- Он знал это и прежде, - возразила Брюлета. - По заведенному порядку он должен идти в наймы тотчас после причастия. Если б я не была одно только дитя у дедушки, то мне тоже пришлось бы покинуть дом и зарабатывать хлеб у чужих.
Брюлета, казалось, не слишком была огорчена тем, что ей приходилось расстаться с Жозефом. Но когда я объявил ей, что и мать его также хочет идти в наймы и будет жить далеко от нас, она зарыдала, побежала искать ее и, обвившись руками около ее шеи, сказала:
- Правда ли, душенька, что ты нас оставляешь?
- Кто тебе сказал это? - возразила Маритон. - Это еще дело нерешенное.
- Неправда! - вскричала Брюлета. - Ты сама говорила, а теперь только хочешь скрыть от меня.
- Так как у нас есть нескромники, которые не могут удержать языка на привязи, - сказала соседка, посмотрев на меня, - то я должна сказать тебе всю правду. Я оставляю вас, но ты должна этому покориться, как дитя разумное и послушное, которое посвятило сегодня свою душу Богу.
- Как же, папа, - сказала Брюлета дедушке, - ты согласился отпустить ее? Кто же будет ухаживать за тобой?
- Ты, душенька! - сказала Маритон. - Ты уж теперь не маленькая и должна следовать своему долгу. Выслушай же меня и ты также, сосед. Я тебе не все еще рассказала…
И, посадив девочку к себе на колени, между тем как я забился между ног дедушки (его печальное лицо притянуло меня к нему), Маритон продолжала рассуждать, обращаясь то к ней, то к нему:
- Я давно бы оставила вас и стала бы зарабатывать себе хлеб насущный, если б меня не удерживала дружба к вам. Мне было бы гораздо прибыльнее оставить у вас Жозефа и платить вам за него, а самой идти в услужение: я могла бы тогда заработать копейку. Да я чувствовала, что на мне лежала обязанность воспитать тебя, дитя мое, до настоящего дня, потому что ты была еще крошка и потому, что девочке мать нужна более, чем мальчику. У меня недоставало духу покинуть тебя в то время, когда ты не могла обойтись без меня. Теперь это время миновало, и ты должна, расставаясь со мной, утешаться тем, что будешь полезна своему дедушке. Я научила тебя вести хозяйство и всему тому, что должна знать добрая девушка для услуги родителей и домашнего порядка. Ты должна взяться за это из любви ко мне и чтобы сделать честь тому воспитанию, которое я дала тебе. Я буду утешаться и гордиться, когда все будут говорить, что моя Брюлета рачительно заботится о своем дедушке и распоряжается своим добром как маленькая женщина. Полно же плакать, будь умницей и не отнимай у меня последней храбрости. Если тебе тяжело разлучаться со мною, то подумай, каково мне. Подумай только, что я должна покинуть твоего дедушку, который был моим лучшим другом, и моего бедного Жозефа. Но этого требует долг мой, и ты, верно, не станешь меня удерживать.
Брюлета плакала до самого вечера и не могла ровно ничего делать. Но когда она увидела, что бедная женщина, глотая слезы, стала готовить ужин, то снова бросилась к ней на шею, поклялась исполнить ее слова и принялась работать со всем усердием.
Меня послали отыскать Жозефа, который не в первый уж раз, да и не в последний забывал, что пора воротиться домой и делать то, что все делают.
Я нашел его в углу. Он думал о чем-то и смотрел в землю так пристально, как будто глаза его пустили корни. Против обыкновения, мне удалось выманить из него несколько слов, из которых я увидел, что он более раздражен, нежели опечален. Он нисколько не удивлялся тому, что ему приходилось идти в услужение, зная, что вступил уже в такой возраст и что иначе и быть не могло. Но, не показывая вида, что знает о намерениях своей матери, он жаловался, что его никто не любит и что его считают неспособным к работе.
Более этого я не мог от него добиться и заметил, что в продолжение всего вечера (я остался у дедушки, чтобы помолиться вместе с ним и Брюлетой) он дулся, между тем как Брюлета хлопотала и ласкалась ко всем более обыкновенного.
