- Я жду тебя, Билл. Что у тебя там в папке?
- Проект вашей речи по случаю Дня Джефферсона.
- Правильно. Нам надо наконец свалить этот груз с плеч.
Рузвельт уже два раза правил и возвращал проекты, подготовленные Бобом Шервудом и Сэмом Розенманом, каждый раз сожалея, что нет Гарри Гопкинса, - его верный друг и помощник все еще находился в больнице.
Сейчас, видимо, Хассетт принес вариант, в котором были учтены все предыдущие замечания.
- Покажи! - сказал президент.
Хассетт протянул ему папку и повернулся, чтобы уйти, но Рузвельт сказал:
- Подожди. Сядь. Может быть, мне придет в голову что-нибудь путное. Сядь и вообрази себя президентом.
- Постараюсь, - ответил Хассетт, - хотя, честно говоря, шансов стать президентом у меня не так уж много.
Он сел за стол и положил перед собой чистый лист бумаги.
Рузвельт раскрыл папку и погрузился в чтение.
Минут десять прошли в полной тишине, слышен был лишь шорох перелистываемых страниц. Потом президент захлопнул папку и, положив ее себе на колени, сказал:
- Плохо, Билл! К сожалению, опять плохо. И еще хуже то, что я не могу придумать ничего лучшего.
- Для того, чтобы исправить то, что вам не нравится, сэр, надо сначала определить, что именно вам не по душе.
- Не морочь мне голову своими софизмами!
- Это вовсе не софизм, сэр, а чисто логическое построение.
- Твоя образованность, Билл, когда-нибудь заставит меня поступить в Гарвард - на "второй срок"!
- Это едва ли будет выходом из положения, сэр. Я-то ведь не окончил Гарварда.
- Значит, ты гений от рождения.
- Вскрытие покажет, - усмехнулся Хассетт.
Рузвельт ничего не ответил. Еще несколько минут прошло в полном молчании.
- О чем вы задумались, сэр? - спросил наконец секретарь.
- Следую твоему совету. Думаю о том, что мне здесь, - он слегка приподнял папку, - не нравится. И, пожалуй, додумался. Бахвальство.
- Бахвальство? - переспросил Хассетт. - Но в каком смысле?
- В смысле безудержного восхваления Америки. У нас все самое лучшее: страна, система, идеи, сам господь бог любит нас больше, чем всех остальных людей…
- А разве это не так? - удивленно спросил Хассетт. - Разве вы не стремились внушить американцам, что они - избранный народ?
- Стремился. Вот и получилась декларация самодовольства. Нет, Билл, мой долг - сказать совсем другое.
- Вы только сейчас пришли к такому выводу?
- Нет, не сейчас. Я думаю об этом уже давно. Но по инерции продолжаю говорить привычные вещи.
- А о чем же вы считаете нужным сказать? О победе над Гитлером? Она фактически одержана.
- Военная победа - да. Но я думаю о другой, о той, которую еще надо одержать в будущем.
- Над Японией?
- В моей речи я, разумеется, должен сказать о необходимости разгромить врага на Дальнем Востоке. Но я сейчас думаю о победе над войнами вообще, о победе над ненавистью, над алчностью, над эгоизмом. Вот чему должна быть посвящена моя речь. Пиши! - властно сказал Рузвельт и, глядя в пространство, точно видя перед собой уже написанный текст, стал диктовать: -…В наши дни мы стоим перед лицом непреложного факта: если цивилизации суждено уцелеть, мы должны развивать науку человеческих взаимоотношений - способность всех людей сосуществовать и сотрудничать на одной и той же планете… И еще… и еще я хочу сказать вот что. Мы знаем, что и после войны среди бизнесменов, банкиров и промышленников найдутся люди, которые будут сражаться до последнего, чтобы сохранить безраздельный контроль над промышленностью и финансами страны. С этими людьми, - продолжал президент, повышая голос, - состоится сражение, в котором на компромисс со злом мы не пойдем; и мы не успокоимся, пока не наступит день победы… Ну, что-нибудь в этом роде. Ты понял?
Рузвельт умолк и откинулся на спинку кресла.
- Простите, сэр, но, насколько я помню, эта мысль - быть может, в несколько ином варианте - присутствовала в одном из ваших предыдущих выступлений.
- Ее надо вбивать в головы людей неустанно, используя каждый представляющийся случай, каждую возможность.
- И выслушивать обвинения в том, что вы "красный"? Впрочем, - улыбнулся Хассетт, - может быть, общение со Сталиным заставило вас и в самом деле "покраснеть"?
