Бальтазар - Лоренс Даррел 16 стр.


"Конечно же, это с головой выдает его полное невежество в психологии. Подобный шаг был бы даже опасен. Но вот тут-то, к полному его изумлению, она рассмеялась: в первый раз он слышал из ее уст смех свободный и мелодичный - воистину смех! "А я уже, - сказала она, чуть отдышавшись. - Я уже. Ты себе представить не можешь, каких мне это стоило сил: я, наверно, лет сто слонялась по аллее перед его домом, все никак не решалась позвонить. Мне эта твоя идея тоже приходила в голову. С отчаяния. Что он скажет? Мы ведь были друзьями, долгие годы, - и ни единого намека на тот случай. Он ни разу при мне не упоминал о "Mœurs", и, знаешь, сдается мне, он этой книги даже не читал. Может быть, - мне всегда так казалось - он почел за лучшее просто забыть обо всем, хотя бы из чувства такта?""

"Еще один приступ смеха, и Персуорден даже схватил ее за руку, заинтригованный, любопытный. Она попросила у него платок, вытерла глаза и заговорила снова: "В конце концов я таки вошла. Он был дома, в знаменитой своей библиотеке! Я дрожала как лист. Понимаешь, я совершенно не представляла себе, в какой тональности играть - драму? или что-нибудь патетическое? Такое чувство, словно пришла к дантисту. Поверь, Персуорден, это было так смешно. Наконец я сказала: "Дорогой Да Капо, дружище, - ты так долго был моим демоном - вот я и пришла просить тебя изгнать беса, раз и навсегда. Мне нужно забыть ту жуткую детскую сцену. Ты должен со мной переспать!" Ты бы видел, какое у Да Капо стало лицо. На него просто жалко было смотреть. Он пролепетал что-то вроде: "Mais voyons, Justine, je suis un ami de Nessim!" и - и так далее. Он налил мне виски и предложил аспирину - в полной уверенности, что я рехнулась. "Садись", - сказал он, пододвинул мне трясущимися руками стул и сам сел напротив, взбудораженный, встревоженный, смешной, - вид у него был как у мальчишки, которого застукали в чужом саду на яблоне". У нее заболел бок от смеха, и она прижала ладонь к больному месту, продолжая хохотать столь заразительно, что Персуорден не смог удержаться и тоже рассмеялся. "Бедный Да Капо, - сказала она. - Он был жутко шокирован, он был просто потрясен, когда я рассказала ему об уличной попрошайке, которую он когда-то изнасиловал, и предложила в нищенке этой узнать меня. Никогда не видела мужчины в большей панике. Конечно, он давно об истории этой забыл и принялся все отрицать, с самого начала. Он даже обиделся и стал мне выговаривать, протестовать. Нет, ты бы видел его лицо! И знаешь, что он сболтнул, пытаясь хоть как-то передо мной оправдаться? Фраза просто великолепная: "Il у a quinze ans que je n'ai pas fait ça!" Она уткнулась лицом Персуордену в колени и некоторое время почти не двигалась - только тряслась от смеха; потом подняла голову и еще раз вытерла глаза. "Я допила виски и ушла, к большому его облегчению; я была уже в дверях, когда он крикнул мне вслед: "Ты не забыла, что вы оба обедаете у меня в среду? К восьми - к четверти девятого, белый галстук", - фраза, которую я слышу от него регулярно последние несколько лет. Я пришла домой как пьяная и выпила полбутылки джина. И знаешь, когда я легла спать, меня посетила странная мысль - тебе, может быть, она покажется вовсе неуместной; толчком к ней послужило то обстоятельство, что Да Капо мог просто-напросто забыть о нелепой случайности, стоившей мне многих лет мучений и даже психического расстройства, да и помимо меня понаделавшей столько зла стольким людям. Я сказала себе: "Вот таким же образом, наверно, и Бог забыл о зле, которое он нам причинил, оставив нас на милость мира"". Она откинула голову - улыбка на лице - и встала".

