Волынщики [современная орфография] - Жорж Санд


Роман Жорж Санд "Волынщики" завершает цикл, получивший название "сельского", в который входят "Чертово болото, "Франсуа-найденыш", "Маленькая Фадетта" и "Жанна".

В нем Жорж Санд в форме "посиделок" (так называются поздние часы ночи, когда крестьяне собираются трепать коноплю, ведут беседу, рассказывают сказки) повествует о народных музыкантах. Рассказчиком в произведении выступает также крестьянин, который вспоминает историю своей молодости.

Жорж Санд доказывает, что и из народной среды выходят истинные таланты, способные создавать музыку в соответствии со своими представлениями о мире, природе, способные чувствовать, понимать ее.

Жорж Санд
Волынщики [современная орфография]

Часть первая

Посвящение Евгению Ламберту

Дитя мое, так как ты любишь слушать мои рассказы о том, что рассказывали крестьяне на посиделках во время моей молодости, когда у меня было еще время их слушать, то я постараюсь припомнить для тебя историю Этьенна Депардье и слепить вместе разбросанные в памяти моей отрывки. Он рассказывал мне ее сам в продолжение многих вечеров на посиделках - ты знаешь, так называются те уже поздние часы ночи, когда крестьяне собираются трепать коноплю, ведут беседу, рассказывают сказки. Прошло много лет с тех пор, как дедушка Этьенн заснул сном праведных, и был он уже порядочно стар в то время, когда рассказывал нам простые приключения своей молодости, а потому я поведу рассказ от его лица, стараясь сколь возможно подражать языку его. Ты не сочтешь это за пустую прихоть - ты, который по опыту знаешь, что мысли и чувства крестьянина не могут быть выражены нашим языком, не исказившись совершенно и не получив оттенка натянутости. Ты знаешь также, что крестьяне угадывают или понимают гораздо более, чем мы полагаем: ты часто удивлялся неожиданному проявление в них таких понятий, которые даже в деле искусства могут показаться оригинальными. Если б мне вздумалось рассказать тебе нашим языком то, что ты сам слышал от них, ты нашел бы это и невероятным и невозможным и подумал бы, что я, сама того не подозревая, прибавила тут много своего и навязала им размышления и чувства, для них недоступные. И действительно, стоит только ввести в выражение их идей одно слово, несвойственное простонародной речи, чтобы возбудить сомнение в возможности образования в их уме подобной идеи. Но когда слушаешь их, то видишь, что хотя и нет у них, как у нас, такого полного выбора слов, усвоенных для выражения всех малейших оттенков мысли, но нет также и недостатка в словах, необходимых для обозначения того, что они думают и описания того, что поражает их чувства. Я хочу, чтобы рассказ Этьенна Депардье сохранил свойственный ему колорит вовсе не для того, как меня упрекают, чтобы иметь удовольствие употребить в дело язык, неупотребительный в литературе; еще менее для того, чтобы воскресить обветшалые выражения и устарелые обороты, известные всем и каждому. Но потому, что не могу заставить его говорить нашим языком, не уклонившись совершенно от того пути, которому следовал его ум в то время, когда ему приходилось говорить о предметах, для него не вполне доступных, между тем как ему и самому хотелось хорошенько понять их и сделать понятными для других.

Если при всем моем внимании и старании ты найдешь, что в некоторых местах рассказчик мой слишком ясно или слишком смутно понимает то, о чем говорит, то припиши это моему бессилию и слабости подражания. Поставленная в необходимость выбирать между выражениями, употребительными у нас, только те, которые могут быть понятны для всех, я поневоле должна была отказаться от самых оригинальных и выразительных. Я постараюсь, по крайней мере, не вводить таких, которые не могли быть известны крестьянину, от лица которого поведу повесть. Он был несравненно выше наших теперешних крестьян и не старался употреблять в своем рассказе слов, непонятных как для его слушателей, так и для него самого.

