А где Ольга? Что Лев? Лев молодец, конечно, с девчонками! Оленька спит. Он было думал ее разбудить, но дверь отворилась, и, босая, в рубашке, она кинулась брату на шею. От нее пахнуло сонным теплом и свежим девичеством. Поцелуи сестры - как ключевая вода. Странное дело… И это единственная девушка в мире, которая для всех других просто девушка, а для него вот еще и сестра. В этом было какое-то очаровательное неудобство. Он целовал ее с нежностью - подругу и в играх и в шалостях. Себя увидал в корзинке у бабушки, куда он забился от матери, слушает сказку и глядит на мелькающие в желтых руках серые спицы; и видит сестру, как она кутает старую моську в длинную шаль и что-то над нею подшептывает…
- А помнишь?..
- А помнишь?..
Ольга не успевала ответить и счастливо смеялась, не отпуская пыльных братниных рук.
- Ездишь верхом? Вместе поедем! Замуж не вышла ли? - И хохотал. - А писем мне не было? - внезапно спросил он серьезно и тотчас догадался, что их не могло еще быть, да и самый вопрос неосторожен.
Левушка быстро вернулся. Он с шумом перемахнул через подоконник, когда все уже были за ужином. Две бутылки вина скромно и щедро встречали "блудного сына". Впрочем, никто еще дома и не подозревал, что Александр продолжал быть изгнанником.
- И знаешь, - болтал за столом маленький Пушкин (Лев как-то сразу стал маленьким), - Анета тебя увидала и, как с Синайской горы, объявила торжественно: "Пушкин приехал!" Что только было!
- Приехал, приехал… И мы завтра же сходим туда. Ты за которою волочишься? Предупреди. Чтобы не вышло дуэли. Вы помните, маменька, как я дядю Павла Исаковича, мальчишкой еще - помоложе тебя, Лев, - на дуэль у него вызывал? А фамилия барышни была Лошакова, и у нее были зубы вставные. Я только потом разглядел.
Левушка был неписаной летописью всех происшествий и тотчас же продекламировал стихи, сочиненные по этому случаю Павлом Исаковичем Ганнибалом:
Хоть ты, Саша, среди бала
Вызвал Павла Ганнибала,
Но, ей-богу, Ганнибал
Ссорой не подгадит бал…
Вспомнили братья и дядю Василия Львовича Пушкина, - впрочем, совсем осторожно, чтобы не обидеть как-нибудь отца, принимавшего своего старшего брата всерьез. Но все-таки вышел легкий конфуз, когда, развеселясь, Александр несколько громко шепнул брату о тетушке Анне Львовне:
- В "Бахчисарайском фонтане" я "хладного скопца" уничтожил из уважения к ее давней девственности…
Лев громко фыркнул, а Сергей Львович недовольно заметил:
- Если сестра моя Анна Львовна отсутствует, то здесь за столом ваша сестра.
Это вышло не очень-то ловко, и Пушкин ответил:
- Ну, Ольга не довольно стара, чтобы принять это на свой счет, и достаточно взрослая, чтобы понять шутку. Не сердитесь, батюшка! Я рад, что вернулся, и болтаю вздор.
Этот родственный тон в устах Александра был великою редкостью, и отец был польщен, а мир восстановлен.
Няня Арина Родионовна входила и выходила, прислуживая. И точно она помолодела, серые глаза ее ясно глядели из мелких морщин, как птенцы из гнезда.
- Уж так-то я рада, что ты к нам вернулся, голубчик наш батюшка! - сказала она, когда Пушкин налил ей вина и звонко с ней чокнулся.
И она же ему постелила и увела из его комнаты за руку Льва, который все не хотел уходить…
Итак, стало быть, дома! Теперь и в Тригорском знают и ждут. Работать? Отлично! Ну, а еще?
И внезапно, как сквознячок, потянуло если не самой тоской, то явным предчувствием острой тоски. Невидимая черта здесь его окружала. Он ничего не сказал о новом своем положении. Но это неважно. Скажет и огорчит. Он уже привык, что им огорчаются. Важно другое: за эту черту переступить он не может - никак; и - никогда?
