- Сколько они ни посылают, а конец у них один - могила! - воскликнул Бастрыков.
- Да где им с русским народом справиться? Наших сил - океан! - послышался убежденный голос.
"Нет, на слухи тут не падкие", - подумал Ведерников, вспомнив наказ Порфирия Игнатьевича: "А самое главное, господин Ведерников, слушок им какой-нибудь запусти, да позабористее: Ленин, дескать, при смерти, а дружки его передрались. Шатается, мол, советская власть. Вот-вот новая головка в России объявится".
- Ну что же, гость, пойдем. Время ужинать, - сказал Бастрыков и направился к столам.
Ведерникова посадили за крайний стол, на самый угол. Отсюда ему хорошо были видны все остальные столы. Лукерья то и дело сновала от столов к печке и обратно. На железных противнях она приносила жареных язей, хлеб в мисках, нарезанный крупными ломтями. Ведерников делал вид, что смотрит на луга, простиравшиеся за рекой, а сам ни на минуту не упускал из виду Лукерью. Все, за что бы она ни бралась, она делала быстро, ловко и уверенно, и это, очень нравилось Ведерникову. Некоторые коммунары что-то говорили Лукерье, должно быть, шутливое, потому что то там, то здесь раздавался смешок, но в ответ Лукерья лишь кротко улыбалась. Заметив, что она снова повязала голову старушечьим платком, Ведерников подумал: "И хорошо делает, что прячет свою красоту! Разве эти дикари оценят ее по-настоящему?!"
Подав на столы большие медные чайники, Лукерья подошла к вихрастому мальчишке, сидевшему рядом с Бастрыковым, и начала что-то говорить ему. Ее строгое лицо вдруг стало мягким, ласковым, а обжигающий свет золотисто-черных глаз излучал сейчас только доброту, неиссякаемую доброту. Мальчишка почему-то сконфузился, и Лукерья отошла, бросив не на него, а на Бастрыкова взгляд, полный затаенной нежности.
"Может быть, этот мальчишка ее сын? Но ведь ей двадцать с небольшим, а хлопчику лет десять…" - недоумевал Ведерников.
После ужина, когда совсем уже стемнело, коммунары разложили костры, окружили их. И тут Ведерников был снова поражен. Заводилой веселья, которое царило чуть не до полуночи, был сам Бастрыков. И все он умел! Вначале председатель коммуны играл на балалайке, потом ему принесли гармонь, и он без устали целых два часа ублажал танцоров и плясунов. Наконец коммунары принялись петь. У Бастрыкова оказался сильный баритон. Он не только запевал, но временами управлял хором. И все он делал с жаром, горячо, увлекаясь сам и увлекая других. "Живет как все, не отделяется", - думал Ведерников, испытывая какую-то внутреннюю растерянность от острого любопытства к жизни этого человека, такого далекого, непонятного и чужого.
- Ну, братаны, пора на покой! Завтра, как и сегодня, - одни на раскорчевку, другие на постройку, - вставая с бревна, сказал Бастрыков.
Коммунары стали расходиться по шалашам, которые тянулись в ряд по берегу.
Ведерников, забытый всеми в часы веселья, тоже встал и направился к реке. Вдруг кто-то в темноте взял его осторожно за плечо. Ведерников оглянулся. За ним шел сам Бастрыков.
- Ну, гость, где думаешь спать-ночевать? - спросил он с шутливостью в голосе.
- У меня палатка в обласке лежит. Сейчас ее быстренько на козлы поставлю - и готово, - ответил Ведерников, с беспокойством подумав: "Лучше б ты забыл обо мне".
- Спокойной ночи, стало быть, - сказал Бастрыков откуда-то из темноты.
Ведерников обрадовался, что Бастрыков уходит, вдогонку буркнул:
- Приятных сновидений.