Жозеф нанялся работником к крестьянину Мишелю в поместье Ольниер. Маритон поступила служанкой к Бенуа, в трактир Увенчанного Быка в Сент-Шартье. Брюлета осталась у дедушки, а я у родных, которые имели некоторый достаток и полагали, что я не буду лишним, помогая им работать.
Между тем, я сделал над собой немалое усилие, чтобы остепениться и вести себя прилично своему возрасту, да и время, проведенное с Брюлетой, также немало меня изменило. Однако ж, делаясь постоянно благоразумнее в поведении, я чувствовал, что голова моя набита любовными затеями, которые далеко были не по возрасту моей двоюродной сестры, да и для меня самого еще раненько было думать об этом.
В это-то время отец мой взял меня с собою на орвальскую ярмарку, куда он отправился продавать лошадь. В первый раз в жизни мне пришлось пробыть целых три дня сряду вне дома. Заметив, что я сплю и ем слишком мало по моему росту (а я рос гораздо сильнее, нежели растут у нас обыкновенно дети), отец мой полагал, что поездка будет для меня полезна. Но вид новых мест и людей не веселил меня так, как веселил бы месяцев шесть тому назад. На меня нашла какая-то глупая вялость. Я смотрел на молодых девушек, не смея сказать им ни одного слова, и потом все думал о Брюлете, и мне казалось, что я могу на ней жениться потому только, что я одной ее не боялся. Я считал и пересчитывал свои года и ее, но время от этого не шло скорее.
Возвращаясь домой верхом на другой лошади, которую мы купили на ярмарке, встретили мы на дороге, покрытой грязью и рытвинами, пожилого человека, который вел небольшую тележку, загроможденную поклажей и запряженную ослом. Осел увяз в грязи и не мог двинуться с места. Хозяин тележки хотел было уж сложить часть поклажи на дорогу, чтобы облегчить тяжесть. Заметив это, отец сказал мне:
- Слезем и выручим из беды ближнего.
Хозяин поблагодарил нас и, обращаясь к тележке, сказал:
- Ну, крошка, вставай скорей, а не то ты у меня еще упадешь, пожалуй.
При этих словах с тюфяка, лежавшего на тележке, поднялась хорошенькая девочка, с первого взгляда показавшаяся мне лет пятнадцати или шестнадцати, и, протирая глаза, спросила, что случилось.
- Да то, что дорога очень плоха, дочка, - отвечал отец, взяв ее на руки. - Постой, постой, не ступай ногами в грязь. Нужно вам сказать, - прибавил он, обращаясь к моему отцу, - что она больна лихорадкой. Растет, вишь ты, больно скоро: посмотри, как вытянулась! Ну кто скажет, что ей всего одиннадцать лет с половиной?
- Господи Боже мой, - сказал мой отец, покачав головой. - А славная будет девушка, и какая пригожая, хоть, бедняжка, и побледнела от лихорадки! Ну да это ничего, пройдет. Корми только ее побольше, и она у тебя не будет с изъяном.
Говоря это, отец мой употреблял выражения, которых наслышался от лошадиных барышников на ярмарке. Потом, заметив, что девочка оставила башмаки в тележке, где нелегко было их найти, он подозвал меня и сказал:
- Тьенне, подержи-ка на минуту малютку.
И передав мне ее на руки, он впряг вместо осла нашу лошадь и вытащил тележку из рытвины. Но так как он часто проходил по этой дороге и знал, что там далее будет еще такая же рытвина, то и велел мне нести девочку на руках, а сам пошел вперед с ее отцом, который тащил за уши захромавшего осла.
Я нес высокую девочку и смотрел на нее с удивлением: она была почти целой головой выше Брюлеты, но по ее лицу было видно, что она не старше ее.
Она была бела и тонка, как свеча воска ярого, и ее черные волосы, выбивавшиеся из-под маленькой шапочки, съехавшей у нее с головы во время сна, падали мне на грудь и доходили почти до самых колен. В жизнь мою не видал я ничего лучше ее бледного лица, светло-голубых глаз, обведенных густыми ресницами, ее кроткого и усталого вида и даже родинки, черной-черной, сидевшей около самого рта и придававшей ее красоте что-то странное, чего нельзя было скоро забыть.