В Одессе так не было. И в Кишиневе особенно. Там это не было все-таки формальной ссылкой. Из Кишинева ездил он в Каменку, из Каменки в Киев; ездил в Одессу, побывал в Тульчине. Да и в Одессе его не держали на привязи. Он думал ехать свободным. Писать, продавать!
Это направило мысли его на другое. Кто до него торговал своею поэзией и можно ли жить на стихи? По старым понятиям, это было зазорно для дворянина. Но для себя он это крепко решил, пусть называется это цинизмом! Он вспомнил свое же признание: "Правда, я пишу только под прихотливым влиянием вдохновения, но раз стихи уже написаны - я смотрю на них только как на товар, по стольку-то за штуку". Чистое творчество не мыслит оплате. Но плата приходит потом. Это только законно.
Он долго лежал на постели, забыв о часах. Но тут он откинул одеяло и простыни и сразу вскочил. Мысль о стихах, где все это высказать прямо, ему показалась заманчиво дерзкой. Краткая формула возникла внезапно, и быстро, размашистым почерком, карандашом, на подоконнике, он записал на небольшой четвертушке, не доканчивая слов, не заботясь о знаках препинания, две короткие строки:
Но продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать!
Вот, вот! Именно так… И стал одеваться.
Но, одеваясь, он поглядел на свои голые ноги с ветвистыми крупными венами, и быстрая новая мысль заняла его: а что, если попробовать похлопотать, чтобы уехать отсюда лечиться?.. Куда? В Петербург? За границу? Заветная мысль! Не пустят. А если не пустят…
Мысли его были подвижны. Точно бы он окидывал взглядом, попавши сюда на долгое жительство, много возможностей. Но мысли его одна другой не мешали; так же было и с чувствами: в нем много простора и никогда никакой тесноты.
Добыть себе денег и…
Он только присвистнул и, полуодевшись, вышел в бильярдную. В окна оттуда видны были службы и двор. Он увидал, что отец кружит в халате вокруг одесского его экипажа, но временами останавливаясь и вскидывая голову. Никита, без шапки, давал пояснения. Допрос был подробный, и не об одной, верно, коляске и о фамильном ларце, но и как поживали в далеких краях…
Никого на дворе больше не было. Только меж пестрых индюшек важно ступал надменный индюк с синевато-багровыми шишками на подбородке. И так же порою он останавливался и точно бы что вокруг озирал.
Смутное сходство с отцом могло показаться, пожалуй, смешным. Но Пушкин не засмеялся. Негустые брови его несколько сблизились. Смешного тут не было. Он долго стоял и глядел, забыв, что не вовсе одет.
Нет, ничуть не смешно, когда этот тесный и узенький мир глянул в глаза тусклым своим и, однако ж, надменным хозяйским глазком.
И быстро обрывочки начатых фраз сложились в одну и - завершились:
"А если не пустят - добыть себе денег и- бежать! Бежать за границу!"
Глава четвертая Первые дни
Высылке Пушкина друзья его ужаснулись. Но у него были и недруги. Смутные слухи о неполадках в Одессе давно уже доходили на север. Булгаковы, братья-почтмейстеры из обеих столиц, переписываясь, передавали друг другу беглые новости. Константин Яковлевич писал из Петербурга в Москву Александру Яковлевичу: "Кто-то сказывал новость… Сказавший слышал - от кого, не знаю, - что молодой поэт Пушкин застрелился…" И от себя не без сожаления прибавлял: "Он, может быть, душу свою погубит, а тело никогда". Брат, в свою очередь не поверивший слуху о самоубийстве и уже знавший о высылке, отвечал ему так: "О Пушкине… никто не пожалеет. Кажется, Воронцов и добр и снисходителен, а и с ним не ужился этот повеса. Будет, живучи в деревне, вспоминать Одессу, да нельзя уже будет пособить. Василий Львович предполагает, что это убьет отца".
