Отец и сын (сборник) - Марков Георгий Мокеевич 25 стр.


- Ладно, Алексей-душа, хватит, не идет тебе ворчать по-стариковски. Давай-ка рассказывай про этого самого Данте. Был у нас на пароходе "Колпашевец" один кочегар с такой фамилией.

- Тот Данте, дядя Тихон, великий из великих. И проживал он в чужой стране, которая прозывается Италия. - Алешка принялся с горячностью пересказывать лекцию, через минуту забыв о всех огорчениях, причиненных ему Мотькой. Засыпая поздно вечером, он еще раз вспомнил о ней, но теперь совсем уже миролюбиво: "А ведь прав дядя Тихон. Девки на одну колодку. Мельникова дочка из Малой Жировы тоже ко мне льнула… Так и Матренушка. Втюрилась по уши в этого долговязого и бегает, наверное, за ним, как телушка за коровой… Ну, завтра расспрошу ее, почему забывает старых друзей".

Пожалуй, первый раз за все время работы в затоне Алешка не пожалел, что наступил конец рабочего дня. Он проводил Скобеева до дома и направился на Никольскую. Времени было более чем достаточно, и он шагал по улице, залитой вешним потоком, не торопясь.

Дом номер тридцать три оказался продолговатым, двухэтажным, на кирпичном фундаменте. На воротах висела стеклянная вывеска. Алешка прочитал: "Общежитие студентов Томского государственного медицинского института". Вывеска озадачила его. "Не ошиблась ля Матрена номером? А может быть, в сторожихи или уборщицы нанялась?" - недоумевал он, робко входя во двор и направляясь к высокому крыльцу.

Едва открыв дверь, он натолкнулся на толстую женщину, которая поднялась навстречу ему, заполнив собой всю ширину коридора - от стены до стены.

- А кого тебе надо, кавалер? Адрес ты случайно не попутал? Здесь девичье общежитие, - подозрительно осматривая Алешку, скрипучим голосом сказала толстуха.

- К Стениной я. Здесь она живет?

- Тут Стенина проживает. А ты кто ей будешь?

- Кто? Братуха!

- То-то же. Кавалер к ней другой ходит. И годами постарше, и по одежке не сродственник тебе.

Вдруг одна из дверей в глубине коридора раскрылась, и из нее вышла Мотька. Она бросилась к Алешке - возбужденная, радостная, обняла его. На ней было красное, с большими черными цветами, платье, городские туфли на высоких каблуках, и веяло от нее тонким ароматом духов. Черные волосы ее были острижены коротко, под кружок - так стриглись песочинские староверы - и зачесаны вверх. Такая прическа открывала лоб и делала Мотькино круглое простое лицо каким-то строгим, совсем не похожим по выражению на прежнее, к какому привык Алешка.

- Ну, пойдем, пойдем, братишка. Я тебя уже давно жду, - заговорила Мотька, осматривая Алешку и втайне отмечая, каким видным и ловким он стал.

Алешка пошел за ней, чувствуя скованность и смущение. Он был и рад этой встрече и в то же время подавлен. Мотька! Она единственная на всем белом свете могла напомнить сейчас коммуну, отца, все то самое радостное и самое горькое, что никто не поймет, если не пережил сам. Но почему же она не смотрит ему в глаза? Почему вчера бросила его одного на улице? Неужели есть что-нибудь на свете дороже того, что они пережили, что известно только им двоим?

- Как я рада, Алешка, что ты живой и целый! Часто я тебя во сне видела, и все маленьким, худым. А ты вон какой вымахал! - торопливо заговорила Мотька, когда они вошли в комнату.

Алешка осмотрелся. Комната была небольшой, но опрятной, чистой. Возле стен стояли четыре аккуратно застланные кровати, посередине - продолговатый стол под белой залатанной скатертью. У кроватей тумбы, на них девичьи вещички: флакончики с духами, баночки с помадой и пудрой. На одной из тумбочек Алешка увидел в круглой рамке фотографию, чутьем угадал: "Он. Мотькин ухажер". Алешка всмотрелся придирчиво, но молодое лицо было приятным, даже красивым и похожим на кого-то из тех людей, с кем Алешка когда-то виделся. "Наверное, в клубе его встречал", - подумал он.

