День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен 31 стр.


- Могу, конечно.

- Животные не знают о том, что их ожидает смерть. Тебе не пришлось каждый день видеть его в зале суда. Но ты навещала его в тюрьме. А сколько раз?

- Три раза.

- В том, как он держался, было не только мужество - ради мамы, ради всех нас. Он спокойно и просто относился к смерти - и к жизни и к смерти.

- Я стараюсь вложить это в свое пение.

- Посмотри! Посмотри! Утки летят на юг!

- Как их много - сотни! - Пауза. - Тысячи!

- Я однажды слыхал речь доктора Гиллиза. Это было в гостинице "Иллинойс" в канун нового, 1899 года. Он говорил о том, что эволюция продолжается. Наступит время - не скоро, быть может, через миллионы лет, - когда человек станет совершенно иным. То, что свойственно людям сегодня - страх, жестокость, инстинкт собственничества, - есть лишь стадия, через которую проходит человечество на пути эволюции. Люди все это перерастут. Так он говорил.

- И ты думаешь, он прав?

Он смотрел в даль полей. Прекрасна земля. Он невнятно пробормотал что-то. Потом протянул руку и накрыл ею пыльную ножонку мальчугана.

- Я не расслышала, Роджер.

- Знаешь, пришлось бы прожить десять тысяч лет, чтобы заметить какую-то перемену. Надо ее чувствовать внутри себя - верить в нее.

Джанни проснулся и стал проситься к дяде. Роджер вскидывал его так высоко, что он касался зеленого свода беседки; раскачивал на весу меж своих расставленных ног; ухватив за ступни, опрокидывал вниз головой. Джанни визжал, обмирая от ужаса и восторга. Женщины так с детьми не играют. Присмирев, он опять устроился у матери на коленях. Спроси его сейчас кто-нибудь, любит ли он своего дядю Роши, он бы не знал, что сказать.

Роджер еще постоял, вглядываясь в даль полей.

- Помню, я где-то читал… Лет пятьдесят назад тысячи бенгальских крестьян обрабатывали хлопок и тем кое-как пробавлялись. Но вот правительство Великобритании запретило им заниматься ткачеством; теперь хлопок стали ввозить из Америки и ткать на манчестерских фабриках. Пришлось бенгальцам на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть. Но вот вспыхнула Гражданская война. Остался Манчестер без хлопка. Наступили в Манчестере черные дни - голод, истощение, смерть. Окончилась война, открылись вновь пути, но тут оказалось, что с развитием техники можно обходиться одним работником там, где раньше требовалось двадцать. И пришлось неграм на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть… Мир становится тесен. Людей слишком много. Никто не знает, как с этим сладить.

- Mammi, cantà!

Лили подняла на брата жалобный взгляд.

- Тогда что же, Роджер? Мне, значит, нельзя иметь десятерых детей?

Он снова сел. Без улыбки посмотрел ей в глаза. Сказал невесело:

- Постараюсь, чтоб выжили все Эшли.

Спустив ребенка на землю, Лили встала перед Роджером на колени и протянула к нему сплетенные руки.

- Разберись в этом, Роджер, разберись. Подумай и найди для нас ответ. Умоляю тебя - ради отца, ради Джанни…

И тут произошло небывалое. У Роджера - Роджера Эшли! - брызнули слезы. Он вышел и зашагал взад и вперед по дороге.

- Mammi, cantà!

Лили запела. Не раз потом она вкладывала в свое пение все, перечувствованное в этот день. И на миланской сцене, и в Рио, и в Барселоне… и в Манчестере.

В беседку вернулся, улыбаясь, Роджер.

- Поеду на рождество в Коултаун, - сказал он.