"Тут она заметила, как Персуорден на нее смотрит - со слезами восхищения на глазах. Он вдруг порывисто обнял ее и стал целовать, с большей страстью, быть может, чем когда-либо. Рассказав мне все это - с гордостью, заметь, для нее необычной, - она добавила еще: "И знаешь, Бальтазар, ни один любовник не может так целовать - это была настоящая награда, акколада. Я поняла: выйди все чуть иначе, и я могла бы заставить его полюбить себя, это было в моих силах, - возможно, за те самые мои недостатки, которые для всех очевидны"".

"Подошла, переговариваясь в потемках, остальная группа и… и не знаю, что было дальше. Наверно, они вернулись назад, к Нилу, и достойно завершили вечер в каком-нибудь ночном клубе. Какого черта я тебе все это пересказываю? Вот уж маразм! Ты еще, чего доброго, возненавидишь меня, ведь я сообщил тебе столько подробностей, которых ты предпочел бы вовсе не знать - как мужчина, либо же пренебречь ими - как художник… Эти злые маленькие незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов наших жизней, - их можно бы вставить в замок, как отмычку, или как нож - в устрицу: будет ли жемчужина внутри? Кто знает? Но где-то же они обязаны иметь свои права, эти зернышки истины, которая "промелькнула и скрылась". В здравом уме и твердой памяти истина невыразима. Она - именно то, что "промелькнуло и скрылось", - опечатка, способная выдать весь фарс с головой. Понимаешь ли ты меня, мудрая твоя голова? Я сам себя не понимаю. У меня никогда не хватит смелости передать тебе эти бумаги, я уже знаю. Я докончу сюжет для самого себя, для внутреннего пользования".

"Можешь судить теперь о глубине отчаяния, постигшего Жюстин, когда сей негодяй Персуорден просто взял и сам себя убил. Он и меня поступком этим, как говорят теперь, "достал" - но вот я уже и поймал себя: я улыбаюсь - я мало верю в то, что он действительно умер. Для Жюстин, как и для меня, его самоубийство было совершенно необъяснимым, совершенно неожиданным; но, в отличие от меня, она-то целую паутину сплела на основе одного-единственного непреложного факта: он жив и будет жить! И вот не осталось никого, кроме меня, кому она могла довериться; тебе же, кого, видит Бог, она если и не любила, то уж во всяком случае не ненавидела, грозила серьезная опасность. Слишком поздно было думать, действовать, вот разве что - бежать. Она осталась с тем, что выстроила "для отвода глаз"! Идут ли подобные горькие истины людям на пользу? Выбрось эти бумаги в море, дорогой мой мальчик, и не читай больше Комментария. Да, совсем забыл. Я ведь не собирался даже давать его тебе, не так ли? Я оставлю тебе удовольствие жить среди песчаных замков искусства, которое "заново строит реальность, заставляет ее повернуться значимой стороной". Какой такой значимой стороной могла она обернуться, скажем, к Нессиму, - он ведь уже успел в то время с головой уйти в пустые хлопоты, заставившие всех - и сам он не исключение - усомниться в здравости его рассудка. О куда как серьезной подоплеке его тогдашних чудачеств я многое мог бы порассказать, ибо чего только не узнал за прошедшие несколько лет - о его коммерческой и политической деятельности. Ты бы понял причины внезапно пробудившейся в нем страсти к светским приемам - откуда и произошел столь красочно тобой описанный кишащий гостями особняк, зачем давал он все эти балы и банкеты. Здесь, однако… меня беспокоят соображения цензурного характера, ибо если я все же наберусь решимости отправить тебе сей растрепанный ворох бумаги, а ты - что с тебя взять - и впрямь зашвырнешь его в воду, с моря станется вымыть его на наш александрийский берег, быть может, прямиком в руки полиции. Так что уж лучше не стоит. Я расскажу тебе только то, что можно доверить бумаге. Может быть, позже скажу и остальное".

