Мы здесь нынче нечто вроде тайного общества - мы, блистательная когда-то, ключевая община в нашей собственной стране".
"Но я не понимаю", - начал Маунтолив.
"Все очень просто, - сказал Нессим все так же мягко и тихо. - Есть такое понятие - воинствующая церковь, в ней-то все и дело. Странно, не правда ли, но для нас войны между Крестом и Полумесяцем не было никогда. Это чисто западная придумка. Как и образ кровожадного мусульманина. Мусульмане никогда не преследовали коптов по религиозным мотивам. Напротив, даже и в Коране об Иисусе говорится с уважением, как о предтече Мохаммеда. Помнишь, Лейла цитировала тебе одну из сур, где речь о младенце Иисусе, - помнишь? Он лепил вместе с другими детьми фигурки зверей из глины и потом вдыхал в них жизнь…"
"Я помню".
"И даже в гробнице Мохаммеда, - продолжила Лейла, - был и по-прежнему остается пустой склеп, он ждет тела Иисусова. Согласно пророчеству, его должны похоронить в Медине, у истоков ислама, помнишь? Здесь, в Египте, мусульмане не испытывают к христианскому Богу ничего, кроме любви и почтения. Даже и сегодня. Любого спроси, спроси муэдзина". - ("Спроси любого, говорящего правду", - ибо ни один нечистый, пьяница, безумный или женщина не может быть допущен призывать правоверных к молитве.)
"В глубине души вы были и остались крестоносцами", - сказал Нессим мягко, не без иронии, все с той же улыбкой на губах. Он развернулся и пошел прочь меж розовых кустов, оставив их вдвоем. И ладонь Лейлы тут же отправилась искать знакомого пожатья.
"Не бери в голову, - сказала она тихо, совсем другим голосом. - Придет день, и мы вернемся, с вашей ли помощью, без вас ли! У нас крепкая память!"
Они посидели немного на обломке упавшей мраморной колонны и говорили совсем о другом; они остались вдвоем, и большие темы ушли как-то сами собой.
"Какая темень сегодня. И всего одна звезда. Утром, значит, будет дымка. Знаешь, мусульмане верят, что у каждого человека есть своя звезда на небе; когда он рождается, звезда загорается, когда умирает - гаснет. Может быть, это твоя звезда, Дэвид Маунтолив?"
"Или твоя?"
"Для меня слишком яркая. Они, видишь ли, бледнеют со временем. Моя, должно быть, совсем тусклая, я ведь перевалила уже за середину. А когда ты уедешь, она потускнеет еще".
Они обнялись.
Они строили планы, они договорились видеться как можно чаще; он собирался вернуться, как только получит очередной отпуск.
"Но ты ведь не останешься в Египте надолго, - сказала она; печальная улыбка, смиренный взгляд. - Скоро ты получишь назначение. Хотела бы я знать куда. Ты забудешь о нас - нет, нет, англичане сохраняют верность старым друзьям, так ведь? Поцелуй меня".
"Давай не будем думать об этом сейчас, - сказал Маунтолив. У него, если честно, просто не было сил отнестись к предстоящей разлуке спокойно. - Давай о чем-нибудь другом. Кстати, я ездил вчера в Александрию и обыскал весь город, покуда не нашел подходящих подарков Али и прочим слугам".
"И что же ты нашел?"
В комнате у него в чемодане лежали синего стекла бутылочки с водой из Священного Колодца Зем Зем. Вот их-то он и собирался раздать в качестве pourboires.
"Как ты думаешь, ничего, если они получат их из рук неверного?" - спросил он с беспокойством, и Лейла не могла не восхититься им.
"Как здорово, Дэвид! Так это по-английски, столько такта! Что мы будем делать без тебя, когда ты уедешь?"
И он, как ни странно, остался собою доволен. Можно ли было представить себе в ту минуту, что пройдет всего несколько дней, и они лишены будут возможности обняться вот так или сидеть в тишине бок о бок и слушать ритмический шорох крови, шорох времени, утекающего прочь, в молчание - в мертвую пустоту пережитого, ушедшего? Он гнал от себя подобные мысли прочь - уворачивался от острого лезвия правды. Но вот она сказала:
"Ты не бойся, я уже продумала все, что будет с нами, на годы вперед; не улыбайся, может, даже и лучше выйдет, если мы не сможем спать друг с другом и начнем… что? Я не знаю - ну, думать друг о друге, видеть друг друга издалека; как любовники, я имею в виду, которым пришлось разлучиться, которые, может быть, и не должны были становиться любовниками никогда; я стану писать тебе, часто. Начнется наша новая история".
"Перестань, пожалуйста", - сказал он, чувствуя, как сгущается над ним облако безысходности.
"Почему? - отозвалась она и, улыбнувшись, тихонько коснулась губами обоих его висков. - Я опытней тебя. Поживем - увидим".