- Когда мне говорят, что я "красный" и каждое утро съедаю поджаренного миллионера, я отвечаю, что верю в капиталистическую систему и на завтрак предпочитаю яичницу, - кривя губы, ответил Рузвельт. - К тому же, Билл, ты умный человек. Скажи мне, какое содержание вкладывают мои критики во все эти наводящие ужас термины? О коммунистах я сейчас не говорю, у них своя философия, свои критерии. Я веду речь о наших критиканах, для которых я то консерватор, то радикал, то либерал. Что, по-твоему, означают эти клички? Как их надо воспринимать? Просто как ругань?
- А вы можете ответить на эти вопросы, сэр?
- Мне кажется, что могу. Я бы сказал, что реакционер - это лунатик, который пятится назад. Консерватор - это человек с двумя здоровыми ногами, который так и не научился ходить. Радикал? Пожалуй, это тот, кто твердо стоит обеими ногами… на облаках. А вот либерал мне нравится: он пользуется ногами и головой одновременно, - с иронической усмешкой закончил президент, похлопывая ладонями по подлокотникам своего кресла.
- Это очень хорошая шутка, сэр, - одобрительно, но без улыбки сказал Хассетт, - но не мне вас учить, что в политике на парадоксах далеко не уедешь… Вот вы только что упомянули коммунистов. И правильно сказали, что у них почти все другое - от философии до повседневных жизненных критериев. Короче говоря, они отстаивают одно, а мы - нечто противоположное. И при этом вы утверждаете, что надо развивать науку человеческих взаимоотношений и способность людей на земле сотрудничать друг с другом. Но из того, что вы сказали о различных критериях, со всей очевидностью следует не сотрудничество, а вражда!
- Ты прав, Билл, ты прав, но только с точки зрения формальной логики или, точнее говоря, арифметики, которая, как известно, выше четырех элементарных действий не поднимается… Возьмем такой пример. В Библии сказано, что бог создал вселенную из ничего - одной своей волей. И христиане принимают это на веру. Между тем в науке существует астрофизическая теория возникновения вселенной. Таким образом, на земле живут люди, придерживающиеся прямо противоположных - я бы даже сказал, взаимоисключающих - взглядов на свою планету. Что ж, по-твоему, крестовые походы неизбежны и в наше время?
Президент умолк. Потом тихо проговорил:
- Главные мысли я высказал. Постарайся их развить.
- И это все? - спросил Хассетт, записавший то, что говорил Рузвельт.
- А разве этого мало? - с неожиданной горячностью воскликнул президент. - Для того, чтобы это осуществить, потребуются усилия целого поколения и, может быть, даже не одного. - И добавил уже спокойнее: - Конечно, если человечеством не будут руководить люди вроде Черчилля, который признает только один вид движения - назад…
- Вы полагаете, что он потерпит поражение на летних выборах?
- Я этого не исключаю, - тихо сказал Рузвельт.
- Вы думаете, англичане забудут, кто привел их к победе?
- Нет, конечно, не забудут. Однако победа, как это ни парадоксально, может стать его политической смертью. Для войны он был хорош, но иметь в качестве премьера человека, который не шагает в ногу с Историей, слишком большая роскошь! А англичане - народ расчетливый.
- Разумеется, мысли, подобные этим, - Хассетт слегка помахал листком бумаги, который уже приготовился положить в папку, - вряд ли вдохновят Черчилля. Кстати, вы уверены, что они вдохновят Сталина?
- Я убежден, что он разделит мою точку зрения, если никто не будет угрожать его стране.
- Интересно, слышал ли кто-нибудь нечто подобное от него самого? - почти не скрывая легкой иронии, сказал Хассетт.
- Я слышал, - коротко ответил Рузвельт, - я!
Хассетт ушел.
"Теперь поговорим с мистером Сталиным", - мысленно произнес президент и открыл ящик письменного стола, тот, в котором хранились документы первостепенной важности.
Вот они, эти письма, в переводе на английский, проклятые листки плотной, белой, слегка шершавой бумаги, с едва различимым сероватым отливом, - письма, которые принесли ему столько терзаний.