Иначе писал жене Вяземский: "Я надеюсь, что Пушкин никогда не будет убит, - разве каким-нибудь животным!" И даже пошучивал: "А если он застрелился, то надеюсь, что мне завещал все свои бумага. Если и вперед застрелится, то прошу его именно так сделать. Бумаги мне, а барыш - кому он назначит. Вот так! Теперь умирай он себе сколько хочет. Я ему не помеха!"
Но от шутки переходил и к негодованию. Александру Ивановичу Тургеневу писал он, узнавши о высылке: "Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство - заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? Неужели в столицах нет людей, более виноватых Пушкина? Сколько вижу из них, обрызганных грязью и кровью? А тут за необдуманное слово, за неосторожный стих предают человека на жертву… Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси? Должно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина". "Да зачем не позволить ему ехать в чужие край?.."
А между тем не уставали скрипеть и казенные перья. Отправив свое предписание о высылке Пушкина Воронцову, Нессельроде послал с него копию и генерал-губернатору Псковской и прибалтийских губерний маркизу Паулуччи, сопроводив письмом, где рекомендовал принять по отношению к Пушкину надлежащие меры строгости, дабы "привести на стезю добродетели и успокоить избыток воображения". Паулуччи тотчас предписал псковскому гражданскому губернатору Адеркасу учредить надзор над Пушкиным, как только он приедет.
Пушкин во Псков не явился и, махнув рукой, прикатил прямо в Михайловское. Это было уже ослушанием. И Адеркас, как только узнал о приезде своего подопечного, сделал распоряжение о вызове его в Псков, а надзор за ним поручили близкому соседу Пушкиных по имению, Ивану Матвеевичу Рокотову, тому самому, о котором, вспомнив его, Анна Николаевна Вульф молвила: "Фи!"
Рокотов был холост, недалек, молодился, французил (хоть плохо знал по-французски) и вообще любил держать тон. Ему было уж за сорок, брюшко он имел основательное, но все еще сильно ухаживал, причем особливо любил девушек брать за локоток: "Точно росточек! Словно огурчик!" - и облизывал губы. Он всполошился, узнав о возложенном на него поручении, и хоть состоял в молодые годы при русском посольстве в Дрездене, а потом служил даже в Секретной экспедиции коллегии иностранных дел, но поручение это показалось ему чересчур щекотливым. Он решил отказаться, ссылаясь на нездоровье, и тотчас поскакал к высокочтимому Сергею Львовичу.
В Михайловском шли все еще тихие первые дни. Пушкин сказал о своей высылке только брату. Они вообще были теперь неразлучны и часто бывали в Тригорском, куда возвратился из псковской отлучки и Алексей Вульф. Мысль о побеге, раз зародившись, весьма процвела. Вульфа в нее, впрочем, не посвящали и строили разные планы только вдвоем. Сергей Львович отчасти подозревал что-то неладное, но все ж был уверен, что Александр просто в Одессе поссорился с Воронцовым и плюнул на службу. Тем непонятней сначала были намеки приехавшего удивительно некстати (перед самым обедом!) соседа, и тем потрясательней оказалась открывшаяся внезапно ужасная правда.
Рокотов начал издалека: как он поистине счастлив, что сын возвратился к отцу, и как сожалеет, что не застал "знаменитого баяна нашей славной эпохи", который, конечно, - простите за откровенность! - иногда дозволяет себе нечто такое… как бы сугубо "французское", что в политическом климате Севера, склонном к морозам… несомненно, однако ж, как он надеется… войдет в берега.