- Ты кто же теперь, Матренушка? Сказывали в деревне, что по первости сторожихой служила? - спросил Алешка, устраиваясь на скрипучем стуле напротив девушки.

- Я теперь Мария, Алешка. Зови меня Мусой, - смущаясь, сказала Мотька.

- Да ты что?! Кто это тебя перекрестил? - засмеялся Алешка, бросая на Мотьку неодобрительные взгляды.

- Кто перекрестил? Так одному человеку нравится. - И Мотька кинула мимолетный взгляд на фотографию. - И правда, Алешка, уж очень деревенское это имя - Матрена.

- Ну и что же, что деревенское!.. А мы с тобой и в самом деле деревенские… Нет, нет, Матренка, не то ты придумала… Ведь тебе имя отец давал, дядя Васюха. А он не просто отец, а коммунар, за советскую власть полег. - Алешка, как это случалось с ним в минуты крайнего волнения, покраснел, глаза его заблестели, руки беспокойно задвигались, взлетая то к груди, то к волосам.

- Мертвому все равно, Алешка! А потом, темный он был, малограмотный, некультурный, как поп-батюшка сказал, так и стало.

Мотькины рассуждения еще больше задели Алешку. Он высоко чтил и своего отца, и Мотькиного, и всех их сподвижников-коммунаров.

- Как это темный? Ты что, совсем сдурела? Ты подумай-ка, что бормочешь?! Если б дядя Васюха был темный на самом деле, он не пошел бы в революцию за Лениным. Выходит, он почище нас с тобой понимал, какой будет жизнь дальше… Ты, Матренушка, что тут, умом, что ли, приослабла или уж очень в рот своему ухажеру смотришь?

- А ты-то откуда такой речистый стал, Горемыка?! Ведь я доктором скоро буду. Ты думаешь, приятно мне насмешки от своих коллег слушать?! "Матрена? Боже! Вот это имечко! Почему бы вас тогда свеклой или брюквой не назвать?" Это мне один доцент в клинике прямо в глаза влепил…

"Доктором скоро буду", "доцент в клинике"… Таких слов от Мотьки Алешка не ждал. Они так его удивили, что он вмиг прикусил язык. Мотька - и вдруг доктор! Невообразимо…

- Неужели добилась-таки, Матренушка-Марья?! - заглядывая Мотьке в лицо, голосом, в котором уже слышалось восхищение, спросил Алешка.

- Ну, хоть не добилась, а добьюсь. На третьем курсе я медицинского института.

- Вот это сила… Вот здорово… Знал бы дядя Васюха! - воскликнул Алешка, посматривая на Мотьку и испытывая уже некоторую неловкость за резкость своего разговора с ней.

- Ты знаешь, Алешка, я ведь ради этого себя не щадила, ночи напролет занималась. Днем работала, вечером в школу бегала. Даже в комсомол не пошла, чтоб ничто, совершенно ничто не отвлекало меня от образования… и вот… видишь, студентка…

И снова Алешка был поражен: "Даже в комсомол не пошла…" Он встал, глаза его заблестели, задвигались руки.

- Ты что, Матрена, в уме? Чем же он, комсомол-то, помешал бы тебе? Все ж таки коммунарская у тебя родова! Дядя Васюха не похвалил бы тебя за такое…

- А может, и похвалил бы! Нечего на сто дел размениваться. Решила стать доктором, значит, все остальное пусть катится ко всем чертям. Самое главное, Алешка, специальность. Будет она у тебя в руках - будешь жить по-человечески…

- А разве комсомол против этого? Наоборот! Ты бы такой в комсомоле сознательной стала, что тебе любые трудности трын-трава… Закалилась бы во как!

- Я и так закаленная. А трудностей с меня хватит. Пожила я и в холоде и в голоде… Да что тебе говорить! Сам знаешь. Будет специальность - начну хорошо получать. За всю свою бедность расчет произведу. Досыта есть буду, наряжаться стану, квартиру чистую и просторную заведу…

- Подожди-ка, послушай, что я тебе хочу сказать. Перво-наперво о всех людях думай, - попытался перебить ее Алешка, но Мотька с ожесточением замотала стриженой головой, замахала руками:

- Не трогай меня, Алешка, не разубеждай! И сам пойми: основное - специальность…

- Ну точь-в-точь говоришь, как Михей Колупаев. Тот тоже мне без передыху долбил: главное, Алеха, рукомесло, и еще в богатый дом зятем войти. А мне всякое богатство - кол в брюхо!