Он быстро раскинул палатку возле обласка на песке и залез в нее. Но спать ему не хотелось. Вечер, проведенный в коммуне, особенно встреча с Лукерьей произвели такое сильное впечатление, что ни о чем другом он думать сейчас не мог. "Где же она? Почему не пришла на танцы? Видимо, потому не пришла, что дала слово мужу не выходить без него на гулянья… Но почему она сказала: "Три года мыкаюсь?" Потом мысли Ведерникова приняли иное направление. "Итак, что же я узнал о коммуне? Что я могу рассказать на заимке? Точно ничего не узнал, а впечатление о жизни коммуны все-таки имею. Дух коммунаров крепок. Будь у них распри или уныние - не веселились бы. И, судя по разговорам, коммуна строится. Кажется, уже срубы новых домов готовы. И лес корчуется под озимый сев… Что же еще?" Ведерников имел кое-какой военный опыт и потому из обрывков разговора, из отдельных фраз коммунаров старался воссоздать общую картину. "И каков же твой вывод?" - как бы услышал он вопрос друзей, ждавших его на Порфишкиной заимке. "А вывод такой, - мысленно отвечал Ведерников, - если коммуну не разгромить нынче, то на будущий год она будет неподступной. Коммуна соберет вокруг себя всех остяков, и тогда Исаеву конец. Остяки сами уберут его. Бунт Ёськи только начало… Если же коммуну ликвидировать, то даже при условии полной победы советской власти в Сибири Порфирий Игнатьевич останется хозяином Васюгана еще на десять - пятнадцать лет. Едва ли среди крестьян найдется другой такой энтузиаст, как Роман Бастрыков, который увлечет других на жизнь в безлюдной таежной стороне. Но… Что ты лично, Григорий, выиграешь, если втянешься в эту борьбу?"
Ведерников даже привстал в палатке, опираясь на локоть. "Как тебе не стыдно! Разве можешь ты, честный русский офицер, ставить так вопрос? Да ведь разгром коммуны - это удар по советской власти, которая отняла у тебя все: молодость, достоинство, будущее. Да, но не будь мальчишкой! Ради благополучия мелкого торговца, которому ты обязан только временным приютом, ты можешь поплатиться жизнью. Кому нужен такой героизм?"
От всех этих противоречивых мыслей Ведерникову стало нестерпимо душно. Пятясь, он вылез из палатки. Над Васюганом стояла темная, беззвездная ночь. Молодой месяц светил робко, и его холодный свет едва пробивался сквозь толщу облаков. Было тихо. Откуда-то издали доносились ровный и нескончаемый звон таежного родничка и редкие всхлипывания филина. Ведерников закурил, стараясь всмотреться в темноту, подумал: "А живет Бастрыков безмятежно. Один взвод разведчиков в три минуты оставит от коммуны лишь одно воспоминание…" И тут же Ведерников снова вспомнил о Лукерье. "Где она спит? Может быть, она ждет меня? Я ведь сказал ей всерьез, что приехал ради нее".
На длинных дорогах войны у Ведерникова немало уже было случайных встреч с женщинами. Но это были встречи, которые не оставляли никакого следа в душе и забывались на другой день. "Спит она сегодня одна. Тереха ее с рыбаками", - промелькнуло у него в уме. Но, едва подумав об этом, Ведерников почувствовал, что встреча с Лукерьей волнует его по-особенному. Он постоял с минуту, прислушиваясь к тишине, и осторожно побрел по берегу в сторону шалашей. Вдруг чуть повыше того места, где он шел сейчас, послышался приглушенный разговор. В нем невозможно было разобрать ни одного слова, но по звукам, которые доносились в виде какого-то однообразного и напряженного говора, он понял, что люди не шутки шутят. Он затаил дыхание. Ему казалось, еще одно мгновение - и это напряжение взорвется. Но он ошибся. Говор затих совершенно - правда, сейчас же раздался хруст сучьев. Кто-то быстро уходил в темноту, туда, где стояли шалаши.
Ведерников напряг зрение, но рассмотреть уходившего не успел. В тот же миг заскрипел сухой речной песок. Не глазами увидел он, а чутьем понял: это она, Лукерья. В порыве волнения, быть может, отчаяния она не вскрикнула даже, когда он подхватил ее на бегу. Потом так же доверчиво села рядом с ним на песок. Рыдания душили ее, и она вся изгибалась. Он обнял ее, поддержал.
- Кто тебя, Луша, обидел? - горячим шепотом спросил Ведерников.
Лукерья всхлипывала, пряча лицо в платок.
- Кто это тебя, Луша? - снова спросил Ведерников.