Я посвящаю тебе этот роман не как доказательство материнской дружбы - оно тебе не нужно: и без него ты знаешь, как дорог ты мне - но для того, чтоб ты сохранил и тогда, когда меня не станет, в памяти своей воспоминание о той стране, которая почти усыновила тебя - о милой Берри! Вспомни, когда я писала этот роман, ты говорил: "Я приехал сюда десять лет тому назад, на один месяц. Пора, кажется, подумать об отъезде". И так как я не видела причины, ты представлял мне, что ты живописец, что работал десять лет у нас, передавая то, что чувствовал и видел в природе, и что тебе необходимо, наконец, ехать в Париж и проверить себя мыслью и опытом других. Я отпустила тебя с условием, что ты будешь приезжать сюда каждое лето. Смотри же, не забывай и этого. Пусть этот роман дойдет до тебя, как отдаленный звук наших волынок, и напомнит тебе, что распускаются листья, что прилетают соловьи и что великий праздник, весенний праздник природы начинается в полях.

Ноан, 17 апреля 1853 г.

Первые посиделки

Я не вчера родился, говорил в 1828 году дедушка Этьенн. Явился я на свет Божий, как мне кажется, в 54 или 55 году прошлого века. Первые года свои я плохо помню, и поведу рассказ о себе с той поры, как в первый раз причастился, а это было в семидесятом, в приходе Сент-Шартье, где в то время служил аббат Монперу, который теперь и дряхл, и слаб, и глух.

Наш-то собственный приход, Ноанский, не был уничтожен. Но так как у нас умер священник, вышло, что на некоторое время обе церкви соединились вместе под управлением аббата, к которому и ходили мы каждый день слушать катехизис - я, маленькая двоюродная сестра моя, еще один малый по имени Жозеф, живший в доме моего дяди, да еще около дюжины ребятишек из наших же.

Я говорю "дядя" для краткости, потому что старик приходился мне, собственно, дедушкой. Он был брат моей бабки и назывался Брюле, отчего и внучка его, которая одна только и осталась из всего его рода, получила прозвание Брюлеты. Настоящее же ее имя было Катерина, но о нем и помину никогда не было.

Если сказать вам правду, то я в то время уже чувствовал, что люблю Брюлету более, чем приходилось мне любить ее как двоюродному брату, и ревновал ее к Жозефу, который жил вместе с нею в маленьком домике, находившемся на расстоянии ружейного выстрела от последних домов деревни и на расстоянии полуверсты с небольшим от нашего дома, так что он мог ее видеть каждую минуту. А я до той поры, как мы стали ходить учиться катехизису, видел ее не всякий день.

Вот как случилось, что дед мой и мать Жозефа стали жить в одном доме. Дом принадлежал старику. Небольшую половину его он отдал внаймы вдове, у которой, кроме Жозефа, других детей не было. Она прозывалась Мари Пико и могла бы еще быть женой хоть куда, потому что ей было всего каких-нибудь тридцать лет с небольшим, и по ее лицу и по всему было видно, что она в свое время была красавицей. И в ту пору еще ее звали подчас красоткой, и это не было ей противно, потому что вдовушке хотелось обзавестись своим домком. Но так как у нее не было ничего, кроме бойких глаз и сладких речей, то она довольствовалась и тем, что квартира обходилась ей недорого, а домовладелец ее и сосед был старик честный и добрый, не тревоживший ее понапрасну и часто помогавший ей.

Старик Брюле и вдова Пико, попросту Маритон, жили во взаимном уважении лет уже с двенадцать, то есть с того самого дня, когда мать Брюлеты умерла, произведя ее на свет. Маритон ухаживала за сироткой и воспитывала ее с такой любовью и заботливостью, как будто она была ее родное детище.

Жозеф был тремя годами старше Брюлеты. Они качались в одной люльке, и малютка была первая ноша, которую привелось носить его маленьким ручонкам. Впоследствии, когда ребятишки подросли, старик Брюле, видя, что вдове трудно усмотреть за ними обоими, взял мальчика к себе. Жозеф стал спать у него, а девочка по-прежнему у вдовы.