Роджер выехал из Чикаго ровно в полдень двадцать третьего декабря. Никакого подъема он не испытывал, даже было подумал: "А не болен ли я?" За два с половиной года он ни разу не ездил в отпуск и вообще почти не отдыхал. Вещей у него было много - главным образом его и сестрины рождественские подарки родным. Он сразу закинул их все на багажную полку над своим местом в заднем конце вагона. Потом уселся поудобней и раскрыл книгу - без книги он не трогался никуда. На сей раз это была "Ломбард-стрит" Бэйджхота. Читая, он подчеркивал отдельные фразы, размечал ход изложения, по два раза перечитывал каждый абзац. И незаметно уснул. Разбудили его несколько часов спустя шум и суматоха в вагоне. Поезд стоял в Форт-Барри, одни пассажиры выходили, другие садились. Вскоре поезд тронулся и, проехав четверть мили дальше на юг, остановился уже надолго - чтобы заправиться топливом. В этом самом месте два года и пять месяцев назад неизвестные помогли бежать отцу Роджера. Пассажиры высыпали из вагонов и прогуливались по гаревой дорожке между водокачкой и угольными складами. Среди них было много студентов, возвращавшихся домой на каникулы; кто-то уже затянул песню. Смеркалось. Редкие снежинки медленно проплывали в воздухе. Роджер повеселел. Он с интересом вглядывался в лица встречных. Его внимание привлекла высокая тоненькая девушка примерно его возраста; отделясь от своих спутниц, она быстрым шагом расхаживала взад и вперед одна. У нее были черные глаза, смуглые щеки. На ней была котиковая шапочка, воротник из того же меха доходил до ушей. Руки она держала в котиковой муфте. Своеобразная мягкая грация отличала ее движения. Роджер остановился, глядя на купу деревьев за выемкой - там, как рассказывали, отца дожидалась приготовленная освободителями лошадь. Потом он зашагал снова. Девушка в котиковой шапочке дважды попалась ему навстречу; на третий раз она загородила ему путь и сказала:

- Роджер, нам нужно поговорить.

- Простите?

- Не здесь. Когда приедем в Коултаун.

- Простите, но я вас не знаю.

- Я - Фелиситэ Лансинг.

- Фелиситэ! До чего же ты выросла!

- Вероятно.

- Я очень рад тебя видеть. Как твоя мама?

- Хорошо.

- Как вы все вообще? Как Джордж, Энни?

- Хорошо. Роджер, нам нужно поговорить.

Тон был серьезный, настоятельный. Роджер вдруг вспомнил одно из писем Софи, где говорилось, что Фелиситэ Лансинг "готовится в монахини". И в самом деле было что-то монашеское в стоявшей перед ним девушке; быть может, то, что она ничуть не стремилась привлечь к себе внимание.

- Что же такое ты мне хочешь рассказать, Фелиситэ?

- Кое-что очень важное… это касается твоего отца и моего.

Она смотрела мимо него в сторону, точно оттуда надвигалось что-то грозное, что нужно было встретить и одолеть.

- Ну что ж, Фелиситэ. В вагоне, наверно, сыщутся два места рядом.

- Нет, я не могу говорить об этом сейчас. Мне надо собраться с духом. Может быть, то, что я тебе скажу, очень страшно. Я ведь не могла знать, что встречу тебя вот так, в поезде.

- Тогда завтра я приду к тебе, или ты приходи к нам, в "Вязы".

Фелиситэ все смотрела задумчиво поверх его плеча; но не потому, что избегала его взгляда - когда она наконец взглянула ему в лицо, то взглянула открыто и смело. Сердце Роджера дрогнуло от оживших воспоминаний: глаза у нее, как и у ее матери, были неодинакового цвета, и такая же, как у матери, родинка темнела на правой щеке.

Она заговорила опять:

- Пока я не уверилась до конца в том, что хочу сказать тебе, ни моя мать, ни твоя не должны ничего знать. Джордж вернулся домой позапрошлой ночью. Он убежал из Коултауна накануне того дня, когда отец был убит. Ездил по всей стране товарными поездами, как настоящий хобо. Потом попал в Калифорнию, был актером. Перенес тяжелую болезнь. Мне много чего хочется тебе рассказать. Такого, о чем я ни с кем другим говорить не могла.

