Но Сергей Львович этого не замечает. Он знает цену себе. Он великий стратег и дипломат. Надо быть человеком очень тонкого ума, чтобы в таких трудных обстоятельствах находить выход из положения. Длинный свой остренький нос, от природы изрядно унылый, он поднимает с заслуженной гордостью. Узкие плечи его кажутся созданными для широких увесистых эполет, а несколько впалая грудь - для ленты и звезд. Впрочем, он выше всего этого - золотой мишуры и канители. Ценности - в мире духовном. Блеск остроумия, изящная мысль, каламбур: это равно далеко и от жизненной прозы, и от слишком высоких полетов философических. Философия старит, а нужно быть молодым и отнюдь не утрачивать очарования. Это первее всего! Но, однако же, и дела не отпускают. Он возвращается к вопросу об устроении Льва в департаменте духовных дел иностранных исповеданий. И тут выясняются заботы папаши:
- С бароном Иваном Ивановичем Дибичем - поговорят… - И он кивал многозначительно. - С Шишковым Александром Семеновичем, министром и адмиралом, поговорят… - И тут уже он откровенно подмаргивал.
- А Александр наш Шишкова этого воспевал под фамилией… да, да - Ослова, ты разве забыл? В послании к Василию Львовичу! - вовсе некстати и не без желчи напомнила Пушкина.
Сергей Львович сложил свои тонкие губы в тонкую трубочку и испустил легонький вздох, похожий на свист.
- Мой бедный сын! Он получил свой дар от меня, но темперамент его…
Тут он воздел свои ручки, не отнимая локтей от жилета. Однако тотчас же и испугался, взглянув на жену. На мгновение ему показалось, что перед ним мелькнула барсова шкура. По лицу Надежды Осиповны прошли желтые и багровые пятна. Это было, может быть, безобразно, но все же в эту минуту была она и блистательно красива.
- Ваш талант, - сказала она по-французски, - вот: как блоха. - И щелкнула в воздухе ногтем. - А мой темперамент…
- Я его знаю! Я его знаю! - жалобно воскликнул Сергей Львович. - Но, дорогая, ведь я ж пошутил. К тому же и вы негодовали не раз на нашего дорогого, но блудного сына.
- Я, может быть, кое-когда даже его ненавижу, но оскорблять предков моих я не позволю.
- А ведь твой же отец тебя разорил! Он все прокутил, он все раздарил - этой… наложнице…
- А в чьем имении и в чьем доме сидите вы здесь, Сергей Львович?
Ссоры такие бывали не раз, и не так чтобы очень боялся он вспышки, но вечер для этого был неподходящ, не возникало ни гармонии, ни соответствия, а ко всему такому был Сергей Львович очень чувствителен. К тому же и на дворне могут услышать… Этого он не любил. "Впрочем, Надин никогда не позволит себе… - так он думал о опаской. - Нет, нет, она вовсе не виновата, что так раздражается. У нее начинается этот период - как его… с трудным названием. Я это знаю…" И он решил помолчать, тем более что не все еще было обговорено касательно Льва.
Но их уединение было нарушено. Перед крыльцом возник человек: в русской поддевке, остриженный ладно в кружок, с большими усами и круглою русою бородой. Картуз он держал, опустив руки по швам.
- Что скажешь, Михайла? - важно спросил Сергей Львович.
- А смею вам доложить, так что вышел просчет.
- Ну что ж, очень рад, а то я огорчился. Четыре меры копны - это - как там у вас говорится?.. - тощё! - Он порою любил щегольнуть русским словечком.
- Так что три с половиной, как оказалось в натуре…
Михайла Калашников взглянул исподлобья: ему желательно видеть, как будет принято это известие. Барин вскипел:
- Как это три с половиной? А мне говорила Прасковья Александровна, что ей Никанор обещал пять или шесть! Земли у нас одинаковые, погода одна. Попросту ты не умеешь…
Михайла Калашников был, когда можно, скор на язык. "Ты-то много умеешь!" - сказал бы он с быстрой веселой насмешкой; но Михайла Калашников не всегда гнался за словцом. Весь разговор был только началом хитрого плана, обдуманного совместно с Розой Григорьевной, управительницей. Между тем Сергей Львович весьма вспетушился:
- Я вот возьму и обменяю тебя на Никанора! Я напишу Прасковье Александровне! Как ты скажешь, Надин?