Но вот она затихла и вдруг, выпрямившись, громко сказала:
- Увез бы ты меня, парень, отсюда, пока я живая…
"Куда же я ее увезу? И зачем я ее увезу?" - пронеслось у него в голове. Но тут Лукерья вскочила - то ли пришла в себя, то ли почувствовала растерянность Ведерникова - и вмиг исчезла в темноте, словно растворилась в ней. Ведерников кинулся вслед, но наскочил на куст и сильно расцарапал руку. Ощупью он добрался до своей палатки и долго сидел, ошеломленный. Все, что случилось сейчас, походило скорее на сон.
"Что же произошло?" - спрашивал он себя, напряженно всматриваясь в темноту и прислушиваясь, не идет ли Лукерья. Но тишина теперь была такой, что даже не звенел родничок и не вскрикивал филин. Люди, видимо, крепко спали. Ведерников спать не мог. Он курил без конца, втягивая горький табачный дым глубокими затяжками. "Возможно, вечером приехал ее муж, что-то между ними произошло. А может быть, он видел ее со мной и приревновал?" - терялся в догадках Ведерников. Он просидел без сна почти до рассвета. От реки тянуло свежестью, и комары совсем не донимали его. Когда чуть забрезжило, он залез в палатку и уснул так сладко, что не слышал, как поднялись коммунары, как они позавтракали и ушли на работу.
- А ты мастер поспать, парень Григорий, - улыбнулась Лукерья, когда заспанный, со взъерошенными волосами Ведерников вылезал из палатки. Она смотрела на него своими золотисто-черными глазами, и ничто в ней, ни одна черточка на лице, ни одно движение не напоминали о том волнении, которое было пережито ночью.
- Товарищ Бастрыков велел тебя покормить, - сказала Лукерья.
Ведерников подошел к реке, осторожно, боясь замочить тряпки на руках, умылся, направился к столам. Лукерья принесла миску с лепешками из белой муки, эмалированную кружку и чайник.
- Угощайся сам, Григорий, - сказала она. - А мне хлеб надо в печь сажать.
Ведерников понимал, что задерживаться дальше в коммуне у него нет оснований, но уехать, не поговорив с Лукерьей, он тоже не мог.
- Ты, Луша, еще разок помажешь мне руки? - спросил Ведерников, глядя на нее ласковыми глазами.
- Ешь пока, а я тем временем хлебы в печь посажу и жир принесу.
Ведерников пил чай, ел лепешки, а сам наблюдал за каждым шагом Лукерьи. Нет, нет, причислить встречу с ней к маленьким пошло-любовным приключениям Ведерников почему-то не мог. Давясь, наскоро съел он три лепешки, выпил полкружки чаю и отодвинул миску. В те короткие минуты, когда Лукерья будет смазывать гусиным салом его ладони, ему надо очень многое узнать у нее и многое сказать.
- Ну, давай руки! - подходя к Ведерникову, приказала Лукерья и обернулась, крикнув своей помощнице: - Загляни, Мотя, в печку, как бы хлебы не подгорели!
- Побудь, Луша, подольше со мной. Так мне хорошо, когда ты рядом, - понизив голос до шепота, сказал Ведерников.
- Опять ты про свое! А сядешь сейчас в лодку - и до свидания на веки вечные, - усмехнулась Лукерья и быстро-быстро принялась сматывать с его рук свой самодельный бинт.
- Не говори так, Луша! Я снова скоро приеду. Приехать?
- Вольному воля.
Лукерья обдавала Ведерникова своим дыханием, прикасаясь к нему то плечом, то грудью. От нее пахло здоровьем молодого тела, свежевыпеченным хлебом и чуть дымком смолевых дров. Ведерников с трудом удерживал себя от желания обнять ее и поцеловать в сочные малиновые губы.
- А почему ты плакала ночью, Луша? Что случилось? Я так переживал за тебя! - заглядывая Лукерье в глаза, взволнованно прошептал Ведерников.
- Что было, то прошло, - с тоской в глазах сказала Лукерья.
- А почему ты все-таки плакала?
- Не я одна плачу. Многие молодые бабы еще горше меня плачут.
- Почему?
Лукерья тихо, с грустью засмеялась. В ее голосе послышались искренние, ласковые нотки.
- Да потому, дурачок, что не каждая тропка в заветный дом приводит. Случается, идешь в одни ворота, а попадаешь в другие. А бежать назад - дороги нет. - Помолчав, Лукерья с каким-то задором спросила: - Уразумел?
"Она не любит мужа, тяготится им", - подумал Ведерников.