Сергей Львович с утра был расстроен. За завтраком подали несвежие яйца (это было еще терпимо в городе, но не в деревне же!); масло опять пересолили; Лева вчера разорвал новые панталоны и скрыл это; крысы ночью скреблись. А теперь еще этот пропахший онодельдоком сосед тоже разводит что-то не слишком понятное: явно, что тянет к обеду! И, наконец, выждав, любезно, но прямо спросил, какое же, собственно, дело привлекло почтенного гостя в скромное их обиталище. (Несомненно, обед был готов, но к обеду, пожалуй, надо вина, а вина было мало. Да и, кроме того, этот назойливый запах тимьяна и розмарина, смешанных с камфарой, вызывал в нем легкую тошноту и отбивал аппетит…)
- Вы простите мою откровенность, - Рокотов даже галантно, но и смущенно привстал, - я на себя эту роль взять не могу… Здоровье и прочее… Я откажусь. Конечно, по соглашению с губернским предводителем нашим Алексеем Ивановичем, его превосходительство Борис Антонович фон Адеркас предложили мне, так сказать, оба… надзор за поэтом, за политически вредными для общественной жизни и предосудительными - возможно, что мыслимыми - поступками ссыльного, да-с, неослабный надзор. Но я прямо скажу: не мо-гу!
Сергей Львович, только что мучимый голодом, а равно и томлением, что засидевшийся гость все не может уехать, сразу забыл обо всем. Все простое, житейское куда-то вдруг провалилось, и страшная, дикая предстала пустыня глазам. Он слушал, не смея вымолвить слова, и жуткие картины вставали перед его воображением. Александр, его сын, по высочайшему повелению сослан в деревню! Это марало и честь, это грозило и благополучию всех членов семьи и в первую очередь - его самого, безукоризненно чистого дворянина и верноподданного. Неисчислимые беды стали теперь у порога. Из просто прожившейся и кругом задолжавшей семьи, но, однако, еще не утратившей веры и в лучшие времена, они превращались теперь в семью заклейменных, отверженных. Бедный Лев! Горестный мальчик! Теперь нечего было и думать о его устроении по службе, все рушится, все исчезает! Бедная Ольга… Какие уж там женихи! Несчастная мать и убитый отец! Каких еще ждать последних известий новому Иову?
- Я полагаю… - продолжал изливаться почтительный гость. - Я так ценю ваше мнение… Я, собственно, даже не сомневаюсь, что вы одобрите это решение. - И тут он замолк.
- Что же тут одобрять или не одобрять? - рассеянно вымолвил Сергей Львович. - Я не смею судить веления свыше. Воля монарха священна, и неистовства надо смирять. - Мелкие капельки пота выступили на его впалых висках.
Гость поглядел на него с изумлением и почти что с испугом.
- Да ведь я не о том… Я… о себе; я о своем, простите за откровенность, решении. Как вы это одобрите? Да вы ни о чем разве не знали?
- Я принял его, как блудного сына, под отчую кровлю, - отвечал Сергей Львович, уже декламируя и в том находя какую-то точку опоры. - Я этот приезд его понял как глубокий порыв, как раскаяние. Я принял его. Я человек широкого взгляда, истинных чувств.
- Я высоко ценю ваше мнение, - поддакнул на всякий случай воспитанный гость.
Хозяин же хоть и глядел на него, но минуя его, и говорил сквозь него, как сквозь воздух.
- И что же? Я узнаю, как в древних трагедиях, от лица постороннего… Так на котурнах фигляр глубоко равнодушной рукою наносит удар в самую грудь.
Едва ль Сергей Львович в эту минуту сколько-нибудь сознавал, как глубоко неуместны были все эти выспренние его излияния. Рокотов даже несколько съежился. Он древних трагедий не знал, но не мог не почувствовать себя неудобно в неожиданной роли фигляра с проезжей дороги. Он не знал, что ему делать, как поступить. Наконец он поднялся и в замешательстве одернул фалдочки фрака. Конечно, и он не отказался б покушать… "Но бог с ним совсем - с обедом! Хорошо еще сына не встретил: говорят, что он с палкой не расстается…"
Отставной дипломат трусил определенно, но и был обозлен, оскорблен. Ему-то хотелось погарцевать, порисоваться своею душевною тонкостью - и вдруг этакий неожиданный оборот!