Надежда Осиповна ответила ему по-французски:
- Зачем одну мерзость менять на другую пакость? Не понимаю.
- Ты думаешь так? Нет, ты уже слишком… Но я этого счета никак не могу потерпеть. Я никаких понижений не принимаю, как ты себе хочешь.
- Так же и мы, собственно, думаем, - спокойно и ободряюще промолвил Калашников. - На круг, надо думать, четыре с пригоршнями будет. Натянем! Да, близко к пяти!.. Останние копны в зерне куда пожирней!
- Как ты сказал? Пожирней?.. Пожирней! Да, этот русский язык от причины прямо восходит к последствиям… Оригинально! Так близко к пяти? Ну что ж, молодец! А то было меня рассердил. Зайдешь к Розе Григорьевне - она в кладовой, - скажешь, чтобы стакан поднесла. Старайся и впредь!
Калашников неторопливо, достойно ушел. План его очень простой: урожай был хороший, а обмолот они с Розой Григорьевной решили считать всего меры в четыре. Но так как выразил барин неудовольствие, надобно было его припугнуть еще меньшим, чтобы и этот показался хорош. Излишкам же место найдется.
Этой маленькой сценой городской человек Сергей Львович остался доволен вполне.
- Видишь, Надин, стоило мне показать свою строгость - и урожай на глазах пошел вверх. А раз пошел вверх, можно и… этого… так сказать, поощрить! С этим народом надо уметь обращаться, я его знаю насквозь!
- И все-таки ты почему-то к нему снисходителен… несколько слишком! - недовольно заметила Пушкина.
Втайне она опасалась, не увлекается ли ее женолюбивый супруг хорошенькой Оленькой, дочкой Михайлы, сидящей за пяльцами в девичьей. От него всего можно ждать…
Однако ж супружеский мир тотчас же и возродился, как только опять заговорили о Льве. Это была их общая слабость. Льва баловали, а кое-когда и ревновали друг к другу. Льву было двадцать, он уже рьяно волочился за барышнями и вообще умел многое, но всё на него глядели, как на младенца. Снова по косточкам разобрали друзей, могущих помочь. Кажется, все складывалось добропорядочно. Но Льва было жалко, и родители дружно вздыхали.
- Конечно, служить ему рано, но надо же и привыкать! А к тому же, ты знаешь, наши финансы… Ведь если бы Александр был человек деловой…
- А главное - если бы помнил родителей, - со своей стороны добавила мать.
- Aх, он не любит меня! За что он не любит отца?
- Это непостижимо! - И ручки опять уже было вздыбились вверх, но скрипнула дверь, и они преспокойно легли на колени.
- Ольга Сергеевна вас просят, - сказала вошедшая старая няня. - Они было задремали, да проснулись опять.
Няня была в очках и чепце. Черная кофта с белым горошком подвязана фартуком. Мягкие туфли.
- А что, уж не жар ли у барышни? - спросила с тревогою Пушкина.
Если Левушка был общею с мужем любовью, то Ольга была их общей заботой: здоровьем слаба, и - слова из песни не выкинешь - все нет женихов настоящих! А ведь она в семье самая старшая… "И сколько расходов па платья, на туфли!" - не раз Сергей Львович считал и вздыхал, вздыхал и считал.
От няни дышало спокойствием, как если б от дерева падала тень и прохлада. Это невольно ощущали порою и старшие Пушкины.
- Ну, какой же там жар, - сказала она неторопливо. - Свежа, как огурчик. Только тоскует.
"Двадцать семь лет… а где женихи? - подумал отец. - Тут затоскуешь!"
- Тоскует? О чем? - спросила невольно Надежда Осиповна; больше всего боялась она беспричинной тоски.
- Об чем? Да об братце, об Александре Сергеиче, вспомнила, вот и взгрустнулось.