"Лицо умершего Персуордена очень напоминает мне лицо умершей Мелиссы; у них у обоих был такой вид, словно они только что учинили жутко забавную - для внутреннего пользования - шутку и блаженно отошли ко сну, не успев окончательно изгнать улыбку из уголков рта. Незадолго до смерти он сказал Жюстин: "Я стыжусь одной-единственной вещи: я пренебрегал первейшим правилом художника, а именно - твори и голодай. Мне никогда не приходилось голодать. Я всегда держался на плаву за счет разного рода подработок; и гадостей понаделал не меньше твоего, а то и больше"".

"Когда я в ту ночь приехал в отель, Нессим был уже там, и выглядел он невероятно собранным и спокойным, но - как будто он оглох от взрыва, что ли. Он звонил по телефону Маунтоливу в летнюю резиденцию на холме. Этакий легкий нокдаун от столкновения с реальностью? Как раз на то время у него пришлась череда кошмарных видений - он описал их детальнейшим образом в дневнике, а ты часть из них позаимствовал для своей рукописи. Все они странным образом перекликаются со снами Лейлы пятнадцатилетней давности - у нее был очень сложный период сразу после смерти мужа, и я по просьбе Нессима ухаживал за ней. Здесь, кстати, замечаю обычную твою ошибку, ты слишком доверяешь тому, что пациенты сами о себе рассказывают, - их отчетам о собственных действиях и о смыслах собственных действий. Из тебя никогда не выйдет путного врача. Пациентов нужно допрашивать с пристрастием - ибо они всегда лгут. И не виноваты в том, это просто часть защитного механизма самой болезни - так же как и твоя рукопись изобличает защитный механизм мечты, идеалы, грезы, которые менее всего хотели бы смешаться с реальностью! Что, быть может, я не прав? Я не хотел бы никого судить пристрастно, а тем паче - вторгаться в частные твои владения. Не придется ли мне за эти записки заплатить твоей дружбой? Надеюсь, нет, но все же опасаюсь".

"О чем бишь я? Да, о лице Персуордена мертвого! Знакомое выражение - насмешка и дерзость. Такое было ощущение, словно он актерствует, - если честно, оно и до сих пор не выветрилось, мне как-то не верится в то, что он умер насовсем".

"Подняла меня, так сказать, по тревоге Жюстин - Нессим прислал ее ко мне с машиной и запиской, прочесть которую я ей не позволил. Ясно было, что Нессим узнал о его намерениях либо уже о свершившемся факте раньше, чем кто-либо другой, и я склонен подозревать здесь самого Персуордена - скажем, звонок по телефону. Как бы то ни было, с самоубийством я сталкивался не в первый раз - ночные патрули Нимрод-паши материала мне дают сверх меры - и подготовился загодя. На случай, если в ход пошли барбитураты или любые другие медленно действующие средства, я кроме противоядий захватил небольшой желудочный зонд. И, каюсь, не без удовольствия представлял себе, какое выражение лица будет у нашего общего друга, когда он очнется в госпитале. И все же я, кажется, недооценил его гордости и его педантической привычки доводить любое дело до конца, ибо когда мы прибыли, он был педантичнейшим образом мертв - окончательно и бесповоротно".

"Жюстин бросилась впереди меня вверх по лестнице мрачного отеля, столь любезного сердцу покойного ("Старый стервятник" - так он его окрестил, должно быть, из-за полчищ шлюх, которые вечно вьются там снаружи, и впрямь похожие на стервятников)".

"Нессим заперся в номере - нам пришлось стучать, и он впустил нас с некоторой даже неохотой, по крайней мере мне так показалось. Бардак там был жуткий. Все ящики вывернуты наружу, повсюду одежда, рукописи, картины; Персуорден лежал на кровати, в уголке, и нос его отрешенно смотрел в потолок.