Снова она замолчала, глядя поверх его плеча. А Роджер меж тем думал: "Она мне не чужая. Сколько тысяч слов было, наверно, сказано между нами в свое время".

- Я читала некоторые из твоих газетных статей. Мисс Дубкова давала мне. Я думаю, ты поймешь. Вернее, я думаю, ты поможешь понять мне. - Она протянула к нему руку. - Может быть, нам потребуется много мужества и много сил.

Состав дернулся. Раздался свисток. Подруги Фелиситэ побежали к вагону, крича:

- Филли, Филли! Поезд трогается. Ты останешься.

- Видишь - как можно говорить, когда кругом столько людей? А тут тайна, страшная тайна… Вот что! У мисс Дубковой теперь мастерская на Главной улице. Я иногда хожу ей помогать, и у меня свой ключ. Она говорила, что в сочельник работать не будет. Можешь ты прийти туда завтра в половине одиннадцатого утра?

- Филли! Филли! Ты останешься!

- Я приду, жди меня там.

У нее потемнели глаза, и карий и голубой.

- Может быть, это все неправда. А может быть, правда, и очень страшная. Но мы должны ее знать. Самое важное - доказать всем, что твой отец невиновен.

Она торопливо сунула ему руку, шепнула: "Завтра в половине одиннадцатого", - и вошла в вагон. Роджер следом за ней вернулся на свое место. Он раскрыл книгу, но не мог оторвать глаз от котиковой шапочки, черневшей вдали. "Что за девушка!" Фелиситэ неподвижно сидела у прохода; подруги вились и щебетали над ней, точно голубиная стая. "Филли! Филли!" - то и дело слышалось через весь вагон.

"Эта девушка будет моей женой", - сказал себе Роджер.

IV. ХОБОКЕН, НЬЮ-ДЖЕРСИ
1883

Торнтон Уайлдер - День восьмой

Хобокен, штат Нью-Джерси, городок с голландским названием некогда был населен преимущественно выходцами из Германии. Уютные домики из красного кирпича стояли под сенью густых лип и акаций. В хорошую погоду жители любили (и до сих пор любят) сидеть на скамейках на набережной и смотреть, как у входа в нью-йоркскую гавань снуют взад-вперед корабли. В Хобокене варили и пили много пива; пили, впрочем, в пивных степенно и в меру, без хмельного разгула. Был в городке технический колледж. Студенты, большею частью приезжие, вышучивали и Хобокен и хобокенских пивоваров, а когда им хотелось по-настоящему кутнуть, переправлялись на пароме в Нью-Йорк, где жизнь, как известно, бьет ключом.

В 1883 году, воскресным весенним утром, Джон Эшли, двадцати одного года, сидел на скамейке с девятнадцатилетней Беатой Келлерман, дочерью процветающего пивовара. Джон был в новом костюме, купленном к пасхе. Костюм был зеленый, точней даже бутылочно-зеленый. Котелок был коричневый. Новые желтые башмаки ярко блестели. Крахмальный воротничок сорочки подпирал подбородок. Лацканы бежевого пальто были из лилового бархата. Так одеваются сыновья богатых родителей, но подбор вещей был случайный и выдавал в нем парня из захолустья. В Джоне Эшли никогда не было ничего примечательного, если не считать большого носа, внимательных голубых глаз и молчаливости. Он был ни брюнет, ни блондин, ни высокий, ни низенький, ни толстый, ни худой, ни красавец, ни урод. Его молчаливость проистекала не из робости. Застенчивостью он отнюдь не страдал. Он просто боялся, как бы чего-нибудь не пропустить. Он постоянно был переполнен ощущением чуда: математика и физика - чудесны; такой день, как сегодня, - чудесен; чудесны эти корабли, чайки, облака на небе и законы сгущения пара, которым они подчинены; чудесно быть молодым и знать, что впереди долгая, богатая событиями жизнь. Но самое большое чудо - девушка, что сидит с ним рядом. Она станет его женой, и у них родится множество чудесных детей. У Беаты тоже все было, как у дочки богатых родителей, - от высоких ботинок на пуговицах, облегавших ее большие ноги, до митенок и зонтика с бахромой. Беата, однако, сразу привлекала к себе внимание. Она представляла собою немецкую разновидность греческой богини - "юноноподобная", говорил ее учитель рисования, - выпуклые широко расставленные глаза, великолепный нос, полный округлый подбородок. Беата тоже была молчалива, но по другой причине. Она только недавно вырвалась из жизни, в которой решительно ничего не было чудесного. Теперь она познакомилась с Джоном Эшли. Уже одно это казалось ей чудом.