- А ты меня в буржуйки тоже не записывай. Учусь я затем, чтобы жить хорошо. И ты не смотри на меня волком, вот что. Ты еще темный. Культуры побольше хватишь - иначе запоешь…

Но тут Мотька явно загнула через край. Алешка покраснел, насупился и, взяв со стола шапку, хотел уйти.

- Да что это мы схватились-то по пустякам! - воскликнула Мотька, преграждая Алешке дорогу. Она остановила его, усадила на стул. - А ты-то как живешь, братишка? Расскажи! Ведь не чужой ты мне…

В голосе девушки слышались и доброта, и сочувствие, и интерес. В одно мгновение вспомнил Алешка, как Мотька возилась с ним, когда жили они у Ивана Солдата. Он то и дело прихварывал, она и поила его, и кормила, и даже однажды в бане от простуды веником хлестала.

- Горячий я стал. Как необученный конь, - пряча глаза, виновато сказал Алешка.

- Да и я кипяток, - призналась Мотька тоном раскаяния.

Они долго молчали. Трудно было сразу переменить душевный настрой.

- Ну что, сеструха, слушай про мое житье-бытье, - наконец сказал он и, взглянув на Мотьку, застенчиво улыбнулся.

Они просидели дотемна. Сначала говорил Алешка, потом Мотька, потом снова Алешка. Вспомнили и коммуну, и добрых Ивана Солдата с теткой Ариной, и деревню, и много-много всяких случаев из той жизни, которая отодвигалась все дальше и дальше, называясь уже прошлым.

Они разговаривали бы без конца, если б не пришли Мотькины товарки по комнате. Увидев незнакомых девушек, с любопытством и даже с некоторой бесцеремонностью оглядывавших его, Алешка заспешил. Мотька попыталась удержать его, пошутила:

- Не торопись, братишка. Видишь, какие у меня подружки. Одна лучше другой. Гляди, и невесту себе выберешь.

От этих слов Алешка смутился еще больше и, опустив голову, выскользнул за дверь. Мотька проводила его до ворот. Тут они постояли с минуту, простились. Алешка пообещал прийти к ней осенью, когда база вернется с далеких таежных рек на зимовку. Шагнув, он обернулся, с ласковой усмешкой сказал:

- А все ж таки, Матренушка, Муськой звать тебя не стану. Чужая ты с этой-кличкой.

С деланной строгостью она погрозила ему пальцем из сумрака весеннего вечера, подождала, когда он уйдет, вдогонку крикнула:

- Могилке на Васюгане за меня поклонись!

Он ничего не ответил. Возможно, не слышал ее возгласа. Когда затихли его шаги, она, кутаясь в полушалок, пошла в дом, все еще оглядываясь и прислушиваясь неизвестно зачем.

Глава седьмая

Кто не живал на реках, не трудился на воде, тот, возможно, и не знает, что реки, как люди: у каждой свой норов, свои повадки, свое обличье и даже, как это ни странно, свой голос.

Раньше Алешка и представить себе не мог, что Чулым совершенно иной, чем Обь, что Тожь никак нельзя принять за Васюган, а Парабель и Кеть настолько же походят одна на другую, насколько и не походят.

С каждым днем своей жизни на торговой плавучей базе Алешка открывал все новые, неожиданные подробности в большом и загадочном мире, который окружал его.

Три месяца минуло уже с того дня, когда база сняла чалки и двинулась в далекий путь. Стояло тогда ясное утро. Было тихо-тихо. Томь блестела под солнцем, гладкая, как зеркало, голубая, как небо. Томск посверкивал на этом ослепительном свету маковками церквей, стеклами домов, разноцветными крышами, белобокими пароходами.

На берегу стояли люди. Тут были жены и дети Лаврухи и Еремеича, старые друзья Скобеева - лоцманы, капитаны, штурвальные, списанные с судов по старости и нездоровью. Пришли проводить базу представители потребсоюза, профсоюзного баскомреча и управления Томь-Обским пароходством.

По рассказам Скобеева Алешка знал, что раньше, в царское время, на пароходе и пристанях перед началом навигации служили молебны. Как-никак люди отправлялись в долгое путешествие, в края необжитые, безлюдные, отправлялись навстречу неизвестности. В дороге их ждут и невзгоды, и бури, и тяжкий труд.