- Уразумел, да не совсем, - проговорил он, намереваясь еще кое о чем спросить ее. Но она опередила его:
- Подумай на досуге, парень. Авось все до конца уразумеешь. Подумай, пока молодой.
- Подумаю, Луша. А скажи: тебе хорошо здесь живется?
- Хорошо бы жилось - не просила бы увезти отсюда.
- Тебя ночью обидел кто-то?
- Ну, много будешь знать - скоро состаришься…
- Я люблю тебя, Луша.
- Не торопись, подумай-ка лучше, той ли тропкой идешь. Ну, вот и готово! Поезжай, Григорий, теперь…
Лукерья заторопилась к печке, где орудовала ее помощница, краснощекая девка-здоровячка Мотька.
- Луша, подожди минуточку! - кинулся вдогонку Ведерников.
Она приостановилась, предостерегающе подняла руку, как бы удерживая его на месте.
- Я приеду, Луша. За тобой приеду, - громко сказал Ведерников, позабыв в этот миг о всякой предосторожности.
- Прощай, Григорий! - Она посмотрела на него с тоской в глазах и, опустив голову, торопливо пошла в сторону шалашей.
Ведерников стоял, ожидая, что она обернется, но Лукерья не оглянулась. "Ну вот и все. Больше мне здесь делать нечего", - подумал Ведерников. Он бесцельно походил вдоль стола и, чувствуя смятение в душе, то и дело оборачиваясь, спустился к своей лодке.
Собрав в два счета палатку, он бросил ее в обласок, столкнул нос с берега, сел в корму и взял весло. Течение подхватило обласок и понесло. С минуту Ведерников сидел неподвижно в каком-то забытьи, словно не знал, куда ему надо плыть. В глазах стояло лицо Лукерьи с выражением тоски, которая, должно быть, тяжким пластом легла ей на душу.
Опомнился он от сильного толчка. Обласок стукнулся о корягу и зашатался. Веслом Ведерников выровнял его, повернул против течения и начал грести с тупым ожесточением и яростью.
- Нет, нет, она должна быть моей! - бормотал он, не замечая, что тряпки сползли с его рук и мозоли кровоточили.
…А на Исаевской заимке Ведерникова уже ждали. Отс и Кибальников, побаиваясь после конфискации винтовки выходить на яр, то и дело посылали самого Порфирия Игнатьевича посмотреть, не приближается ли лодка. Но лодки все не было, потому что Ведерников уже не плыл, а просто едва-едва карабкался с больными руками против течения. Выбившись из сил, он остановился на ночевку верстах в семи-восьми от усадьбы Исаева. Ночь выдалась пасмурная, тихая, и комары словно сбесились. Звенящими стаями они бросались на израненные руки. Всю ночь Ведерников не спал, сидел у костра, вспоминал Лукерью, бормотал как в бреду: "Все равно она будет моя". На рассвете, так и не сомкнув глаз, Ведерников поплыл дальше. Руки совсем плохо слушались. В голове стоял протяжный шум, и всюду виделись ему жгучие золотисто-черные глаза Лукерьи. Каким-то далеким отголоском сознания Ведерников понял, что он не выдержал огромного напряжения бессонных ночей, тревог и заболел.
На заимке в ту ночь тоже не спали. Срок возвращения Ведерникова миновал, а его все не было. Может быть, Бастрыков под конвоем коммунаров уже отправил Ведерникова в Томск, в губчека? Возможно, следовало уже начать сборы к уходу? Но куда? Вверх по Васюгану не было больше никаких явок, а вниз по реке стоял железный заслон - коммуна. И вдруг в минуту самого крайнего отчаяния, когда перепуганный Порфирий Игнатьевич перестал даже бегать на яр и смотреть на реку, из лесу вышел Ведерников. Он шел шатаясь. Воспаленные глаза его смотрели устало и отчужденно, руки были полусогнуты и неподвижны.
- Ну, как твоя экспедиция, Гриша? - чуть не в один голос спросили Отс и Кибальников.
- Господа, - патетически, с надрывом воскликнул Ведерников, - обо всем потом, после! И не судите меня жестоко: мне двадцать три года.
Ведерников прошел мимо до крайности удивленных Порфирия Игнатьевича и офицеров прямо в дом и рухнул на свою постель, не сказав больше ни слова.