Она была еще так молода, что мое сердце не говорило мне ничего около ее сердца, хотя таким ребенком казалась она мне не столько от молодости, сколько от болезненного изнурения. Я нес ее молча, не чувствуя тяжести, и глядел на нее с удовольствием, как мы глядим на все хорошее, будет ли то девушка или женщина, цветок пли плод.
Когда мы подошли к рытвине, где отец мой и ее принялись - один тащить лошадь, а другой толкать тележку, девочка вдруг заговорила со мной таким языком, что я засмеялся, не понимая ровно ни одного слова. Она удивилась моему удивлению и, заговорив по-нашему, сказала:
- Не надрывайся, родимый, пусти меня. Я могу идти и без башмаков: я привыкла так ходить.
- Верю, - отвечал я, - только не теперь, когда ты больна. А мне это нипочем: я снесу четырех таких, как ты. Скажи-ка мне лучше: из какой ты земли и по-каковски ты это сейчас говорила?
- Из какой земли? - сказала она. - Я не из земли, я из лесу - вот и все. А ты-то сам из какой земли?
- О, голубушка, если ты из лесу, так я с поля, - отвечал я, смеясь.
Я хотел, однако ж, расспросить ее хорошенько, но не успел, потому что в это время подошел к нам сам хозяин.
- Спасибо, добрые люди, - сказал он, пожимая руку моему отцу. - А ты, крошка, поцелуй доброго парня за то, что он нес тебя, как куклу.
Девочка не заставила себя просить. Она была еще в том возрасте, который не знает стыда, и, не ведая дурного, не ломается из-за пустяков. Она наклонилась и поцеловала меня в обе щеки, говоря:
- Спасибо тебе, мой пригожий.
Потом перешла на руки к отцу, который посадил ее на тележку, улеглась на тюфяке и собралась снова уснуть, не думая ни об ухабах, ни о дорожных приключениях.
- Еще раз спасибо, - сказал ее отец, помогая мне влезть на лошадь. - Славный малый, - прибавил он, смотря на меня, - и такой же великий не по летам, как и моя девочка.
- От этого-то он и не совсем хорошо себя чувствует, - отвечал мой отец, - но, при помощи Божьей, труд и работа все поправят!.. Прости, добрый человек, мы поедем вперед: нам еще далеко, а мы хотим вернуться домой засветло.
Говоря это, он стегнул лошадь, и мы поехали рысью. Обернувшись, я увидел, что человек с тележкой повернул направо и поехал в противоположную от нас сторону.
Скоро я задумался совсем о другом, но вспомнив о Брюлете, снова стал думать о нашей встрече, о том, как охотно поцеловала меня чужая девочка, и невольно спрашивал себя: почему Брюлета всегда отделывается от меня тычками, когда я хочу поцеловать ее. И так как мы встали чуть свет и ехали все время, то я стал дремать позади отца, мешая, сам не зная как, в отяжелевшей голове образы обеих девушек.
Отец, чувствуя, что я ложусь к нему на плечи и боясь, что я свалюсь, щипал меня и тем выводил из усыпления. Я спросил его, кто были те люди, которых мы встретили на дороге.
- Встретили! - повторил он, насмехаясь над моей дремотой. - Да мы встретили сегодня более пятисот разных людей.
- Я говорю про осла с тележкой.
- Вот что!.. Право, не знаю - я их не расспрашивал. Должно быть, Шампенуазцы или Маршуа, а впрочем, не знаю наверняка. Мне хотелось видеть, как пойдет наша кобылка под хомутом, а об остальном я и не думал. А лошадка славная - ретивая, сильная. Нужно думать, что она будет хороша в работе и что я не дал за нее лишка.
С той поры (поездка, видно, принесла мне пользу) я стал здороветь и получил охоту к работе. Отец поручил моему уходу сначала лошадь, потом садик, и, наконец, луг. Мало-помалу я понавык к труду и стал копать, садить и косить с удовольствием.
