Может, есть в моем чувстве что-то нездоровое! Со стороны это может показаться сентиментальностью, а то и чудачеством - как знать? И все наши долгие, долгие письма, Дэвид, - не та же ли в них сладкая горечь, что в странном романе Сансеверины с ее племянником Фабрицио? Мне часто думается: они были любовниками - столько в них страсти, и они так близки друг другу. Стендаль ничего не говорит наверное. Хотела бы я узнать Италию поближе. Ну что, совсем твоя любовница состарилась, этакая тетушка, да? Не отвечай, даже если знаешь ответ. И все же хорошо, что мы оба одиночки и в душах наших сплошь обширные белые пятна - как на ранних картах Африки, - и притом нужны друг другу. Я имею в виду, ты единственный сын в семье, и у тебя нет никого, кроме матери, я же - конечно, мне есть о ком подумать, но моя здешняя клетка уж очень тесна. Твой рассказ о балерине и о твоем романе с ней позабавил меня и тронул; спасибо, что ты мне рассказал об этом. Осторожней, дорогой мой друг, не поранься всерьез.
Они уже настолько верили друг другу, что он мог посвятить ее в детали нескольких своих увлечений: романа с Гришкиной, едва не закончившегося скоропалительной женитьбой; несчастливой страсти к любовнице посла, повлекшей за собой дуэль и едва ли не опалу. Если она и чувствовала ревность, то никак ее не выказывала, и письма ее, как всегда, были полны самой нежной привязанности и, если нужно было, - утешений и дельных советов. Они были искренни друг с другом, более того, она порой едва ли не шокировала его своей откровенностью; подобного рода излияния люди обычно доверяют бумаге в том лишь случае, когда им не с кем поговорить. Так, она написала однажды:
Вот я и говорю тебе, я просто остолбенела, когда из зеркала вдруг выплыло мне навстречу обнаженное тело Нессима, и стройный белый торс, совсем как у тебя, и чресла. Я тут же села и, к удивлению своему, разрыдалась, как дура, мне вдруг на минуту почудилось - а не происходит ли моя страсть к тебе из сумеречных глубин подсознания, оттуда, где инцест не грех, а желанная норма; я ведь почти не вхожа в капище секса, которое тамошние ваши доктора теперь взялись изучать с таким рвением. Их открытия вселяют в меня дурные предчувствия. Еще я подумала, а нет ли во мне чего-то от вампира, я ведь всегда с тобой, повсюду, близко, я тяну тебя за рукав, хотя, должно быть, ты уже давно перерос меня. Как тебе кажется? Напиши и убеди меня в обратном, Дэвид, в перерыве между поцелуями малышки Гришкиной, ладно? Вот, посылаю тебе последнее мое фото, чтобы ты мог судить, насколько я постарела. Покажи карточку ей и скажи, что я ничего так не боюсь, как ее необоснованной ревности. Один только взгляд - и она успокоится. Да, чуть не забыла поблагодарить тебя за телеграмму ко дню рождения; когда я читала ее, у меня вдруг встал перед глазами старый полузабытый образ - ты сидишь на балконе и беседуешь с Нессимом. Он теперь такой богатый, такой независимый, что почти и не дает себе труда приезжать к нам хотя бы изредка. Слишком занят великими делами города. И все же… ему тоже меня не хватает, чего и тебе желаю; это сильней, чем если бы мы жили вместе. Мы с Нессимом часто пишем друг другу, и помногу; ум хорошо, а два лучше, вот мы и дублируем наши роли, не мешая, однако, сердцам и душам нашим любить и расти по раздельности. Он - тот самый человек, с чьею помощью мы, копты, в один прекрасный день вернем все то, что потеряли здесь, в Египте, - ну, да хватит об этом…
Продуманные, взвешенные, не без толики мягкого юмора фразы, беглый размашистый почерк по разноцветной почтовой бумаге, он читал их, с нетерпением вскрыв конверт где-нибудь в саду забытой Богом дипломатической миссии, и в голове его наполовину был уже готов ответ, который нужно было успеть написать и отправить с очередными исходящими. От этой дружбы он зависел безраздельно и начинал, как с даты, со слов "Любовь моя" письма, где речь шла исключительно, к примеру, об искусстве, или о любви (его любви), или о жизни (его жизни).
Он тоже, со своей стороны, был скрупулезнейшим образом честен с ней - и мог написать, например, о своей балерине:
Честное слово, одно время я даже всерьез собирался жениться на ней. Конечно, я был очень влюблен. Видишь ли, ее язык, мне совершенно непонятный, с успехом скрывал от меня ее посредственность. К счастью, она рискнула пару раз пофамильярничать со мной на людях, да как еще! Однажды весь их балет был приглашен на прием, и я сел с нею рядом, в надежде, что она станет вести себя с должной осмотрительностью, поскольку никто из моих коллег не знал о нашей связи. Вообрази их удивление - и мои чувства, - когда за ужином она вдруг провела рукой по моему затылку и взъерошила волосы - этакая грубоватая крестьянская ласка! Мне это пошло на пользу. Я вовремя понял, что к чему, и даже когда дело дошло до пресловутой ее беременности - хитрость была уж чересчур прозрачна. Я выздоровел.
Они расстались, и Гришкина обидела его, бросив ему напоследок: "Ты всего-то навсего дипломат. У тебя нет ни убеждений, ни веры!" За разъяснениями столь туманных обвинений он обратился, конечно же, к Лейле. И кто еще, как не Лейла, обсудил бы с ним все возможные в данном случае тонкости с той самой веселой нежностью, что всегда наготове у бывших любовниц.
Так, осторожно и умно, она вела его под руку до тех пор, покуда юношеской его неуклюжести не пришла на смену зрелость, мужской вариант ее собственной зрелости. Они говорили всего лишь на окраинном диалекте любви, но ей и того хватало, он же поглощен был полностью; вот только ни классифицировать, ни анализировать эти чувства он был не в состоянии.
И с ходом лет, со сменою постов перед глазами Лейлы вставали живые краски и сколки жизни тех стран, что, подобно кадрам на экране, просматривал не торопясь Маунтолив. Япония в звездах цветов сакуры, с крючковатым носом Лима. И никогда - Египет, несмотря на все его просьбы о назначении в должности, готовые вот-вот освободиться или уже вакантные. Казалось, Foreign Office никогда не простит ему того, что он выучил арабский, и словно бы даже нарочно его отправляли туда, откуда съездить в отпуск в Египет было либо очень трудно, либо и вовсе невозможно. Но все же связь не прерывалась. Он дважды встречался в Париже с Нессимом - и не более того. Они разошлись, очарованные друг другом, и каждый - собственной своей светскостью.
Со временем обида притупилась, он смирился. Его профессия, где ценятся лишь хладнокровие, сдержанность и способность трезво мыслить, преподала ему урок самый трудный и самый вместе с тем негодный - никогда не высказывать вслух уничижительных суждений. А кроме того - нечто вроде долгой, вполне иезуитской школы самообмана, наделившей его способностью являть миру поверхность раз от разу все более яркую и гладкую, не прилагая при том усилий к иному, внутреннему росту. И если индивидуальное начало не было выхолощено в нем окончательно, то исключительно благодаря Лейле; ибо коллеги его, сплошь сикофанты и карьеристы, сумели бы научить его разве что оттенкам обращения с разного рода начальством и маленьким, трудолюбиво услужливым знакам внимания, которые, при благоприятном стечении обстоятельств, могли бы подготовить почву для очередного продвижения по службе. Его настоящая жизнь стала подземным потоком, похороненным в базальтовой толще и только лишь иногда, невзначай способным выйти на поверхность, в насквозь искусственное бытие дипломата, - так задыхается понемногу кошка, застрявшая в вытяжной трубе. Был ли он счастлив или несчастлив? Он уже и сам не знал. Он был один, только и всего. Несколько раз, с подачи Лейлы, он пытался утешиться в своем принципиальном и безвыходном одиночестве (которое и впрямь начинало понемногу перерастать в эгоизм), просто-напросто женившись. Вот только окруженный постоянно самыми что ни на есть подходящими для данной цели молодыми особами, он тем не менее пришел к выводу, что женщины, способные по-настоящему заинтересовать его, либо все уже замужем, либо же много старше, чем он. Иностранки к рассмотрению не принимались, ибо даже и в те времена смешанный брак мог стать препятствием для карьеры. В дипломатии, как и везде, есть браки правильные и неправильные. Но время шло, и мало-помалу, благодаря мучительному круговороту сей таинственной спирали - и тяжелой работе, и множеству маленьких хитростей и компромиссов, - он подбирался все ближе к узким коридорам дипломатического могущества: к рангу советника или посла. И вот в один прекрасный день давно уже забытый и похороненный за давностью лет мираж воскрес, восстал во всей красе и славе, сияющий и осязаемый; в один прекрасный день он проснулся, чтобы узнать: заветная литера "К" теперь его, и, сверх того, он получил подарок еще более желанный - долгожданную должность посла в Египте…
Лейла же - Лейла не была бы женщиной, не позволь она себе единственный миг слабости, который едва не поставил под угрозу само существование сложившейся между ними уникальной в своем роде системы отношений. Это случилось сразу после смерти ее мужа. Но тут же последовало и романтическое, по всем канонам, наказание за несодеянное, и она возвратилась к своему затворничеству - после безумного, моментально унесшегося сна о свободе, - на сей раз бесповоротно. Может, и к лучшему, ибо она рисковала остаться ни с чем.
После телеграммы о смерти Фалтауса - долгое молчание; затем письмо, совершенно не похожее на ее прежние письма, полное неясностей и колебаний.
Нерешительность моя обернулась, против ожиданий, такой мукой! Л просто схожу сума. Я хочу, чтобы ты очень хорошо подумал над предложением, которое я сейчас тебе сделаю. Проанализируй все возможные его аспекты, и если только малейшая тень сомнения мелькнет у тебя в голове, малейший намек на сомнение, мы просто забудем об этом моем предложении и сделаем вид, что ничего подобного я никогда тебе не писала. Дэвид! Я глядела на себя сегодня в зеркало, со всем вниманием и со всей жестокостью, на какие способна, и вдруг поймала себя на мысли, которую вот уже многие годы гнала прочь. Мысли увидеть тебя снова.Прежде я просто не могла, при всем моем желании, сыскать для подобной встречи ни предлога, ни смысла. Темное облако сомнений мешало мне видеть. Но теперь Фалтаус мертв и похоронен, и вся тачасть моей жизни отрезана, вся без остатка. Другой жизни у меня нет, кроме той, что у нас с тобой одна на двоих, - на бумаге. Грубо говоря, мы с тобой были все это время как двое дрейфующих на разных льдинах, с каждым уходящим годом отрывающихся все дальше друг от друга. Наверно, я подсознательно ждала его смерти, хоть и не желала ее совершенно, иначе как, откуда бы возникла во мне эта надежда, бредовая эта идея? Внезапно прошлой ночью мне пришло в голову, что у нас еще есть в запасе месяцев шесть, может быть даже год, прежде чем мы разойдемся настолько, что уже не сможем дотянуться друг до друга, что, наверно, даже к лучшему. Чушь, да? Ладно! Я и в самом деле только лишь шокирую тебя и поставлю в неловкое положение, если приеду, как запланировала, через два месяца в Париж? Пожалуйста, напиши мне, не откладывая, разуверь меня, отговори от безумной моей затеи - ибо в глубине души я знаю, что это безумие. И все же… наслаждаться тобой несколько месяцев, прежде чем я вернусь сюда и снова приму эту жизнь, - как трудно отказаться от такой надежды. Помоги же мне поскорей от нее отказаться: пускай, когда я все-таки приеду, на душе у меня будет спокойно, и ты будешь для меня (как и все эти годы) чуть больше, чем просто самым близким из моих друзей.
Она прекрасно понимала, что ставить его в подобное положение нечестно, но ничего не могла с собой поделать. И только лишь счастливое стечение обстоятельств, словно бы сама судьба спасла его от необходимости принимать столь трудное решение, - ее письмо положили к нему на стол одновременно с длинной телеграммой от Нессима: Лейла заболела. Потом - он все еще колебался, какой же ответ ей дать, - пришла от нее открытка, написанная новым, незнакомым размашистым почерком, которая и сняла с него - окончательно - всякую ответственность: "Не пиши мне, пока я не смогу читать, я в бинтах с головы до ног. То, что случилось, - очень плохо, но теперь все решилось само собой".
Все то жаркое лето сливная оспа - жесточайшее, быть может, лекарство от тщеты человеческой - мучила ее, разрушая шаг за шагом изысканную некогда красоту. Что толку было притворяться, даже и перед самой собой, будто это событие никак не повлияет на ее дальнейшую жизнь? Повлияет, но как? Маунтолив ждал, агонизируя от полной неопределенности, ждал, когда переписку можно будет возобновить, и от полной безысходности сообщался иногда то с Нессимом, то с Нарузом. У него словно пропасть вдруг разверзлась под ногами.
Затем:
Странное возникает чувство, когда смотришь на собственное лицо, но изрытое - сплошь провалы и оползни - словно перепахали взрывами знакомый пейзаж. Боюсь, отныне мне придется освоиться с мыслью, что я теперь - старая ведьма. И без посторонней помощи. Конечно, это может даже сделать меня сильнее - как кислота, - да Бог с ними, с метафорами. Бог ты мой, это просто софистика, ведь выхода-то все равно нет. И как же мне стыдно теперь за все, что я понаписала тебе в последнем моем длинном письме! Это не то лицо, с которым можно ехать покорять Европу и даже появиться в некоем узком кругу в качестве твоей знакомой, - нет, я не рискну поставить тебя в столь глупое положение. Я заказала сегодня дюжину черных покрывал, из тех, что до сих пор носят женщины моей веры, те, кто победнее. И так мучилась сама после этого, что велела вызвать моего ювелира, чтоб он заново снял все мерки, хочу заказать себе несколько новых колец и браслетов. Я так исхудала за последнее время. Этакая награда самой себе за смелость, так детям обещают сласти, чтобы влить в них горькое лекарство. Бедный маленький Хаким. Он плакал, когда показывал мне свои изделия. Слезы капали мне на пальцы. Но знаешь, я нашла в себе силы шутить, смеяться. Мой голос тоже изменился. Я смертельно устала от темных комнат, от зашторенных наглухо окон. Чадра освободит меня. Ну и конечноя носилась с мыслью о самоубийстве - как иначе? Но нет, если я все ж таки выживу, жалеть себя я не стану. Или, может, женское тщеславие, вопреки привычным представлениям, не предполагает смертельного исхода? Я должна быть спокойной и сильной. Пожалуйста, не впадай во мрачность и не жалей меня. И когда станешь писать, пусть письма твои будут столь же милы, как раньше, ладно?
Но за этим ее письмом последовала еще одна пауза, и только некоторое время спустя переписка возобновилась, впрочем, в письмах ее царило отныне иное настроение - горького и гордого смирения. Она писала, что вернулась обратно в имение, что живет там вдвоем с Нарузом.
Он дикарь, но дикарь весьма заботливый и тактичный - то есть идеальный компаньон. А кроме того, у меня теперь не все в порядке с головой, я не вполне compos mentis , так сказать, и удаляюсь по временам на несколько дней в маленький летний домик, ты его помнишь? В самом конце сада. Я читаю там и пишу, и со мною одна лишь змея- этакий домашний дух, огромная, цвета пыли кобра, она совершенно ручная, как кошка. Лучшей компании мне и не нужно. К тому же у меня теперь иные заботы, иные планы. Пустыня снаружи, пустыня внутри!
Чадра - ты мой оазис, признаю,
Вот только места нет объятьям в том раю.
Если я стану писать тебе чушь - во власти африта (слуги так говорят), не отвечай. Приступы длятся не более двух дней.
Так начался отсчет иной эпохи. Годы напролет она сидела в Карм Абу Гирге, чудаковатая затворница, закутанная с ног до головы, и писала свои длинные, изысканные, умные письма и, не трогаясь с места, с прежней царственной свободой путешествовала по утраченным царствам Европы, в которых сам он был пока что гостем - не более. Вот только поубавилось в ней былой неуемной любознательности. Она все реже оглядывалась по сторонам в поисках новых впечатлений и все чаще - назад, словно пытаясь освежить в памяти важные когда-то мелочи. Слышны ли все еще цикады в Тур Мань? Сена у Буживаля и в самом деле цвета зеленой ржи? А шелковые костюмы в сьенском Паллио? Вишневые деревья Наварры… Она пыталась верифицировать прошлое, поглядеть через плечо, и Маунтолив из каждой своей поездки прилежно отправлял ей сувениры. Рембрандтова маленькая обезьянка - она ее придумала или и впрямь видела на полотне? Нет, нет, обезьянка существует, писал он ей печально. Иногда, очень редко, проскальзывали новые темы.
Меня заинтересовали, и весьма, несколько разрозненных стихотворений из сентябрьских "Вэльюз", за подписью некого Людвига Персуордена. Нечто новое в них и резкое. Раз уж ты все равно едешь в Лондон на той неделе, наведи там для меня о нем справки. Он что, немец? Не тот ли это романист, что написал две странные книги об Африке? Имена совпадают.
Просьба эта как раз и привела Маунтолива прямиком к первой встрече с поэтом, сыгравшим далее в его жизни отнюдь не последнюю роль. Несмотря на весь свой едва ли не французский пиетет (с подачи Лейлы, разумеется) перед художниками, он все же нашел имя Персуорден странным, почти комическим, когда надписывал ему открытку и отсылал ее - через издателя. Ответа не было целый месяц, но поскольку в Лондон он приехал на трехмесячные курсы переподготовки, он мог позволить себе толику терпения. Когда же ответ пришел, Маунтолив с удивлением увидел, открыв конверт, листок знакомой, общей для всей Foreign Office почтовой бумаги; как оказалось, Персуорден состоял в должности младшего сотрудника отдела культуры! Он сразу же набрал нужный номер и был приятно удивлен мягкими, без намека на развязность модуляциями на другом конце провода. Он уже было представил его себе наполовину - этаким агрессивным выскочкой - и с облегчением отследил в его голосе цивилизованную нотку сдержанного юмора. Они договорились встретиться в тот же вечер в "Компасах" у Вестминстерского моста, и Маунтолив ждал этой встречи с двойным нетерпением, за себя и за Лейлу, уже предвкушая, как во всех подробностях отпишет ей позже о рандеву с ее поэтом.