Все четверо ели и пили вместе. Вдова стряпала, хозяйничала, штопала и чинила, а старик, еще бодрый и крепкий, работал поденно и кормил все семейство.

Нельзя сказать, что они были очень богаты и ели и пили слишком сладко. Но вдова Маритон была такая ласковая, добрая и работящая, а Брюлета так ее любила, что старик привык смотреть на нее, как на родную дочь или, по крайности, как на невестку.

Ничего на свете не могло быть лучше и милее нашей малютки, воспитанной и выращенной доброй вдовой. Маритон любила чистоту и порядок и держала себя так хорошо, как только позволяли средства. Она приучила к этому же и Брюлету. И в те лета, когда дети ползают и валяются по земле, как собачонки, наша девочка была такая разумная, чистенькая и нарядная, что каждому хотелось ее расцеловать, да она не слишком поддавалась на такие ласки и сама ласкалась только к тем, кто умел ее задобрить.

Когда ей исполнилось двенадцать лет, она была уже подчас как будто маленькая женщина. Иногда, бывало, забудется и зашалится за книгой - ведь все-таки это было малое дитя, - но тотчас же опомнится и остепенится, не столько от страха, сколько из важности и уважения к себе.

Уж не знаю, право, почему, только все мы как-то были тупы на катехизис. Но каждый из нас видел, как отличалась Брюлета от всех других девочек.

Между нами, признаться, некоторые были староваты: Жозефу стукнуло пятнадцать, а мне шестнадцать, и это был большой стыд для нас, по словам священника и родных. Мы запоздали так потому, что Жозеф был ленив и учение не шло ему в голову, а я - страшный головорез, и ровно ничего не слушал. Года три сряду мы не могли выйти из класса, и если бы аббат Монперу не был снисходительнее нашего старого священника, то я думаю, мы и теперь бы еще оставались при том же.

Нужно также сознаться, что мальчики всегда как-то моложе умом девочек, и там, где собираются учиться наши ребятишки, всегда вы заметите эту разницу: мальчишки все уже большие и сильные ребята, а девочки мал мала меньше.

Все мы начали с того, что ровно ничего не знали: читать не умели, писать и того меньше, и могли заучивать только так, как божьи птички учатся петь, не зная ни латыни, ни церковного пения - по слуху. Священник умел, однако ж, отличить тех из нас, кто понимал скорее и лучше запоминал его слово. Между девочками самой разумной была Брюлета, а самым тупым между мальчиками казался Жозеф.

Нельзя сказать, что он был глупее других, но он так плохо слушал и, разумеется, так мало запоминал из того, чего не слыхал, в нем было так мало охоты к ученью, что я не мог надивиться. У меня, бывало, дело шло всегда на лад, когда мне удавалось наконец усесться спокойно и собраться с мыслями.

Брюлета иногда бранила его за это, но без всякой пользы: он только плакал с досады.

- Да как же быть, если слова не идут мне на память. Я сам не знаю, что мне делать, - говорил он.

- Неправда, - отвечала Брюлета, привыкшая уже командовать им и распоряжаться, - ты все можешь, когда захочешь. Только у тебя мысли по стенам развешаны, и г. аббат справедливо называет тебя рассеянным.

- Пусть себе называет, - отвечал Жозеф. - Я не понимаю этого слова.

Но мы, ребятишки, хорошо понимали его и называли Жозефа по-своему: Жозе-ротозей. Это прозвание так за ним и осталось, к величайшей досаде его.

Жозеф был ребенок печальный, слабого сложения и нрава брюзгливого. Он не отходил от Брюлеты ни на минуту и во всем ей повиновался. Она все-таки говорила, что он упрям как овца, и бранила его беспрестанно. Меня же она никогда не упрекала за мою леность, но я бы дорого дал, чтобы она занималась мною так же часто.