Отец мой овдовел давно и желал, чтобы я вступил во владение наследством, оставшимся после моей матери. Он вместе со мной рассчитывал барыши, и более всего на свете хотел, чтобы из меня вышел добрый земледелец.
Скоро заметил он, что у меня дело идет на лад, потому что молодость с трудом отказывает себе в удовольствиях только тогда, когда дело идет о пользе других. А там, где дело коснется до ее собственной пользы, она делает это охотно, особливо, если польза эта соединена с выгодами доброго семейства, честного в разделе и дружного в труде.
Я по-прежнему любил поболтать и позабавиться в день воскресный, но меня никто не бранил за это дома, потому что в продолжение всей недели я работал усердно. Ведя такую жизнь, я повеселел, поздоровел, и в моей голове завелось более ума, чем можно было ожидать в самом начале. Любовный дым рассеялся, потому что ничто так не успокаивает души, как работа от ранней зари до позднего вечера. И когда наступает ночь, те, кто ухаживает за тяжелой и тучной землей нашей страны - этой суровой и прихотливой владычицей, - не предаются пустым мыслям, а ложатся поскорее спать, чтобы на следующий день приняться за то же.
Между тем время шло своим чередом и я потихоньку достиг того возраста, когда мне позволительно уже было думать о будущей подруге моей жизни. Но и теперь, как при первом пробуждении во мне чувства, Брюлета была ближе всех моему сердцу.
Оставшись одна у дедушки, она всячески старалась опередить свои лета и умом, и усердием. Но, сами вы знаете - есть дети, которые как будто родятся на свет для того, чтобы их баловали и угождали им.
Квартиру, где прежде жила мать Жозефа, наняла вдова Ламуш из Вьельвилля. Она была женщина бедная и принялась услуживать своим хозяевам, как наемная работница, надеясь, что они припомнят это, когда она объявит им, что ей нечем платить за квартиру. Брюлета, видя, что соседка готова помогать ей, услуживать и ухаживать за нею, не надрывала над работой ни души, ни тела, и имела время и возможность расцвести умом и красотою.
Вторые посиделки
Брюлета из хорошенькой девочки стала красавицей. О ней сильно поговаривали в нашем краю по той причине, что никогда и никто не видал девушки такой пригожей и стройной, таких золотистых тонких волос и таких розовых щечек. Руки были у нее белые и нежные, а ножка маленькая, как у барышни.
Все это показывает, что она работала не слишком много, не выходила из дому в дождь и слякоть, береглась знойных лучей солнца, не стирала щёлоком и не мучила своих белых ручек и ножек. Не думайте, однако, что она была ленива - совсем нет. Она делала все, что ей приходилось, и скоро и хорошо. Такая разумница, как она, не могла потерпеть в своем доме нечистоты и беспорядка и не ухаживать и не заботиться о своем дедушке, как надлежало. Она во всем любила пристойность и никогда не сидела сложа руки. Но о работе тяжелой, черной, она и не слыхала, да и надобности не было, так и винить ее в этом не приходится.
Есть семейства, где нужда сама извещает молодость, что человек приходит в мир Божий не для того, чтобы веселиться, а чтобы трудом зарабатывать себе хлеб насущный купно с ближними. Но в маленьком домике старика Брюле немудрено было сводить концы с концами. Старику еще не было и семидесяти лет, работник он был добрый, искусный в каменном деле (а это, вы сами знаете, в нашем краю большая редкость), от труда не отлынивал, без работы не сидел и жил себе припеваючи. Будучи вдов и не имея никого, кроме внучки, он даже мог отложить кое-что на случай могущей приключиться болезни или какого несчастия. Богу угодно было сохранить его здоровым. Дела шли у него ладно и, не зная богатства, он не видел ни в чем нужды.
Отец мой говорил, однако ж, что Брюлета слишком любит прохлаждаться, давая тем разуметь, что ей придется от многого отказаться, когда наступит час замужества. Он соглашался со мной, что она любезна, и говорит складно, и собой пригожа, но не советовал мне ухаживать за нею. Он находил, что она слишком бедна, а ведет себя такой барышней, и часто говаривал, что для женитьбы нужна девушка или очень богатая или очень работящая.