Я остановился чуть не в дверях и принялся распаковывать свою амуницию: методичность - лучшее средство от стресса; Жюстин же безошибочно направилась через всю комнату к кровати, вытащила из-за нее бутылку джина и основательно к ней приложилась, Я знал, что в бутылке как раз и может быть яд, но ничего не сказал - в такие минуты лучше помалкивать. Стоит только впасть в истерику, и яд там окажется непременно. Я просто стоял, и распаковывал, и разматывал свой старенький желудочный зонд, спасший больше бессмысленных жизней (жизней совершенно нежизнеспособных, чье стремленье упасть неизменно, как у не по фигуре сшитых брюк), чем какой-либо другой подобный инструмент в Александрии. Медленно и методично, как то и подобает третьеразрядному доктору, я размотал его - что, кроме методичности, может третьеразрядный доктор противопоставить миру?"

"Тем временем Жюстин обернулась к кровати и, наклонившись, громко сказала: "Персуорден, открой глаза". Затем она положила ладони себе на макушку и испустила долгий, на одной ноте, вопль - как арабка, - и звук оборвался резко, конфискованный александрийской ночью в жаркой, душной, тесной комнате. Затем она медленно двинулась наискосок, и на ковре за ней оставались маленькие лужицы мочи. Я изловил ее и загнал в ванную. Получив таким образом некоторую передышку, я занялся наконец его сердцем. Оно молчало, как Великая Пирамида. Я здорово тогда обозлился, поняв, что он прибегнул к помощи одного из этих чертовых цианидов - излюбленному, кстати, средству всех ваших шпионских контор. Я так разозлился, что даже дал ему хорошую затрещину, - он, надо сказать, давно нарывался!"

"Все это время я отдавал себе отчет в какой-то необычайной активности Нессима, теперь же, придя, так сказать, в себя, я смог окончательно на него переключиться. Он рылся в ящиках, в столе, в шкафах, как безумный, просматривал рукописи и документы, подхватывал и отшвыривал в сторону все, что попадалось под руку, - и ни следа обычной флегмы. "Какого черта ты делаешь?" - спросил я сердито, и он ответил: "Не хочу, чтобы египетской полиции хоть что-то досталось". И осекся, словно сказал лишнее. На каждом зеркале было по надписи мылом. Одну Нессим затер почти полностью. Я разобрал только буквы… ОЭН… …СТИН…"

"Прошло совсем немного времени, и раздался знакомый стук в дверь, и лица, и суматоха, неотделимая от подобных сцен повсюду, в любой точке земного шара. Люди с записными книжками, и журналисты, и попы - откуда-то вдруг взялся о. Павел, почему именно он? Я едва не воочию видел: вот сейчас труп привстанет и кинет в них чем-нибудь… но нет, Персуорден по-прежнему указывал носом в потолок, весьма довольный собственной экстерриториальностью".

"Запинаясь на каждом шагу, мы вышли все вместе, втроем, и поехали обратно в студию, где большие бездарные полотна успокоили нас, где виски дал нам смелость жить дальше. Жюстин не сказала ни слова. Ни единого смертного слова".

VII

Обращаюсь теперь к другой части Комментария, помеченной Бальтазаром: "Итак, Наруз решил действовать " , - последнее слово он подчеркнул дважды. Несколько неразборчивых фраз зелеными чернилами - и она вдруг взорвалась в моей памяти, та сцена: как ясно я вижу ее - стоит ли снова… Да, стоит, ибо так я продлю хоть ненадолго сон об одном из любимых мной кварталов Александрии: я редко бывал там. А жаль.

Город, населенный призраками моих воспоминаний, - корабль не только в прошлое, в историю писаную и неписаную, усеянную серебряными гвоздиками великих имен; он плывет без руля, без ветрил и в живом, так сказать, настоящем - меж современных ему вер и рас; сотня маленьких замкнутых сфер - секты, кланы, гильдии, - сцепившихся вместе, чтобы сложить в итоге гигантскую, жадную до жизни, до пространства медузу - тебя сегодняшнюю, Александрия! Соединенные без мысли и плана могучею волей Города, запертые вместе на сланцевом мысе над морем, без всякого прикрытия сзади, кроме соленого озера Марьют, Мареотис - зеркала из полированного лунного камня - да бесконечной, вечной, беспечной, в лохмотья одетой пустыни (сейчас, должно быть, весенние ветры уже насыпали, намели атласные белые дюны, прихотливо-бесформенные, прекрасные, как облака), общины эти все живут, все трутся меж собой - турки с евреями, арабы, копты, сирийцы с армянами, итальянцами, греками. Легкие ряби колебаний валютных курсов пробегают по поверхности, как ветерок по ржаному полю; церемонии, свадьбы и пакты связывают и разделяют их. Даже в названиях остановок на старых трамвайных маршрутах с долгими, засыпанными прахом ложбинками рельсов эхом звучат незабытые имена отцов-основателей - имена капитанов, что высадились здесь впервые, от Александра до Амра; основателей здешнего хаоса плоти и страсти, корысти и мистицизма. Где еще на земле сыскать подобную смесь?