Несмотря на ревность, я заботился о нем более, нежели о других товарищах, потому что он был всех слабее, а я - один из самых сильных. Притом же, если б я не заступался за него, Брюлета стала бы осуждать меня. Когда я говорил ей, что она любит Жозефа более, нежели меня, родного, она отвечала:

- Я люблю в Жозе не его - я люблю в нем его мать, которая мне дороже вас обоих. Если б с ним случилась беда, я бы не посмела вернуться домой. И так как он никогда не думает о том, что делает, она просила и наказывала мне думать за нас обоих, и я никогда этого не забуду.

Я часто слыхал, как горожане говорят: "я учился с таким-то; это мой школьный товарищ". Мы же, крестьяне, которые, в мое время, и не знали, что такое школа, - мы говорим: "я слушал катехизис с таким-то; я с ним в первый раз приобщался". В эту-то пору у нас и завязываются крепкие дружбы молодости, а иногда и ненависть, которые продолжаются целую жизнь. В поле, на работе, на праздниках люди видятся, говорят, сходятся и расходятся. Но когда слушаешь катехизис - а это продолжается год, часто даже два, - то поневоле приходится оставаться вместе и помогать друг другу в продолжение почти пяти или шести часов в день. Мы отправлялись гурьбой рано утром, по лугам и пастбищам, через тын, огороды и кустарники. Вечером, когда нас отпускали на свободу, рассыпались во все стороны, как веселые пташки, и возвращались домой как попало. Те, кому было весело друг с другом, шли вместе, а шаловливые и забияки расходились порознь или также сходились и сговаривались, как бы настращать других и подурачить.

Жозеф не был ни шалуном, ни забиякой, но в нем не было также ничего любезного. Я хорошо помню: что бы ни случилось с нами, он никогда не был ни очень весел, ни очень печален, ни слишком сердит, ни слишком доволен. В драке он никогда не отставал от других и принимал удары, не умея сам платить тем же, но всегда без слез и без жалоб.

Когда мы останавливались, чтобы поиграть и позабавиться, он садился или ложился в трех или четырех шагах от нас, ни слова не говорил, отвечал невпопад и все как будто слушал и смотрел на что-то, чего мы не могли видеть. Вот почему мы и думали, что он принадлежит к числу тех, кто видит ветер. Брюлета, знавшая его причуды и никогда не говорившая о них, иногда звала его и не могла дозваться. Тогда она начнет, бывало, петь, и Жозеф тотчас очнется, как просыпаются те, которые храпят, когда начинаешь свистеть.

Не могу объяснить вам, почему я привязался к такому невеселому товарищу. Сходства между нами не было никакого. Я не мог обойтись без людей - вечно расхаживал, прислушиваясь и присматриваясь, любил потолковать и порасспросить, скучал один и искал веселья и дружбы. Быть может, потому, что мне было жаль угрюмого и скрытного мальчика, или потому, что я привык подражать Брюлете, которая постоянно заботилась о нем, делала ему услуги, которых никогда от него не видела и более переносила его причуды, нежели управляла им. На словах все было так, как она хотела, но так как он никогда не следовал ни чьим советам, то и выходило на деле, что не он, а она и я ухаживали за ним и терпели все, что ему было угодно.

Наконец наступил день причастия. Возвращаясь из церкви, я дал себе твердое слово не шалить более, и чтоб легче его исполнить, решился пойти к дедушке, пример которого скорее всего мог меня удержать.

Брюлета по приказанию вдовы пошла доить козу, а мы с Жозефом остались в комнате, где дед мой разговаривал с соседкой.

Мы сидели молча, рассматривая лики святых, которые священник дал нам в память святого таинства. Дедушка и мать Жозефа не обращали на нас внимания и продолжали разговаривать:

- Теперь, - сказала вдова, - когда важное дело кончено, мой парень может наняться в люди, а я сделаю то, что тебе говорила.