- Ах, вот оно что! - И Надежда Осиповна поднялась с кресла, высокая, стройная, со все еще неукротимою грацией резких движений.
Няня ее пропустила в дверях и помедлила. Хотелось ей что-то сказать еще про управительницу Розу Григорьевну и про Михаилу, которого она недолюбливала, что они что-то уж очень запировали, да воздержалась; терпеть не могла она пересудов. Впрочем, пожалуй, была и другая причина. Очень любила она Олю Калашникову, и не захотелось порочить отца.
Сергей Львович внезапно сам к ней обратился:
- Вот ты всех наших детей вынянчила. Кого же ты больше всех из них любишь?
И он сощурил глаза, слегка поводя между тем пальцами по лбу, как будто бы этот вопрос был обращен не к ней, а к самому себе.
- Мне все ваши дети родные, - степенно-уклончиво ответила Арина Родионовна.
- Так… Ну, иди!
Оставшись один, без жены и без всякого вообще постороннего взгляда, Сергей Львович сразу как-то слинял. В сумерках стал он похож на старую моль, понемногу и вяло точившую жизнь.
"Няни любят всех нелюбимых детей… Но разве действительно я не люблю Александра?"
Он поднялся, все еще очень легко, и оперся о перила. Вечерняя свежесть лежала на трухлявом уже, стареньком дереве. Цветник перед домом смутно пестрел в надвигавшихся сумерках. Запоздалый белый табак томительно благоухал. Над парком мерцали первые скромные звезды. В комнате дочери зажжены были свечи, и на траве можно было легко угадать в склонившейся тени фигуру жены.
"Они теперь там говорят об Александре. Ольга так любит его! А я… разве же я не люблю? Какая неправда!" - И пожилой человек заморгал.
Сентиментальные слезы в нем пробуждались, и он уже вынул сзади из сюртука маленький свой, обшитый оборочкой кремового кружева носовой платок. Но далекие звуки колес привлекли его внимание, и, по мере того как он вслушивался, рука потихоньку, непроизвольно, опускалась обратно в карман: надобность и в платке и в слезах миновала. Он был любопытен.
"А что, если к нам? И кто бы мог быть? Левушка, может быть, видел… Надо спросить, как вернется".
И мысли опять побежали легкой дорогой:
"Лев - молодец. А Алина мила чрезвычайно… Какие изящные ручки и небольшая ее, будто воздушная, но крепкая грудь. Глазированный крем. - Губы его зашевелились. - О, она с огоньком! А может быть - Зина, Зизи? И у нее уже формы обозначаются… Так розовым перстом обводит заря облака на востоке… - Он был доволен этим возникшим в нем образом. - Да, этот дар Александра идет от меня. Это наш общий пушкинский дар… Но непонятно, почему вдруг Евпраксию зовут все Зизи, Euphrosyne… в конце концов Ефросиньей? Милая девочка - и какой деревенский жанр! И в довершенье всего дочка Прасковьи…" - Тут он улыбнулся, отчасти полемизируя таким образом с Осиповыми, у которых урожай доходит будто бы до шести… Да не хвастают ли?
Бледные краски, подобие жизни, снова вернулись к нему. Колеса скрипели все ближе. Он перегнулся совсем за перила, но в ту же минуту плеча его властно коснулась чья-то рука. Он с живостью перехватил ее и, обернувшись, поцеловал.
- Ольга расстроена, - сказала негромко Надежда Осиповна. - Она задремала и видела нехороший сон. От Александра давно уже нет писем. Ты нынче же ему напиши.
- И я здесь стоял, думал о том же - о нем! - с горячностью отозвался Сергей Львович. - Как я хотел бы обнять его! Видишь, вот он в кармане - весь мокрый платок. Слезы отца…
Анна пошла в обход через рощу и разошлась с молодою компанией, совершившей большую прогулку вдоль озера, так красиво лежавшего на закате ровною розовой пеленой. Они возвращались берегом речки. Лев пошел проводить девушек до самого Тригорского. Его ничуть не смущало, что он должен был болтать в обе стороны - и с Зизи и с Алиной: он ни в одну по-настоящему не был влюблен.