В то утро в Хобокене царила необычная тишина. Не слышно было даже церковных колоколов - в городе свирепствовала эпидемия, и церкви закрылись. Болезнь повторялась много лет подряд с разными симптомами и под различными названиями. В 1883 году ее называли "мэрилендской пневмонией". Почти ко всем дверям были приколоты красные билетики, предупреждавшие о заразе, а на некоторых был траурный креп. Многих студентов родители забрали из колледжа. Джону Эшли тоже велели вернуться домой, в Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, но он оставил это без внимания. Он был единственным сыном боготворивших его родителей. Такие дети не отличаются благодарностью и послушанием. К тому же он не привык чего-либо бояться. Он был уверен, что болезни и беды приключаются с теми, кто их заслуживает. Сейчас он жил один в пустом доме. Люди, у которых он снимал комнату с пансионом, бежали в Пенсильванию, на ферму к родственникам. Родные Беаты уехали в церковь в Нью-Йорк и должны были вернуться только вечером. Беата, как и служанки, дала слово весь день не выходить из дома. Предполагалось, что сейчас она сидит в гостиной и разучивает сонату Бетховена, а рядом дымится жаровня с серой. Беата была на редкость послушной дочерью. Всю свою жизнь она провела в доме, который был для нее тюрьмой, полной страхов; от них ее лишь недавно освободила любовь к Джону Эшли. Теперь она больше не боялась ни матери, ни мнения материнских приятельниц, ни насмешек братьев и сестер. А главное, она освободилась от страха перед самой жизнью - от смутного ужаса перед "мужчинами" и "младенцами", перед маячившей впереди бесконечной вереницей дней в Хобокене. За какие-нибудь полтора месяца Джон Эшли рассеял все эти тучи. Венцом ее любви к нему стала благодарность.

Джон и Беата сидели на скамейке в зачумленном городе. Они смотрели на игру солнечных лучей в воде. Говорили они мало. Любые слова, кроме самых незначительных, могли лишь внести диссонанс в ту мелодию, которая все громче звучала в каждом из них.

- …восхитительное утро!

- Да. Да, вы правы.