За легкостью тона он угадал нечто твердое, раз и навсегда устоявшееся, существующее как бы вне времени, - самую суть опыта, которого ему пока недоставало. В ней было спокойное, уверенное благородство, то самое свойство, которое даже и несчастье позволяет принимать с легким сердцем. В ночь перед его отъездом она, хоть и обещала, так и не пришла к нему в комнату. Она была в достаточной степени женщина, чтобы не позволить себе сознательно смягчить боль разлуки: так она будет помниться дольше. За завтраком вид у него был измотанный, глаза усталые, он явно страдал, и ей это было в радость.
Когда он уезжал, она проводила его до переправы, но присутствие Наруза и Нессима сделало любой разговор на интимные темы невозможным, и снова она едва ли не обрадовалась этому обстоятельству. Честно говоря, им уже и нечего было сказать друг другу. Она, сама того не зная, всячески пыталась избежать рутины, некоего привычного ритма, непременного спутника любви физической, - от него-то любовь и ветшает в конце концов. Она хотела, чтобы образ ее остался с ним - четкий, как в фокусе, и без двусмысленных деталей; ибо одна лишь она понимала, что это расставание есть некое лекало, некий образец для расставания куда более определенного и окончательного, расставания, которое, если им и в самом деле суждено отныне сообщаться только лишь посредством слов и бумаги, может отнять у нее Маунтолива навсегда. Сколько писем о любви можно написать, не испытывая, как недостатка воздуха, жажды нового - новой темы, нового сюжета, - дюжину? Чем богаче человеческий опыт, тем более он ограничен возможностью пересказать его, выразить. Слова убивают любовь так же, как убивают они все прочее. Она уже знала, как нужно изменить, куда нужно увести любовь их, чтобы сделать ее от разлуки богаче; но Маунтолив был еще слишком молод, чтобы понять, какое она ему предлагает богатство - открытую сокровищницу воображения. Ей придется подождать, пока он повзрослеет. Она понимала совершенно отчетливо, что любит его и вместе с тем согласна была больше никогда его не видеть. Ее любовь уже смирилась с потерей объекта - с собственною своею смертью - и не сожалела о ней. Это обстоятельство, столь ясно ею осмысленное, дало ей колоссальное перед ним преимущество, - ибо он по-прежнему плескался в неспокойном море чувств, переменчивых и странных, в порывах страсти, жалости к себе и прочих разных младенческих недугах - что поделаешь, режутся зубы, - тогда как она из самой безнадежности, из покинутости своей тянула соки силы и уверенности в себе. Зрелость ума и духа питали ее. И хотя ей и в самом деле было искренне жаль, что он уезжает так скоро, хоть ей и нравилось видеть, как он страдает, нравилось - уже ждать его возвращения, тем не менее сказать ему "прощай" оказалось почти легко.
Они попрощались у переправы и обнялись, все четверо, напоследок. Было славное, звонкое утро, и дальние края озера были скрадены легкой дымкой. Машина, заказанная Нессимом, дожидалась на том берегу под пальмой, черная, дрожащая в раннем мареве точка. Маунтолив, ступив в лодку, оглянулся отчаянно - словно пытаясь навсегда расставить в памяти, в незыблемом порядке, все детали пейзажа, три эти знакомых лица, улыбки и пожелания счастья, на их языке и на его.
"Я вернусь!" - И в тоне его она угадала весь страх, всю боль.
Наруз махнул кривой мускулистой рукой и улыбнулся криво; Нессим же покачал рукою в воздухе и обнял Лейлу за плечи, почуяв до последней нотки все, что творилось у нее в душе, хотя он и не смог бы, наверно, подыскать слов для чувства столь неоднозначного и истинного в сложности своей.
Лодка тронулась. Все кончилось. Навсегда.
2
Документы пришли поздней осенью. Он был несколько озадачен, узнав, что аккредитован в Праге, ведь по логике вещей после столь длительных штудий в арабском имело прямой смысл оставить его где-нибудь в Леванте, там, где его специальные знания могли бы оказаться не без пользы. Однако чувство тревоги быстро улеглось, он принял судьбу свою с должным смирением и без усилия над собой, без неприязни включился в сложнейшую комбинаторику игры на "музыкальных стульях", в которую столь увлеченно и с такой безликой беглостью играет Foreign Office. Единственное утешение, хоть и слабое, - приехав на место, он обнаружил, что все его коллеги без исключения смыслят в местном языке и здешних политических тонкостях ровно столько, сколько он сам. Штат консульства укомплектован был двумя экспертами по Японии и тремя латиноамериканистами. Причуды чешской речи рождали на их лицах привычную меланхолическую мину - одну на всех, они застывали и принимались изучать заснеженный пейзаж сквозь консульские окна, и тяжкая славянская тоска гнела их души. Он приступил к своим обязанностям.