По сдержанному говору толпы, по лицам людей - серьезным и обеспокоенным - Алешка, стоявший на носу катера, чувствовал, что проводы эти не простое прощание, есть в них что-то более значительное, торжественное, проникающее до самого сердца. Он неотрывно прислушивался к разговору, рассматривал людей, напряженно ждал, когда Скобеев крикнет: "Подбирай чалку!"

Вот наконец Скобеев вышел из толпы, зашагал по трапу. Так уже было принято: уводил базу от городского причала он сам. Лавруха и Еремеич потянулись за ним. Толпа задвигалась, послышался ребячий плач - это младший сынишка Еремеича не хотел расставаться с отцом. Еремеич поднял мальчишку с земли, поцеловал, передал с рук на руки жене и матери, которые донимали его разными наказами. Отшучиваясь, Лавруха взошел на борт катера, прощально помахал рукой и скрылся в машинном отделении. Еремеич понял, что и ему пора на пост. Он заторопился на паузки, плотно скрепленные канатом, встал у рулевой слеги среднего паузка.

- Иван Христофорыч! - крикнул кому-то из знакомых Скобеев, высунувшись из рубки. - Сбрось-ка нам чалки. А ты, Алексей-душа, подбирай-ка чалки. Еремеич, и ты подбирай!

- Есть подбирать! - громко ответил Алешка.

Еще с месяц тому назад Лавруха с Еремеичем рассказали Алексею, какие команды существуют на речном транспорте. Он записал все это в тетрадь и в первый же свободный вечер выучил наизусть.

Теперь на глазах посторонних людей ему хотелось не ударить в грязь лицом и всю работу выполнить точно и быстро. И он действительно убрал трап, а причальные канаты смотал с такой ловкостью и уменьем, что старые речники подумали: "А матрос у Скобеева - тертый калач, видать, немало поплавал по рекам".

- Давай, Лавруша, тихий вперед, - просто, не повышая голоса, сказал в трубу Скобеев.

Лавруха включил мотор. Стены, пол катера задрожали мелкой дрожью, винт закрутился, забурлив водой, и вот катер, а за ним и паузки медленно-медленно поползли вдоль берега. Скобеев положил руки на рулевое колесо и, свободно перебирая ими, начал поворачивать катер в реку. Изогнув кривую, схожую с формой лука, катер и паузки оказались на стремнине. С берега энергично замахали кепками и платками.

- Прощайте! Счастливого плаванья! Благополучного возвращения!

Скобеев высунулся из рубки, потряс в ответ рукой. Алешка перешел на корму. Отсюда берег был виднее, а он сам заметнее. Вскидывая над головой руки, он покачивал ими. Еремеич с паузка размахивал платочком. Только один Лавруха не участвовал в прощании с берегом. Запустив мотор на "самый полный ход", он прислушивался к его работе, из остроносой масленки добавлял смазку в маслоприемники.

Вскоре лица людей на берегу расплылись, фигуры потеряли очертания, провожавших теперь можно было отличить только по цвету одежды. Но прошло еще пять, а может быть, десять минут, и люди слились со строениями и теперь лишь чернели круглым пятном на фоне красной кирпичной стены пристанских пакгаузов.

Алеша опустил руки и, испытывая от расставания с городом грустинку, поднялся на палубу катера. Скобеев тотчас же позвал его к себе:

- Заходи, Алексей-душа, в рубку… Посидим рядом.

Алеша устроился на скамеечке, чуть подальше Скобеева, примостившегося на высоком круглом стуле.

- Ну как, не обволокла тебя грусть-печаль? Надолго ведь с людными местами расстаемся.

- Ничего, дядя Тихон, мне бы только вот так плыть и плыть, хоть на самый край белого света. Люблю двигаться.

- А я, братец мой, с тучей в груди отплываю. От Панки моей, Прасковьи Тихоновны, целый месяц - ни звука. Не бывало с ней такого. Знает ведь, что ухожу не на один день. Буду теперь в Колпашеве и Парабели писем ждать. Уж не захворала ли?

Алешка искоса посмотрел на Скобеева. В прищуре коричневых глаз, в изломе плотно сомкнутых тонких губ как бы лежал отпечаток невеселых дум. "Захворала? Это еще ничего, терпимо. А если с кулацкой шайкой схватилась? Вот тут все может быть", - подумал Алешка, и неясная тревога за дочь Скобеева охватила и его.