- Однажды в Венеции, я был еще мальчиком, я влюбился в одну черную паву. Вы знаете, они там ходят в шалях до пят и сами напоминают гондолу…
Лев врал без зазрения совести и сам подхохатывал; Евпраксия, впрочем, кажется, чуточку верила.
- Вроде монашек? - перебила она.
- Нет, скорее похожи на кипарисы. Мне так брат Александр объяснил.
- А он вам давно не писал? - спросила Алина.
- Да, еще в Петербург. Я вам говорил. Поручает продать первую песню "Онегина"…
- Вы говорили - "главу"!
- Ну, поставьте мне двойку, учительница! Верно: ошибся.
Льву было досадно, что его болтовня была прервана, но он же и важничал, что вершит дела брата.
- Редко он пишет вам! - продолжала Алина поддразнивать.
- Пишет он часто, да почта у нас чересчур любопытная. Так вот, мы с ней сели в гондолу…
- А кто ж гондольеру деньги платил?
- Ну что же вы спрашиваете? Я подписал ему счет и направил к папаше.
Все засмеялись.
- И еще эта пава подарила мне перстень!
- Покажите, павлин!
- И покажу… коли не забуду! - Он наболтал лишнее и полагался на то, что Евпраксия это забудет. - А вот брат Александр это местечко очень любил.
- Не говорите как про покойника, - суеверно отозвалась Алина.
Они поднимались на Савкину гору. Сумерки сильно густели. Синели озера, и, голубая, спокойно внизу протекала тихая Сороть. Издали, влево на горизонте, чуть зачернел экипаж.
- Не к нам ли?
- Кто к нам приедет… - сказала задумчиво Евпраксия. - К нам не приедет никто.
Минутная грусть ее охватила. Она отошла и села на камень, поставленный легендарным попом Саввой. Евпраксия помнила надпись: "Лето 7021 постави сей крест Сава поп". Она сидела легко: так опустилась бы, пролетая, вечерняя птица. Локоны падали по обе стороны щек и легонько, ритмично покачивались. Пожалуй, нельзя было бы удивиться, если бы так же легко снялась она с камня и полетела над Соротью.
Лев на нее загляделся, но все же тем временем взял руку Алины; та как бы ничего и не заметила. Вечерняя тишина плыла над рекой и завораживала. Лев потихоньку и осторожно сжимал прохладные пальцы. Раз или два он ощутил и ответное пожатие. Было, впрочем, оно вовсе легко и непроизвольно. Девушка думала о ком-то другом: сводный брат ее Алексей все не возвращался…
Вдруг Евпраксия с места спросила:
- А Пушкин похож на вас, Лев? Я что-то не вспомню. Забыла.
- Я Пушкин и сам! - ответил он не без задора.
- Почитайте стихи, - попросила Алина и отняла свою руку.
Лев помолчал и начал читать из "Онегина":
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных.
Богиня тайн и вздохов нежных…
Луна как раз и поднималась над лесом, цепляясь за дальние ветви. Все стало призрачным в тишине. Первая встала Евпраксия, она предложила всем взяться за руки.
- Пойдемте. Так будет дружней! - А помедлив, добавила: - И Лев из гондолы в гондолу не перепрыгнет. Не смейтесь: после стихов, я считаю, и вообще хорошо помолчать.
Вернулись домой только к позднему ужину. Впрочем, Прасковья Александровна отнюдь не протестовала. У нее было много хлопот и различных хозяйственных соображений - о ржи и о льне, о картофеле. Кроме того, ей довелось произвести и одну экзекуцию, виновник которой, наплакавшись, теперь уже спал. Евпраксия тотчас обо всем разузнала от Анны Богдановны и потихоньку, краснея и почему-то пыхтя, по секрету передала Алине и Льву:
- Валерьян-то! Послали его за ключами… А он прямо в девичью и там произвел кутерьму. (Ей очень понравилось, что она так сумела сказать: произвел кутерьму.) И чего его к девушкам тянет?