Он начал перечитывать их, хотя, наверное, уже помнил каждую фразу наизусть. Но сейчас цеплялся за надежду, что, быть может, читая эти письма в первый, второй и третий раз, он придал не тот смысл словам Сталина, переоценил их резкость и скрытую в формально вежливых выражениях враждебность… А когда перечитает снова, вот теперь… Казалось, Рузвельт подсознательно верил, что за прошедшие дни те или иные слова Сталина каким-то чудом изменились, приобрели другой смысл, утратили резкость…
Сначала он стал перечитывать письмо о "бернском инциденте". Он читал не все подряд, а лишь те строки, которые особенно сильно ранили его, те, которые нельзя было оставить без четкого и убедительного ответа. Вот они, эти обидные, даже оскорбительные, если перевести их с дипломатического языка на общежитейский, слова - все, как было. Слегка завуалированное упоминание о различиях во взглядах на такие понятия, как честность и союзнический долг: речь идет о том, "что может позволить себе союзник в отношении другого союзника и чего он не должен позволить себе". Далее почти прямое обвинение: немцы продолжают сражаться во многом потому, что рассчитывают на сепаратный мир с Западом, что естественно после бернских переговоров. "Трудно согласиться с тем, - писал Сталин, - что отсутствие сопротивления со стороны немцев на западном фронте объясняется только лишь тем, что они оказались разбитыми. У немцев имеется на восточном фронте 147 дивизий. Они могли бы без ущерба для своего дела снять с восточного фронта 15–20 дивизий и перебросить их на помощь своим войскам на западном фронте. Однако немцы этого не сделали и не делают. Они продолжают с остервенением драться с русскими за какую-то малоизвестную станцию Земляницу в Чехословакии, которая им столько же нужна, как мертвому припарки (подчеркнуто английским переводчиком и указано: "идиоматическое русское выражение, означающее никчемность, бесполезность"), но без всякого сопротивления сдают такие важные города в центре Германии, как Оснабрюк, Мангейм, Кассель. Согласитесь, - с плохо скрытым ехидством писал Сталин, - что такое поведение немцев является более чем странным и непонятным". Так. Последняя строчка - опять как удар хлыста.
И тем не менее, подумал Рузвельт, перечитав первый документ, письмо написано языком джентльмена. А ведь по существу оно равнозначно пощечине. В сущности, Сталин говорит союзнику: "Ты предатель!"
В другом письме констатировалось, что "дела с польским вопросом действительно зашли в тупик", и в этом прямо обвинялись послы США и Англии.
Словом, за прошедшие дни в письмах Сталина, конечно же, ничего не изменилось, и если уж строить мистические предположения, то, может быть, "отстоявшись", эти письма, подобно вину, стали еще более "крепкими".
В пятый, в седьмой, в десятый раз брал Рузвельт листок чистой бумаги и ручку, но затем его перо бессильно повисало в воздухе. Он не знал, что писать. Отрицать факт бернских переговоров - значит оказаться в положении мальчишки, не признающего свою вину, хотя мать застала его с измазанным лицом у разбитой банки с вареньем. Какие там опровержения!.. Сталину было известно все, до мельчайших деталей.
Отрицать наличие "тупика" в польском вопросе? Но президент не хуже, чем Сталин, знал, что Черчилль создал этот тупик вопреки решениям Ялтинской конференции.
Честно признаться во всем и попросить извинения, пусть в самой завуалированной форме? Но это рано или поздно станет известно всему миру, и тогда… Рузвельт на мгновение представил себе, каким обвинениям и оскорблениям он подвергнется. Да и как воспримет Сталин самоуничижительные признания американского президента? Будет ли и впредь считать его союзником, на которого можно положиться? Или надежды на прочный послевоенный мир рухнут, а вместе с ними все мечты Рузвельта, в том числе и самая для него дорогая - о создании Организации Объединенных Наций?
Умеет ли Сталин прощать? Не захочет ли отомстить? Как? Возможностей у него теперь много! Он может занять более категоричную позицию в вопросе о социальном строе стран Восточной Европы, где находятся сейчас советские войска. Может не согласиться на включение в новое польское правительство представителей лондонской эмиграции.
Денонсация договора России с Японией? О, как она обрадовала Рузвельта! Сталин - верный союзник, - он держит слово. Но… о денонсации было объявлено пятого апреля, а эти письма Сталин отправил седьмого. Так, может быть, денонсация - не более чем жест? Погрозили пальцем Японии, и дело с концом. Сталин может - и это было бы сильнейшим ударом по Америке - взять обратно свое обещание вступить в войну с Японией. Он может сослаться хотя бы на то, что после всесторонних обсуждений с военными пришел к выводу, что выдержать две войны - одну сразу же за другой - Россия не в состоянии. Да еще добавит при этом, что людские и материальные ресурсы его страны были бы менее истощены, если бы западные союзники выполнили свое обещание и открыли второй фронт своевременно. Может быть, за эти два дня - между денонсацией советско-японского договора и отправкой писем - произошло какое-то событие, окончательно подорвавшее американо-советские отношения? Но что именно? Может быть, Сталину за эти дни стали известны какие-нибудь новые подробности о характере бернских переговоров? Или, может быть, при поддержке Черчилля "лондонские поляки" предприняли очередную антисоветскую акцию? Но какую?..
Так или иначе, под угрозу поставлены все послевоенные проекты Рузвельта и в первую очередь создание Организации Объединенных Наций. В самом деле, как Советский Союз может быть уверенным, что в этой Организации будет соблюдаться принцип равноправия?..