Глава седьмая
Роман Бастрыков жил в непрерывных хлопотах. Ночь у него походила на день, а день был наполнен до отказа работой. С детства руки Бастрыкова привыкли к труду. Это были сильные и проворные руки. Ладонь широкая, как топор, пальцы длинные, жесткие - кость да кожа. И если уж что-нибудь требовалось зажать в руках, то Бастрыков сжимал намертво, без отдачи, как в слесарных тисках. С тем, что иные делали за неделю, Бастрыков справлялся за день. В молодости, когда Роман батрачил, кулаки Вороно-Пашенской волости Томской губернии наперебой старались сманить его к себе и не стояли даже за платой. "Этот парень ломит за троих", "Роман ворочает как бык", "Всякое дело у него кипит в руках" - так говорили о Бастрыкове. И это было истинной правдой.
И теперь, в коммуне, Бастрыков делал больше всех. Тогда, в молодости, у хозяев он работал много, потому что по силе и сноровке своей, по врожденному прилежанию не мог работать меньше. Теперь же он старался - хотел сделать как можно больше, лишь бы скорее люди, собранные им в коммуну, увидели, что они могут достигнуть при коллективном труде.
На рубке новых домов Бастрыков поднимал самую тяжелую стойку, рубил самое глубокое связующее гнездо, кладя бревно на бревно "в замок". Именно на его плечо ложился увесистый, как из железа, литой комель лиственничного сутунка, когда надо было поставить его на попа под фундамент амбара. И на неводьбе Бастрыков брал на себя ту часть работы, от исполнения которой зависели быстрота дела и его удача. Он становился в корму и, направляя веслом ход лодки, как бы очерчивая границы будущей тони, второй рукой выбрасывал поплавковую часть невода и матицы. Выброс матицы, представляющей собой длинный мешок из двухслойной дели, не просто работа - это мастерство. Матицу, лежащую в лодке бесформенным ворохом, надо выбрасывать так, чтобы она при броске распрямилась и в длину и в ширину и плавно, влекомая хвостовым грузилом, уходила в воду. От того, как легла матица в реке - прямо, с натяжением или же с перекосом и перехватом, - зависит удача тони. Если матица идет правильно, вся рыба, захваченная неводом, будет в ней, если же она где-то сцепилась или переплелась, невод идет косо, в нем образуются "подхваты", "проломы", и рыба, в особенности самая крупная, уйдет в реку. Неводить с неопытным метальщиком, или, точнее, поставщиком невода, - все равно что черпать решетом воду. В реке будет рыбы невпроворот, а в неводе - пусто.
Никто в коммуне не мог сравняться с Бастрыковым в умении метать невод, и потому-то, когда надо было поймать рыбы побольше, поймать наверняка, председатель коммуны сам отправлялся на рыбалку.
Удачливее других был Бастрыков и на охоте. Он умел и любил стрелять птицу влёт, а тот, кто не ради прогулки бродит по озерам и борам, кто "кормится" ружьем, тот понимает, что охотник, умеющий стрелять по летящим целям, выигрывает в сравнении с остальными вдвое.
На обдумывание жизни, на подготовку распоряжений у Бастрыкова оставалось только ночное время. Нередко в полночь, а иной раз и под утро возле костра можно было увидеть Романа то с Васюхой Степиным, ведавшим складами коммуны, то с его братухой Митяем, секретарем партийной ячейки, то с Лукерьей, кормившей и обстирывавшей коммунаров, то с Иваном Солдатом, главным среди плотников.
Но как ни был завален работой Бастрыков, как ни спрессовано было его время, он всегда находил полчаса-час, чтобы побыть с Алешкой, поговорить с ним один на один, послушать его мальчишечью бесхитростную болтовню.
Бастрыков не просто любил сына, видя в нем некоторые собственные черты и свойства, он любил его нежно и горячо еще потому, что мальчик напоминал ему Любашу, он как бы соединял в себе их прошлое с настоящим и будущим. Манерой говорить и смотреть Алешка так походил на мать, что временами Бастрыкову казалось: вот она, встала из небытья, его драгоценная Любаша, отдавшая ему, Бастрыкову, все, что имела, вплоть до крови своей, пролитой в муках и страданиях…
- Сынка, хочешь поедем удить? - спросил как-то Бастрыков Алешку.