А когда опускается ночь и белый Город зажигает тысячи тысяч светильников в домах и парках, понемногу настраиваясь на мягкие запредельные дроби марокканских и кавказских барабанов, он становится похож на огромный хрустальный лайнер, который спит, бросив якорь у Африканского Рога, - постепенно тускнеющие блики змейками сбегают вниз, сияя алмазным и опаловым светом, как перила из полированной стали, вниз, вниз, в маслянистую воду гавани, меж бортов боевых кораблей.

В сумерках он - лилово-розовые джунгли, вычурные, невероятные, в разноцветных отсветах, как от разбитой вдребезги призмы; и, приподнявшись на цыпочки, запрокинувши головы в жемчужное закатное небо, чуть покачиваются колокольни и минареты, словно гигантские стебли фенхеля в солончаковой топи, над быстро блекнущей, размытой, длинной полоской берега, над дешевыми кафе, где танцуют негритянки под воркующую скоропись тамтамов или под жеманные, короткие вздохи кларнетов.

"Реальностей на свете всего лишь столько, сколько ты дашь себе труд представить", - пишет Персуорден.

Наруз без крайней надобности никогда в Александрию не ездил, хоть и любил ее страстно, любовью изгнанника; заячья губа закрыла ему доступ в центр: там обитали люди, знавшие его, он случайно мог попасться кому-то из них на глаза. Яркое, брызжущее светом сердце Города, где протекала разноликая, загадочная, полная заманчивых возможностей и mondanitè жизнь брата, было - запретный плод, и он, даже приехав, обрекал себя на тьму окраин. Если дела, имевшие касательство к поместью, требовали неотложного визита в Город, он приезжал едва ли не тайком, на лошади, одетый так, как одевался всегда. Заставить его надеть костюм и сесть за руль автомобиля было невероятно трудно, хотя, если другого выхода не оставалось, он способен был и на это - но крайне неохотно. По большей части он старался свалить такого рода дела на брата, и благодаря телефону жизнь его была намного легче. Но когда Нессим позвонил и сказал, что его агентам так и не удалось вытрясти из Магзуба хоть что-нибудь о ребенке Жюстин, Наруз вдруг почувствовал себя окрыленным - задача, решил он, отныне передоверена ему, и эта мысль ему понравилась. "Нессим, - сказал он в трубку, - какой у нас сейчас месяц? Да, Мизра. Значит, скоро праздник Ситна Мариам, совсем скоро, а? Если он там появится, я постараюсь, чтобы он заговорил". Нессим обдумывал его слова необычно долго, и под конец затянувшейся паузы Нарузу даже показалось, что их разъединили. Он крикнул отрывисто: "Алло-алло!" Нессим тут же отозвался: "Да, да, я здесь. Я просто задумался: ты ведь будешь осторожен, правда?" Наруз рассмеялся коротко и хрипло и пообещал: да, он будет осторожен. Возможность оказать старшему брату услугу всегда была для него подарком. О Жюстин он даже и не думал, о том, что могли бы значить для нее такого рода сведения: она была приобретение Нессима, Нессима же он обожал, восхищался им, любил глубоко, и любовь эта, пожалуй, в чем-то схожа была с простейшим рефлексом - потому что Нессим был Нессим. Наруз был просто обязан сделать все возможное, чтобы помочь Нессиму - помочь ей. Не больше. И не меньше.

Назад Дальше