В Александрии, до отъезда, он видел Лейлу раз шесть, но свидания эти происходили в строгой тайне и оттого скорее тяготили, нежели радовали. Он ждал от самого себя щенячьего восторга и вдруг оказывался в собственных глазах расчетливым мерзавцем. Он выбрался даже и в имение, один раз на три дня, - и старая злопамятная магия прежних обстоятельств и места действия приворожила его, но ненадолго - как беглый отблеск от вселенского пожара ушедшей весны. Лейлу, прежнюю Лейлу, он пытался удержать и не мог; бесконечная кривая времени уже подхватила ее и понесла тихо прочь, она становилась не такой, какой он помнил ее. Изменился и внешний фон его жизни, разукрашенный дорогими игрушками, положенными по профессии, - банкетами, юбилеями, непривычными оборотами речи и формами поведения.
Очарование понемногу рассеивалось.
Лейла между тем жила уже иной жизнью; она настолько увлеклась новой ролью, давно уже мысленно выстроенной во всех подробностях, что репетировала ее втайне каждый день, и, к удивлению своему, поняла постепенно, что ждет не дождется его окончательного отъезда - когда распадется прежняя связь. Так ждет первой реплики актер, не уверенный в новой роли. И реплика была "До свидания!" - слова, которых она так боялась раньше.
Потом пришло из Праги первое печальное письмо, и она почувствовала, как поднимается в ее душе новое радостное чувство, ибо теперь она была свободна владеть Маунтоливом так, как ей того хотелось, - ее душа уже успела изголодаться по нему, желанному. Разница в годах - ширится трещина в льдине - уносила все дальше друг от друга их тела. Память плоти ненадежна, нет веры записям в привычном лексиконе ласк и обещаний, они уйдут, как только красота ее, уже не первой свежести, окончательно увянет. Но был иной язык, куда более внятный в зрелом возрасте, и она могла, рассчитывая лишь на внутренние свои резервы, все же удержать его, если только ей достанет смелости поставить разум на место сердца. К тому же, сказала она себе однажды, уверенная, что не ошибется и на этот раз, положим, они дали бы волю своей страсти - сколько времени им было бы отведено? Год? Расстояние же и необходимость перенести отношения на новую, иную почву заставят их крепче держаться друг за друга и заодно подновят краски.
И впрямь образ Лейлы не потускнел для него, но, будучи оправлен в бумажную рамку, претерпел изменения неожиданные и волнующие. Он рос, взрослел - она всегда шла рядом, и письма ее, длинные, изящно и сильно написанные, полные тайного жара письма говорили о потребности жгучей, как и все, что излечимо лишь плотью; о потребности в дружбе, о страхе быть брошенной.
Письма шли в Прагу, в Осло, в Берн и обратно, конверты пухлые, конверты с одним-единственным вложенным листом бумаги, но доминанта сохранялась неизменно - живой, трезвый ум Лейлы. Маунтолив, взрослея, находил в ее письмах - живой лаконичный английский, выразительный французский - некий стимул, разом и помощь, и провокацию. Она утверждала перед ним в мягкой унавоженной почве профессионального житья-бытья, которое требовало от него быть обаятельным и сдержанным и почти ничего сверх, идеи сильные и спорные - так садовник ставит подпорки под плети душистого горошка. Если прежняя любовь и умерла, на ее месте выросла новая. Лейла стала его единственным ментором и конфидентом, она одна могла подбодрить его и успокоить. Только лишь благодаря ее требовательности он научился хорошо писать по-английски и по-французски. Научился ценить вещи, которые вовсе и не должны был оказаться в сфере его интересов, - музыку и живопись. А как бы он иначе стал отвечать ей?
"Ты говоришь, что через месяц будешь в Загребе. Пожалуйста, напиши мне о тамошнем…" - писала она ему, или еще: "Как удачно, что поедешь именно через Амстердам; там как раз сейчас ретроспектива Клее - во французской прессе отзывы просто потрясающие. Пожалуйста, сходи туда и опиши мне свои впечатления, только честно, даже если тебе совсем не понравится. Сама я подлинников никогда не видела". Такова была теперь любовь Лейлы - пародия на страсть, умственный флирт, - да и партнеры поменялись ролями; она, отлученная от сокровищ Европы, с удвоенной жадностью набрасывалась на его длинные письма и на посылки с книгами. Поначалу Маунтолив напрягал все силы, чтобы угнаться за ней, но мало-помалу двери, прежде запертые для него, отворились - живопись, архитектура, литература, музыка. Она дала ему неплохое образование, и почти бесплатно, в тех областях, до которых у него иначе просто руки бы не дошли, да и не хватило бы смелости взяться. И там, где медленно таяла прежняя, поношенная привязанность, росла привязанность совсем иного рода. Маунтолив любил ее всей душой - в прямом смысле слова, ибо душа его была ее произведением.
Прежде он ее любил, теперь он восхищался ею; также и физическая тяга к ней (столь мучительная поначалу) понемногу переродилась в глубокую безотчетную нежность, которая именно в самой невозможности обладания любимым телом и черпала уверенность и силу. Через несколько лет она уже могла себе позволить написать ему: "Мне почему-то кажется, что я ближе к тебе сейчас, на бумаге, чем тогда, за день до расставания. Почему так?" Вопрос был чисто риторический. Она знала почему. И все же добавила следом, для пущей честности: