Чевенгур - Андрей Платонов 24 стр.


Чепурный глядел на Чевенгур, заключивший в себе его идею. Начинался тихий вечер, он походил на душевное сомнение Чепурного, на предчувствие, которое не способно истощиться мыслью и успокоиться. Чепурный не знал, что существует всеобщая истина и смысл жизни – он видел слишком много разнообразных людей, чтобы они могли следовать одному закону. Некогда Прокофий предложил Чепурному ввести в Чевенгуре науку и просвещение, но тот отклонил такие попытки без всякой надежды. "Что ты, – сказал он Прокофию, – иль не знаешь – какая наука? Она же всей буржуазии даст обратный поворот: любой капиталист станет ученым и будет порошком организмы солить, а ты считайся с ним! И потом наука только развивается, а чем кончится – неизвестно".

Чепурный на фронтах сильно болел и на память изучил медицину, поэтому после выздоровления он сразу выдержал экзамен на ротного фельдшера, но к докторам относился как к умственным эксплуататорам.

– Как ты думаешь? – спросил он у Копенкина. – Твой Дванов науку у нас не введет?

– Он мне про то не сказывал: его дело один коммунизм.

– А то я боюсь, – сознался Чепурный, стараясь думать, но к месту вспомнил Прошку, который в точном смысле изложил его подозрение к науке. – Прокофий под моим руководством сформулировал, что ум такое же имущество, как и дом, а стало быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых...

– Тогда ты вооружи дураков, – нашел выход Копенкин. – Пускай тогда умный полезет к нему с порошком! Вот я – ты думаешь, что? – я тоже, брат, дурак, однако живу вполне свободно.

По улицам Чевенгура проходили люди. Некоторые из них сегодня передвигали дома, другие перетаскивали на руках сады. И вот они шли отдыхать, разговаривать и доживать день в кругу товарищей. Завтра у них труда и занятий уже не будет, потому что в Чевенгуре за всех и для каждого работало единственное солнце, объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Занятия же людей были не обязательными, – по наущению Чепурного Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество – угнетению; но само солнце отпускает людям на жизнь вполне достаточные нормальные пайки, и всякое их увеличение – за счет нарочной людской работы – идет в костер классовой войны, ибо создаются лишние вредные предметы. Однако каждую субботу люди в Чевенгуре трудились, чему и удивился Копенкин, немного разгадавший солнечную систему жизни в Чевенгуре.

– Так это не труд – это субботники! – объяснил Чепурный. – Прокофий тут правильно меня понял и дал великую фразу.

– Он что – твой отгадчик, что ль? – не доверяя Прокофию, поинтересовался Копенкин.

– Да нет – так он: своей узкой мыслью мои великие чувства ослабляет. Но парень словесный, без него я бы жил в немых мучениях... А в субботниках никакого производства имущества нету, – разве я допущу? – просто себе идет добровольная порча мелкобуржуазного наследства. Какое же тебе тут угнетение, скажи пожалуйста!

– Нету, – искренне согласился Копенкин.

В сарае, вытащенном на середину улицы, Чепурный и Копенкин решили заночевать.

– Ты бы к своей Клавдюше шел, – посоветовал Копенкин. – Женщину огорчаешь!

– Ее Прокофий в неизвестное место увел: пусть порадуется – все мы одинаковые пролетарии. Мне Прокофий объяснил, что я не лучше его.

– Так ты же сам говорил, что у тебя великое чувство, а такой человек для женщины туже!

Чепурный озадачился: действительно, выходит так! Но у него болело сердце, и он сегодня мог думать.

– У меня, товарищ Копенкин, то великое чувство в груди болит, а не в молодых местах.

– Ага, – сказал Копенкин, – ну тогда отдыхай со мной: я тоже на сердце плох!

Пролетарская Сила прожевала траву, которую ей накосил Копенкин на городской площади, и в полночь тоже прилегла на пол сарая. Лошадь спала, как некоторые дети – с полуоткрытыми глазами и с сонной кротостью глядела ими на Копенкина, который сейчас не имел сознания и лишь стонал от грустного, почерневшего чувства забвения.

Коммунизм Чевенгура был беззащитен в эти степные темные часы, потому что люди заращивали силою сна усталость от дневной внутренней жизни и на время прекратили свои убеждения.

* * *

Чевенгур просыпался поздно; его жители отдыхали от веков угнетения и не могли отдохнуть. Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу.

Чевенгурский пешеход Луй шел в губернию полным шагом, имея при себе письмо Дванову, а на втором месте – сухари и берестяной жбанчик воды, которая нагревалась на теле. Он тронулся, когда встали только муравьи да куры, а солнце заголило небо еще не до самых последних мест. От ходьбы и увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли и вожделения; его растрачивала дорога и освобождала от излишней вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался – отчего летит камень: потому что он от радости движения делается легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил коммунизм странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.

– На кого похож человек – на коня или на дерево: объявите мне по совести? – спрашивал он в ревкоме, тоскуя от коротких уличных дорог.

– На высшее! – выдумал Прокофий. – На открытый океан, дорогой товарищ, и на гармонию схем!

Луй не видел, кроме рек и озер, другой воды, гармонии же знал только двухрядки.

– А пожалуй, на коня человек больше схож, – заявил Чепурный, вспоминая знакомых лошадей.

– Понимаю, – продолжая чувства Чепурного, сказал Прокофий. – У коня есть грудь с сердцем и благородное лицо с глазами, но у дерева того нет!

– Вот именно, Прош! – обрадовался Чепурный.

– Я ж и говорю! – подтвердил Прокофий.

– Совершенно верно! – заключительно одобрил Чепурный.

Луй удовлетворился и предложил ревкому немедленно стронуть Чевенгур в даль. "Надо, чтобы человека ветром поливало, – убеждал Луй, – иначе он тебе опять угнетением слабосильного займется, либо само собою все усохнет, затоскует – знаешь как? А в дороге дружбы никому не миновать – и коммунизму делов хватит!"

Чепурный заставил Прокофия четко записать предложение Луя, а затем это предложение обсуждалось на заседании ревкома. Чепурный, чуя коренную правду Луя, однако, не давал Прокофию своих руководящих предчувствий, и заседание тяжело трудилось весь весенний день. Тогда Прокофий выдумал формальный отвод делу Луя: "В виду грядущей эпохи войн и революций считать движение людей неотложным признаком коммунизма, а именно: броситься всем населением уезда на капитализм, когда у него всецело созреет кризис, и впредь не останавливать победного пути, закаляя людей в чувстве товарищества на дорогах всего земного шара; пока же коммунизм следует ограничивать завоеванной у буржуазии площадью, чтоб нам было чем управлять".

– Нет, товарищи, – не согласился рассудительный Луй. – На оседлости коммунизм никак не состоится: нет ему ни врага, ни радости!

Прокофий наблюдал внимательно слушающего Чепурного, не разгадывая его колеблющихся чувств.

– Товарищ Чепурный, – попробовал решить Прокофий. – Ведь освобождение рабочих – дело самих рабочих! Пусть Луй уходит и постепенно освобождается! При чем тут мы?

– Правильно! – резко заключил Чепурный. – Ходи, Луй: движение – дело массы, мы у нее под ногами не мешаемся!

– Ну, спасибо, – поклонился ревкому Луй и ушел искать необходимости куда-нибудь отправиться из Чевенгура.

Заметив однажды Копенкина на толстом коне, Луй сразу засовестился, потому что Копенкин куда-то едет, а он, Луй, живет на неподвижном месте; и Луй еще больше и подальше захотел уйти из города, а до отхода задумал сделать Копенкину что-нибудь сочувственное, но нечем было – в Чевенгуре нет вещей для подарков: можно только попоить лошадь Копенкина, Копенкин же строго не подпускал к ней посторонних и поил ее лично. И нынче Луй жалел, что много домов и веществ на свете, не хватает только тех самых, которые обозначают содружество людей.

После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и добраться до самого Петрограда, а там – поступить во флот и отправиться в плавание, всюду наблюдая землю, моря и людей как сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на утренний свет:

– Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду – всякого из вас припомню!

Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и заметил Луя на высоком месте.

"Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает, – про себя решил Копенкин. – Упущу я с ними золотые дни революции!" – и пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.

От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли – все постройки стояли не на месте, а на ходу; Пролетарская Сила, привыкшая к прямым плавным дорогам, волновалась и потела от частых поворотов.

Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под одним тулупом юноша и девушка – судя по туловищу, Клавдюша. Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся молодости и уважал ее, как царство великого будущего. За ту же молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с уважением полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу революции.

Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин чутко насторожился. Свист прекратился.

– Копенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться! – невдалеке кричал Чепурный.

– Свисти – я на твой звук поеду! – низко и оглушительно ответил Копенкин. Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его пальца были во рту – для силы свиста, а глаза глядели в солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.

Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым Чепурным, который сегодня был счастлив, как окончательно побратавшийся со всеми людьми человек. По дороге до реки встретилось множество пробудившихся чевенгурцев – людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних по лицу.

– День летом велик: чем они будут заниматься? – спросил Копенкин.

– Ты про ихнее усердие спрашиваешь? – неточно понял Чепурный.

– Хотя бы так.

– А душа-то человека – она и есть основная профессия. А продукт ее – дружба и товарищество! Чем тебе не занятье – скажи пожалуйста!

Копенкин немного задумался о прежней угнетенной жизни.

– Уж дюже хорошо у тебя в Чевенгуре, – печально сказал он. – Как бы не пришлось горя организовать: коммунизм должен быть едок, малость отравы – это для вкуса хорошо.

Чепурный почувствовал во рту свежую соль – и сразу понял Копенкина.

– Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе организовать. Давай с завтрашнего дня займемся, товарищ Копенкин!

– Я не буду: мое дело – другое. Пускай Дванов вперед приедет – он тебе все поймет.

– А мы это Прокофию поручим!

– Брось ты своего Прокофия! Парень размножаться с твоей Клавдюшей хочет, а ты его вовлекаешь!

– И то, пожалуй, так – обождем твоего сподвижника!

О берег реки Чевенгурки волновалась неутомимая вода; с воды шел воздух, пахнущий возбуждением и свободой, а два товарища начали обнажаться навстречу воде. Чепурный скинул шинель и сразу очутился голым и жалким, но зато от его тела пошел теплый запах какого-то давно заросшего, спекшегося материнства, еле памятного Копенкину.

Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину Чепурного, залезая во все потные щели и ущербы кожи, чтобы умертвить там своим жаром невидимых тварей, от каких постоянно зудит тело. Копенкин с почтением посмотрел на солнце: несколько лет назад оно согревало Розу Люксембург и теперь помогает жить траве на ее могиле.

Копенкин давно не находился в реке и долго дрожал от холода, пока не притерпелся. Чепурный же смело плавал, открывал глаза в воде и доставал со дна различные кости, крупные камни и лошадиные головы. С середины реки, куда не доплыть неумелому Копенкину, Чепурный кричал песни и все более делался разговорчивым. Копенкин окунался на неглубоком месте, щупал воду и думал: тоже течет себе куда-то – где ей хорошо!

Возвратился Чепурный совсем веселым и счастливым.

– Знаешь, Копенкин, когда я в воде – мне кажется, что я до точности правду знаю... А как заберусь в ревком, все мне чего-то чудится да представляется...

– А ты занимайся на берегу.

– Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты человек!

Копенкин не знал, что такое тезис, – помнил откуда-то это слово, но вполне бесчувственно.

– Раз дождь идет, а потом солнце светит, то тезисы ты не жалей, – успокоительно сказал Копенкин. – Все равно ведь хлеб вырастет.

Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.

– Значит, ты три тезиса объявляешь?

– Ни одного не надо, – отвергнул Копенкин. – На бумаге надо одни песни на память писать.

– Как же так? Солнце тебе – раз тезис! Вода – два, а почва – три.

– А ветер ты забыл?

– С ветром – четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно. Только знаешь, если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют.

– Нипочем, – отрек такое предположение Копенкин. – Там же такие, как и мы!

– Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?

– Да а мы-то где ж будем?! – удивился Копенкин. – Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет!

Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных, ночного немощного света цветов. Это он сделал для Клавдюши, которой мало владел, но тем более питал к ней озабоченную нежность.

После цветов Чепурный и Копенкин оделись и направились берегом реки – по влажному травяному покрову. Чевенгур отсюда казался теплым краем – видны были освещенные солнцем босые люди, наслаждающиеся воздухом и свободой с непокрытыми головами.

– Нынче хорошо, – отвлеченно проговорил Чепурный. – Вся теплота человека наружи! – И показал рукой на город и на всех людей в нем. Потом Чепурный вложил два пальца в рот, свистнул и в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая шинели; его томила какая-то черная радость избыточного тела – и он бросился сквозь камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои неясные, тоскующие страсти.

– Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил: радуется, бродяга! – осудил поступок Чепурного Копенкин. – А мне ничего здесь не видится!

В камышах стояла лодка, и в ней молча сидел голый человек; он задумчиво рассматривал тот берег реки, хотя мог бы туда доплыть на лодке. Копенкин увидел его слабое ребристое тело и болящий глаз.

– Ты Пашинцев или нет? – спросил Копенкин.

– Да, а то кто же! – сразу ответил тот.

– Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?

Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.

– Я оттуда низко удален, товарищ!

– А ты бы бомбами...

– Рано их разрядил, оказалось, – и вот зато теперь скитаюсь без почета, как драматический псих.

Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям, ликвидировавшим ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом себе.

– Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня, порасходуем, а ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у тебя осталось нынче?

Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.

– Мало, – определил Копенкин. – Одну грудь только обороняет.

– Да голова – чорт с ней, – не ценил Пашинцев. – Сердце мне дороже всего... Есть кой-что и на башку и в руку. – Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех – лобовое забрало с привинченной навеки красной звездой – и последнюю пустую гранату.

– Ну, это вполне тебе хватит, – сообщил Копенкин. – Но ты скажи, куда заповедник твой девался, – неужели ты так ослаб, что его мужики свободно окулачили?

Пашинцев имел скучное настроение и еле говорил от скорби.

– Так там же, тебе говорят, широкую организацию совхоза назначили – чего ты меня шаришь по голому телу?

Копенкин еще раз оглядел голое тело Пашинцева.

– Тогда – одевайся: пойдем вместе Чевенгур обследовать – тут тоже фактов не хватает, а люди сон видят.

Но Пашинцев не мог быть спутником Копенкина – у него, кроме нагрудной кольчуги и забрала, не оказалось одежды.

– Иди так, – ободрил его Копенкин. – Что ты думаешь, люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая – то же самое и в гроб кладут!

– Нет, ты понимаешь, какой корень зла вышел? – разговаривая, перебирал Пашинцев свою металлическую одежду. – Из ревзаповедника меня отпустили исправным: хоть и опасным, но живым и одетым. А в селе – свои же мужики видят, идет какой-то прошлый человек и, главное, пораженный армией – так всю одежду с меня скостили, – бросили вслед два предмета, чтобы я на зорях в кольчуге грелся, а бомбу я при себе удержал.

– Аль на тебя целая армия наступала? – удивился Копенкин.

– Да а то как же? Сто человек конницы вышло против одного человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки не сдавался – пугал всю армию пустыми бомбами, да Грунька – девка там одна – доказала, сукушка.

– Ага, – поверил Копенкин. – Ну, пойдем, – давай мне твои железки в одну руку.

Пашинцев вылез из лодки и пошел по верным следам Копенкина в прибрежном песке.

– Ты не бойся, – успокаивал Копенкин голого товарища. – Ты же не сам обнажился – тебя полубелые обидели.

Пашинцев догадался, что он идет разутым-раздетым ради бедноты – коммунизма, и поэтому не стеснялся будущих встречных женщин.

Первой встретилась Клавдюша; наспех оглядев тело Пашинцева, она закрыла платком глаза, как татарка.

"Ужасно вялый мужчина, – подумала она, – весь в родинках, да чистый – шершавости в нем нет!" – и сказала вслух:

– Здесь, граждане, ведь не фронт – голым ходить не вполне прилично.

Копенкин попросил Пашинцева не обращать внимания на такую жабу – она буржуйка и вечно квохчет: то ей полушалок нужен, то Москва, а теперь от нее голому пролетарию прохода нет. Все же Пашинцев несколько засовестился и надел кольчугу и лобовое забрало, оставив большинство тела наружи.

– Так лучше, – определил он. – Подумают, что это форма новой политики!

– Чего ж тебе? – посмотрел Копенкин. – Ты теперь почти одет, только от железа тебе прохладно будет!

– Оно от тела нагреется, – кровь же льется внутри!

– И во мне льется! – почувствовал Копенкин.

Но железо кольчуги не холодило тела Пашинцева – в Чевенгуре было тепло. Люди сидели рядами в переулках, между сдвинутыми домами, и говорили друг с другом негромкие речи; и от людей тоже шло тепло и дыхание – не только от лучей солнца. Пашинцев и Копенкин проходили в сплошной духоте – теснота домов, солнечный жар и человеческий волнующий запах делали жизнь похожей на сон под ватным одеялом.

– Мне чего-то дремлется, а тебе? – спросил у Пашинцева Копенкин.

– А мне, в общем, так себе! – не разбирая себя, ответил Пашинцев.

Назад Дальше