После Тегерана и Ялты президент считал, что у него со Сталиным установились вполне лояльные, даже дружеские отношения. В своей первой "Беседе у камина" по возвращении в Вашингтон из Тегерана президент сказал:
- Мы хорошо поладили с маршалом Сталиным…
"Вот и поладили!" - с горечью повторил сейчас про себя Рузвельт.
Он пустыми глазами смотрел на лист бумаги, на котором не было написано ничего, кроме слов: "Лично и секретно премьеру И. В. Сталину от президента Ф. Д. Рузвельта". Потом наконец оторвал от него взгляд и рассеянно оглядел письменный стол. И заметил маленький бумажный прямоугольник. Это была та самая египетская марка, которую принес ему Рилли.
Глава девятая
СФИНКС
И тут Рузвельт вспомнил… Вспомнил, как по пути в Тегеран сделал посадку в Каире. Он пробыл там с двадцать второго по двадцать шестое ноября, совещаясь с Черчиллем и Чан Кайши. И во что бы то ни стало хотел осмотреть знаменитые египетские пирамиды.
Безоблачное небо, яркое солнце и нескончаемые пески… Вопреки ожиданиям пирамиды не произвели на Рузвельта особого впечатления, но огромный сфинкс заворожил его.
Разумеется, он много раз видел изображения сфинкса на фотографиях, но всегда воспринимал его как безжизненную каменную глыбу с примитивными очертаниями получеловека, полузверя… В реальности все оказалось иным. Сфинкс осмысленно глядел прямо в глаза президента и как бы вопрошал: "На что ты надеешься?"
Над ухом Рузвельта прозвучал голос Черчилля:
- Скоро нам предстоит встреча с другим сфинксом, мистер президент.
- Что? - удивленно спросил Рузвельт, но тут же понял, что имел в виду английский премьер. Ну, конечно, в западной печати Сталина не раз называли "сфинксом", "загадочным русским сфинксом", "непредсказуемым большевистским сфинксом"… Словом, вариантов было много, и президент давно привык к ним, как к пустым журналистским штампам.
Но там, в Египте, сидя в своей машине перед каменной громадой, Рузвельт вдруг с волнением подумал о предстоящей встрече со Сталиным.
…И вот теперь президент смотрел на маленькую марку, а перед его мысленным взором вставал гигантский сфинкс и, казалось, говорил ему: "Загляни в свое сердце, смертный! Я пережил тысячи властелинов и знаю их судьбы, а ты не знаешь даже своей собственной. Мне не дано прорицать. Но если ты в силах постичь мое безмолвие, пойми его как наставление: загляни в свое сердце!"
Рузвельт снова перевел взгляд на письмо, которое, по существу, не было даже начатым.
"Сфинкс…" - мысленно произнес од про себя. И повторил: "Сфинкс…"
Но тут же одернул себя:
"Какого черта! В конце концов мы нашли с этим "сфинксом" общий язык и в Тегеране и в Ялте. Он не мог не видеть, не мог не оценить главного в моем поведении. Он не должен забывать, что я вопреки сопротивлению Черчилля прямо высказался за "Оверлорд"! А наша первая встреча в Тегеране?! Ведь он сам тогда пришел в мою комнату, и мы провели около часа в дружеской беседе! Не может же он забыть и более далекое прошлое - когда я, именно я признал Россию!"
Но, подумав обо всем этом, Рузвельт ответил самому себе:
"Да, конечно, но все это было давно… А то, о чем с таким возмущением пишет Сталин в своих последних письмах, было совсем недавно. Кто может угадать ход его мыслей?"
Взгляд президента скользнул по марке, и до его слуха снова донесся голос сфинкса:
"Загляни в свое сердце!"
Рузвельт тряхнул головой. "Хватит! Так можно дойти до галлюцинаций! Об ответе Сталину я сегодня больше не думаю, - приказал он себе. - Уже поздно. К тому же сосредоточиться на ответе мне, видимо, мешает сознание, что "джефферсоновская речь" еще не готова, а тринадцатого мне надо выступать. Завтра я покончу с этой речью и поставлю точку или восклицательный знак. И тогда целиком сосредоточусь на ответе Сталину. А сейчас… сейчас надо отвлечься. Иначе я не засну".
Кресло, в котором сидел президент, почти касалось своей спинкой книжных полок. С силой опершись о подлокотники, Рузвельт вполоборота повернулся к полкам. Он читал много, очень любил книги по истории - когда-то даже сам решил написать историю Соединенных Штатов, но дальше нескольких десятков страниц дело не пошло. А теперь - с чисто детским удовольствием - президент все чаще и чаще читал детективные романы.
После приезда в Уорм-Спрингз он еще ни разу не прикоснулся к своим книжным полкам. Но, насколько он помнил, детективы стояли где-то невысоко, в пределах досягаемости. Подняв над головой руку, он нащупал корешок томика в коленкоровом переплете и вытащил его из ряда.