И он уже понемногу начал было пыхтеть, набираясь и воздуху и отваги, чтобы каким-нибудь изысканным, но и не лишенным язвительности оборотом восстановить благородство своей первоначальной позиции, как внезапно донесся до слуха его топот копыт. Он глянул в окно: два молодых наездника ловко соскочили с коней. У него подпрыгнуло сердце, и, пробормотав нечто невнятное, он бросился к выходу, чтобы не присутствовать при сцене между отцом и сыном и чтобы не подвергнуться гневу последнего за невольное свое разоблачение…
Он мечтал ускользнуть совсем незаметно: братья Пушкины заняты были еще лошадьми. Но Лев увидал его сразу и весело крикнул:
- Что? Уже пообедали? Иван Матвеевич, здравствуйте! - и отрекомендовал: - Мой брат Александр… Иван Матвеевич Рокотов!
У Александра в руках не было палки, но он энергично только что свистнул по воздуху коротким хлыстом, и, пока подходил, Рокотов мысленно поминал царя Давида и всю кротость его. Все ему вдруг середи белого дня стало казаться сплошь фантастическим и, значит, возможным. Пушкин к нему подходил не торопясь. Краски играли на лице его. Он был разгорячен быстрой ездой. И, конечно, был в настроении самом миролюбивом, даже веселом, но к незнакомому человеку, про которого только слыхал (правда, смешное), все ж приближался не улыбаясь, несколько сдержанно. Рокотов видел все это; но и эту игравшую силу, и самую сдержанность воспринимал он невольно как напряженность: изгнанник к нему не подходил, а подступал, как бы готовясь к удару, к прыжку. Не сводя с Пушкина глаз, смутно он ощущал, что за спиной еще было пространство, куда в случае надобности можно и отскочить.
- Я уже слышал о вас, - приветливо сказал Александр Сергеевич, пожимая его завлажневшую руку. - В Тригорском только и разговору, пожалуй, что о любезном соседе.
Рокотов сразу осел и размяк, как ребенок. Он тем уже был счастлив сейчас, что никакой непосредственной опасности не было, а тут еще эта любезность!
- Полноте, полноте, что вы? - запел он с величайшей медовостью в голосе, совсем не заметив насмешки. - А давно ли вы прибыли? А не ваша ли это коляска?
Пушкин взял его под руку и, подведя, стал показывать одесский свой экипаж. Перепуганный было гость расцветал. Его уже начинало томить желание оказать какую-нибудь приятность очаровательному молодому хозяину. Он хотел бы сказать: "Как я могу согласиться быть соглядатаем ваших поступков, когда я успел душевно вас полюбить… Я так дорожу вашим мнением…" - но тема была щекотлива, и как-то непроизвольно у него вырвалось нечто гораздо более существенное:
- А не продадите ли вы мне вашу коляску? Она, извините за откровенность, мне пала на сердце!
- Пушкин обрадовался. У него не было денег или очень мало их, что все равно.
- Охотно. Пожалуйста.
- А ваша цена?
- А вот я спрошу у Никиты, сколько он заплатил. Вы не обедали? Пойдемте обедать!
- Нет, нет! Я прошу извинения. Я очень спешу… К тому же у меня ревматизм… изволите слышать? - Онодельдок в самом деле и на дворе благоухал.
В эту минуту в окне показалась фигура отца. Он успел уже несколько прийти в себя после внезапного потрясения: хорошая порция первоклассной риторики всегда его успокаивала. И когда на дворе увидел он Александра, он только подумал: "Как ни в чем не бывало! Каков молодец!" Но, услышав, какой оборот принимает разговор о коляске, он весь насторожился и постепенно стал все сильнее тревожиться, как бы сын не продешевил.
- Подойди, Александр, - сказал он, не вытерпев.
Тот подошел, и, наклонясь из окна, Сергей Львович стал быстро и спешно шептать:
- К обеду его не зови. Мы уж простились. Обед опрокинули в кухне… Чад, смрад!
- Как жалко! А я как раз очень проголодался.
- Молчи. Я знаю, Никита мне говорил. Полторы тысячи. Так и скажи.
Коляска, конечно, стоила меньше, по Александр Сергеевич так и сказал: он поверил отцу.