Мы строим нашу жизнь, руководствуясь игрой нашего воображения, и потому, как говорил Гёте, "берегитесь того, о чем вы мечтаете в юности, ибо ваши мечты сбудутся в зрелые годы", очевидно, имея в виду, что это будут не столько сбывшиеся мечты, сколько жалкая пародия на них. У Джона Эшли было ограниченное воображение, но кое-что он знал твердо: он хочет иметь жену и много детей; хочет жениться к двадцати двум годам, чтобы его старшие дети подросли еще до того, как ему исполнится сорок; хочет жить вдали от Атлантического побережья в большом доме, опоясанном верандами, - быть может, несколько неряшливом и шумном из-за многочисленной детворы, - и чтобы при доме была мастерская с необходимым инструментом и оборудованием, где он мог бы заниматься своими опытами и работать над полезными и бесполезными изобретениями. Он никогда не желал себе ни богатства (средства на содержание семьи у серьезного и трудолюбивого молодого человека появятся сами собой), ни славы (известность, наверное, отнимает много времени попусту), ни учености (в книгах, которые он читал, ничто его особенно не заинтересовало), ни мудрости, ни "философских глубин", ни умения разбираться в людях (все это с годами, очевидно, тоже появится само собой). Он довольно ясно представлял себе свою жену - она будет красива и по своим душевным качествам близка к совершенству - то есть чужда тщеславия, зависти, злорадства и оглядки на чужое мнение. Она будет образцовой хозяйкой. Как и он, скупая на слова, она будет одарена звучным красивым голосом (у боготворившей его матери голос был гнусавый и лишенный интонаций).

Не все в своей будущей жизни Эшли представлял себе так ясно, но первые шаги у него сомнений не вызывали. Он должен быть первым в ученье, чтобы после окончания колледжа иметь право выбрать себе работу по вкусу. Жениться он решил на следующий день после получения диплома. Раз ему предстоит провести четыре года в Хобокене, значит, нужно искать жену именно здесь. Приезжая в Нью-Йорк, он во все глаза смотрел вокруг. Тамошних девиц он находил утомительно бойкими; они без умолку трещали, слишком громко смеялись на людях, да еще и руками размахивали. Он вырос в маленьком городке и жениться хотел на девушке тоже из маленького городка.

- …и такое мирное!

- Да. Да, вы правы.

Джон Эшли всегда был первым в ученье, и его постоянно выбирали президентом студенческого братства, но жизнь однокурсников мало его интересовала. (За год до окончания он отказался от поста президента и переехал из общежития на частную квартиру.) Наделенный способностями к спорту, он никогда им не увлекался. Дух соперничества был ему чужд, и честолюбие, судя по всему, тоже. Однако он никогда не терял времени зря; он изучал законы электричества и механики и охотился за будущей женой.

Профессора его побаивались. У многих бывали способные ученики, но никто еще ни разу не встречал студента, который относился бы к технике, как к занимательной игре. В лаборатории ему отвели больше места, чем остальным, и предоставили дорогие приборы. Полученную электроэнергию он употреблял на то, чтобы заставлять колокольчики вызванивать "Нита, Жуанита" и проецировать на экран буквы и цифры. Несколько раз он был на волосок от смерти - во время его опытов из окон вылетали стекла, потолки покрывались сажей, а однажды чуть не сгорела дотла вся лаборатория. Но с молодыми Эшли несчастий не случается. Вежливо извинившись, его лишили привилегий, которыми он пользовался в лаборатории. Незадолго до выпуска декан и некоторые его советники поговаривали о том, не оставить ли его при факультете, но раздалось несколько голосов против такого назначения. "Изобретатели" всегда кажутся подозрительными, а в том, что Эшли принадлежит к их числу, сомневаться не приходилось. Впрочем, чертежи Эшли вывесили в коридоре колледжа - на редкость красивые и четкие, они провисели там много лет, - а его самого снабдили отличными рекомендациями. У себя дома Эшли тоже забавлялся техникой. Его комната напоминала кабинет чудака-ученого из романа Жюля Верна. Ранним утром, как только стрелки часов доходили до половины шестого, с потолка ему на голову падала подушка; в холодную погоду одна длинная стальная рука закрывала окно, а другая зажигала спиртовку под чайником. Забавлялся он и математикой. В общежитии студенческого братства постоянно играли в карты не меньше, чем на пяти-шести столах. Он составил таблицы анализа вероятностей для виста, пинокля и "Джека Галлагера". Поскольку он был чужд азарта, добродушен и не нуждался в деньгах, его интерес к картам ограничивался лишь тем, чтобы не допускать слишком крупных выигрышей у остальных игроков.

Назад Дальше