Вздернутый носик, ноздри слегка раздуваются, и, громко шепча, она трогала грудь.
- А где же Анет? - немного рассеянно спросила Прасковья Александровна. - Она пошла к вам навстречу. Дети, садитесь к столу!
Когда наконец Анна вернулась, она не сразу вошла и постояла в дверях незамеченная. Шла она быстро, и грудь ее высоко поднималась - и от ходьбы и от волнения. Сразу она не могла передать своей новости, и она была счастлива, что только одна знает эту важную тайну. В мерцании свечей одно за другим она озирала знакомые лица за чайным столом. Да еще говорить ли им? Так она думала, глядя на них как бы с холма. На Льва поглядела с улыбкой. Нет, не похож! То есть похож, и кудрявый, да лучше бы даже был не похож: нельзя было б сравнивать. И поглядела на мать, на сестер. Как они все всполохнутся!
"Я ничего не буду рассказывать. Я только скажу…"
И ей опять живо, почти до видения, представилось, как в Михайловской роще, в сумерках, ее настигла коляска. Она была очень задумчива и вспоминала, как ходила сюда, когда не было здесь никого, как забрела и в дом, трогала книги, мечтала. Смутный говор колес не доходил до сознания, и вовсе нежданно, за самой спиной, послышался храп лошадей. Она отскочила и, спрятавшись, одним глазом стала глядеть из-за ствола. Коляска была хороша, но в ней ничего не было необычайного. Один человек сидел позади, его не было видно. Но внезапно другой поднялся с сиденья, в шинели, накинутой на плечи, и что-то - кому-то в пространство - сказал. Отчетливо было одно только слово: "Здравствуй…" - и сел, запахнулся.
Анна узнала тотчас. Она задрожала, прижалась к стволу, и быстрые слезы восторга часто закапали на руки, на грудь. Так она долго стояла, все повторяя тихонько:
- Здравствуй же! Здравствуй!
Потом отклонилась от старой сосны и засмеялась от счастья. Ей было стыдно и гордо-счастливо; ей было необыкновенно. Целый рой милых стихов закружился в ее голове. И она почти побежала домой.
- Анета, это ты? - увидала Евпраксия, и все обернулись к дверям.
- Да, это я. Пушкин приехал. Я его видела.
Пушкин проснулся чем свет, не понимая, где он. Окно оставалось на ночь открытым, и утренний ветер колыхал занавеску. Простыни были свежи. Кажется, дома? Он чуть приподнялся и глянул в окно. Деревья качнули навстречу влажной листвой, блеснула полоска знакомой воды. Дома, конечно! Кончились степи, леса. Кончились запахи дынь, курной избы, конопли. Кончилась скачка.
Еще только позавчера он заезжал к Деспот-Зеновичу. Хозяина не было дома, но как его встретили! После обеда в саду он ходил между яблонь, как новый Адам, и давал имена желтым и розовым яблокам. Как это вышло?.. Да, в Могилеве, это оттуда гусары направили, чтобы непременно заехал. А в Псков не поехал, прямо домой. Пусть как хотят!
И он потянулся, руки закинув за голову. Дом еще спал, была тишина, и самые стены, казалось, дремали.
Встреча с домашними вышла совсем хорошо. Как въехала тройка в Михайловский парк, так сразу и принял все - как родное. Сороть и рощи, луга и родители - все под одно: родное гнездо! Отец прослезился (как постарел!), мать долго его прижимала к своей спазматической костлявой груди (как еще хороша!). Пять лет не видались - достаточный срок! Пушкин был рад, что отчуждения не было. Но только они… надолго ль в деревне?
Няня! Няня из погреба несла кубан с молоком и, увидав его, выронила, всплеснула руками… Как он смеялся, ее обнимая! Даже отец лишь покосился на черепки, но ничего не сказал. Няня да бабушка, Мария Алексеевна Ганнибал, - вот и все его бездумное детство, когда каждый день открывался, как новая жизнь. Пусть уезжают (что-то такое мелькнуло уже в разговоре), но няня останется с ним!