- С первого взгляда, - прибавил он, - лучше всего казалось бы и то и другое вместе, но как порассмотришь, так и выйдет, что труд и бережливость едва ли не лучше денег. У Брюлеты нет ни того, ни другого, а потому человеку разумному она не должна нравиться.
Я чувствовал, что отец говорит правду, но светлые глазки и сладкие речи Брюлеты брали верх над рассудком. И так было не со мной одним, а со всеми молодыми людьми, ухаживавшими за нею. Начиная с пятнадцати лет, она была постоянно окружена молодчиками моего сорта, но повадки им не давала и умела держать их, с малых лет привыкнув к этому. Можно сказать, что она родилась уже гордой и знала себе цену прежде, чем ласки и похвалы показали ей, чего она стоит. До похвал она была большая охотница и любила, чтобы ей все подчинялись. Дерзостей не терпла и хотела, чтоб с нею обращались боязливо. Я, как и многие другие, привязался к ней и пуще всего желал ей понравиться, но в то же время досадовал, что нас было так много.
Из всех нас, однако ж, двум только - мне и Жозефу Пико - позволено было держать себя с ней покороче, говорить ей ты и провожать ее домой, когда она возвращалась от обедни или шла с вечеринки. Все это, однако, нисколько не подвигало нас вперед, и хотя мы ни слова не говорили об этом, но про себя пеняли друг на друга.
Жозеф по-прежнему жил на ольньерском хуторе, в полуверсте от дедушки и на расстоянии четверти версты от нас. Он не был красавцем, но мог нравиться тем, кто любит печальные лица. Он был желт и худ лицом, а черные волосы, падавшие ему на лоб и висевшие по щекам, придавали ему вид еще более тщедушный. Он не был, однако ж, ни дурно сложен, ни мешковат, и я замечал в его сухих и угловатых скулах выражение, которого не бывает у людей слабых. Его считали больным и хилым, потому что он двигался медленно и никогда не смеялся, но, видя его очень часто, я убедился, что он был уж таким от природы и не чувствовал в себе никакой боли.
Он был, однако ж, плохим работником в поле, мало смотрел за скотом и имел нрав вовсе не любезный. Ни один работник, ходивший за сохой, не получал такой малой платы, да и то все удивлялись, как может хозяин так долго держать его, потому что у него ни в поле, ни в хлеву дело не спорилось. А когда ему говорили об этом, он выражал такую досаду, что просто не знали, что и подумать. Его хозяин говорил, впрочем, что он никогда не отвечал ему грубо, и что, по его мнению, те, которые повинуются с ужимками, но молча, все-таки уж лучше тех, которые льстят и обманывают, ласкаясь.
Хозяин уважал его за неизменную верность и за то отвращение, которое он обнаруживал ко всему бесчестному. Он видел, что Жозеф малый честный и скромный, и сожалел, что дело не спорилось у него в руках, а сердце не лежало к работе. Тем не менее, он держал его у себя, частью по привычке, частью из уважения к старику Брюле, который был ему закадычный друг.
То, что я сказал о Жозефе, показывает вам, что он не мог слишком нравиться девушкам. Они не хотели и смотреть на него, и дивилась, что никогда не встречают его взгляд, а глаза у него были большие и светлые, как у совы и, казалось, ровно ни к чему ему не служили. Несмотря на то, я ревновал его к Брюлете, потому что она была к нему внимательнее, чем ко всем другим, да и меня принуждала к тому же. Она давно перестала бранить его и, казалось, решилась примириться с его природным нравом, никогда не сердилась на него и не выговаривала ему. Она прощала ему нелюбезность и даже невежливость - а она уважала учтивость пуще всего. Он мог делать всякие глупости: мог садиться, например, на ее стул, когда она вставала, и заставлять ее искать себе другой, не поднимать клубок шерсти или моток ниток, когда она роняла их на пол, перебивать ее речь и ломать ее спицы и посуду, и никогда не слыхал он от нее за то нетерпеливого слова, тогда как она бранила меня и насмехалась, когда мне случалось сделать хоть сотую долю того самого.