- Весна, дядя Тихон. Работы у нее и в школе и в комсомоле располным-полна коробушка, - попробовал он утешить Скобеева.

Тот вертанул рулевое колесо, расправил плечи, стараясь освободиться от тревожных раздумий о дочери, сказал:

- И я так думаю, Алексей-душа. - И, вздохнув, добавил: - Ну, короче сказать: живы будем - не помрем. - И сразу, без всякой остановки заговорил совсем о другом: - А как ты думаешь, Алеша, почему вон там, на самой середке реки, вода рябит?

- Вон там-то, слева? - указывая рукой, уточнил Алешка. - А мель там, дядя Тихон.

- Правильно. А знаешь, почему я сейчас к яру не приближаюсь? - спросил Скобеев, вполоборота, с хитринкой посматривая на Алешку.

- Почему? Очень просто почему. Яр лесистый. Вон как лесины нависли. Ну как обвалится. Захлестнет паузок или катер. Не приведи бог!

- Нет, не потому.

- Не потому? Значит… - Алешка задумался. - А! Вот почему: коряги сплошные под яром. Винт у катера можно загубить.

- И опять не потому. Коряги, Алексей-душа, по самой кромке берега тянутся, они нам не помеха. А ну, подумай-ка получше.

- Не знаю, дядя Тихон.

- Ну, слушай, коли так. Не иду я по подъяру потому, что там сплошные воронки, а раз воронки, значит, обратное течение, а раз обратное течение, значит, снижается скорость движения, больше расходуется топлива. На-ка вот бинокль, взгляни, какие там шапки из желтой пены на воронках.

Алешка приложил бинокль к глазам, и, словно чудом, яр с осыпями, с обрывистой глинисто-песчаной кромкой, с корягами, с пышно взбитой коловертью воронок пеной приблизился на расстояние вытянутой руки.

- Хитрая эта штука - бинокль! - с восхищением сказал он. - Все как на ладони. Вон даже видно, как щепки плывут. Головастый был тот человек, который придумал эту машинку. Правда, дядя Тихон?

Скобеев не имел образования, но долголетняя работа масленщиком, а потом и машинистом на пароходах, самостоятельное чтение книг, постоянные разговоры с дочерью, когда она училась в школе и на курсах учителей, сделали его человеком осведомленным во многих областях жизни. Теперь он охотно делился с Алешкой всеми своими знаниями.

- Не сразу, Алеша, человек придумал бинокль, или, точнее сказать, подзорную трубу.

И Скобеев рассказал длинную и поучительную историю о том, как люди изобрели увеличительное стекло.

К вечеру в этот же день плавбаза пришла к устью Томи. После обеденной остановки за рулевое колесо на катере встал "заврулем" Еремеич. Скобеев и Алешка перешли на паузки. Заимки и деревеньки, луга и перелески обозревались отсюда на десятки верст. Дома утопали в зарослях берез, черемухи и рябины. Рослые кудрявые кедры подступали к огородам и усадьбам, и казалось, что они поставлены тут природой, как часовые, охранять мир и покой людей.

До устья Томи осталось не меньше часа ходу, когда Скобеев и Алешка перебрались с кормы на нос, чтобы не прозевать и увидеть при солнечном свете границы двух рек.

- У Томи, Алексей-душа, расцветка одна, а у Оби другая. Ты, когда в коммуну-то на Васюган шел, не запомнил этого?

- Малый да глупый я тогда был, дядя Тихон.

- А отец-то не рассказывал об этом?

- Рассказывал, конечно! О многом он мне рассказывал. А только где же запомнишь? Прошло столько лет!

- Ну а теперь сам посмотришь. Вот-вот и конец Томи будет. Солнце только бы не закатилось. Тогда пропадет наше с тобой удовольствие.

Но, к их счастью, солнце еще сияло во всю силу, когда катер подтащил паузки к слиянию рек.

- Смотри, Алеша, вперед. Вон видишь, какая вода в Оби! Желтая и серая, а в Томи прозрачнее и с зеленоватым отливом.

- Такая вода, как в Оби, дядя Тихон, бывает в ручьях после сильных дождей.

- Правильно. А знаешь почему?

Назад Дальше