Потом, заметив, что дедушка печально покачал головой, она продолжала:

- Я знаю, сосед, у моего Жозе нет ума… О, я хорошо знаю, что это-то его несчастье!.. Он весь вышел в отца: покойник, бывало, и двух мыслей не приберет в целую неделю, а это не мешало ему, однако ж, быть человеком добрым и трезвым. А все-таки это большое несчастье, когда у человека в голове так мало порядка; и когда к этому еще он женится, и попадется ему жена с пустой головой - тогда в короткое время у них все пойдет вверх дном. Вот почему, видя, что мой мальчик подрастает, я думаю, что с таким умом ему не прокормить себя. И мне кажется, что я умерла бы спокойнее, если бы могла оставить ему хоть что-нибудь. Ты сам знаешь: нужно беречь копейку на черный день. В наших бедных хозяйствах только одно это и спасает. До сих пор я не могла ничего отложить, а выйти снова замуж мне уж, верно, не суждено, потому что я не так молода, чтоб кому-нибудь понравиться. Если это так, то пусть будет воля небесная!.. Слава Богу, я довольно молода и могу работать. И раз мы уж об этом заговорили, то я скажу тебе, сосед, что у меня даже и место есть в виду. Бенуа, наш трактирщик, ищет служанку и дает хорошее жалованье - тридцать экю в год! Да к этому еще нужно прибавить разной прибыли почти на столько же. С такими деньгами, усердием и ретивостью за десять лет я составлю себе состояние, отложу копейку на старость и могу еще оставить кое-что своему бедному дитяти. Ну, что ж ты на это скажешь?

Старик Брюле подумал немножко и отвечал:

- Нет, это неладно, соседка. Право, неладно!

Маритон также подумала несколько и, угадав мысль старика, продолжала:

- Конечно, нанявшись в деревенский трактир служанкой, я не уйду от худой молвы, и как бы умно я ни держала себя, никто этому не поверит. Так что ли, сосед? Ты это хочешь сказать? Да что ж делать?.. Я знаю, что тогда меня никто уж не возьмет за себя. Но ведь что терпишь для детей, того не жалеешь, да и самые мучения за них как будто сладки.

- На свете есть кое-что похуже мучений, - сказал дядя. - Есть стыд, и он падает на детей.

Маритон вздохнула.

- Да, - сказала она, - в этих домах каждую минуту жди обиды. Нужно беспрестанно быть настороже.

- Между трактирщиками есть такие, - сказал старик, - которые нарочно берут в служанки пригожих и веселых, как ты, например, чтобы легче сбывать с рук товар. И часто случается, что у одного трактирщика дела идут лучше, чем у других его собратьев потому только, что у него бойкая служанка.

- Вестимо, сосед. Только, кажется, можно быть веселой, бойкой и проворной на услуги, не даваясь в обиду…

- Дурное слово также обида, - сказал старик Брюле, - и честной женщине должно быть тяжко привыкать к таким неприятностям. Подумай только, каково будет твоему сыну, когда как-нибудь ненароком услышит он, как шутят с его матерью извозчики и разносчики.

- Слава Богу, что он… так простоват! - сказала вдова, взглянув на Жозефа.

Я также взглянул на него и удивился, как мог он не слыхать речей матери. Она говорила вовсе не тихо, так что я не пропустил ни одного слова. Я заключил из этого, что он туг на ухо, как мы называли в то время тех, кто плохо слышал.

Вскоре после этого Жозеф встал и побрел к Брюлете в овчарню, которая была не что иное, как дощаный сарай, набитый соломой, где она держала пар шесть скота.

Боясь, чтоб меня не сочли за нескромника, если б я один остался в доме, я последовал за Жозефом и увидел, что он бросился на солому и плакал про себя, хотя на глазах у него и не было видно слез.

- Что ты, спишь что ли, Жозе? - сказала Брюлета. - Что улегся, как больная овца? Пусти-ка, мне нужна связка, на которой ты растянулся: я хочу дать корму овечкам.

И, задавши корму, она начала петь, только тихонько, чуть слышно. Ея пение, по-видимому, произвело на Жозефа обыкновенное действие. Он очнулся, встал и ушел.

- Что с ним? - спросила Брюлета. - Он сегодня глупее всегдашнего.

- Должно быть, - отвечал я, - он смекнул, что ему придется скоро наняться в люди и расстаться с матерью.

Дальше