Очень удачная жизнь - Юлий Крелин 2 стр.


Через несколько месяцев работы в клинике он должен быть допущен к дежурствам "там", в "той" ведомственной больнице на улице Грановского. Должен! Два раза в месяц. Перед дежурством его наставляли, как заботливая мамка научает невесту перед свадьбой: "Когда будешь делать вечерний обход, прежде чем войти в палату, постучи и спроси разрешения". Что, в общем-то, вполне интеллигентно. Вечерний обход в "той" больнице. Я представляю себе эту двухметровую фигуру, еще не согнувшуюся от болезни – обстоятельства его, пожалуй, не сгибали. Он их не замечал, он старался быть свободным от внешних обстоятельств. Потому и обижался редко. Лишь один раз, помню, после какого-то довольно обычного разбирательства жалобы, в форме, принятой в нашем здравоохранении, он сказал: "Ты знаешь, я стал бояться рисковать на операции, – пожалуй, надо уходить в поликлинику". В конце концов, выходит, порой и его обстоятельства могли допечь… Впрочем, я отвлекся. Сейчас не о том. Итак, я представляю его двухметровую фигуру, движущуюся по коридору "той" больницы, я представляю его возвышающимся над всеми, словно Александрийский столп… А должен он… Наставляли. Должен… С трудом представляю: подошел к палате, наверное чуть пригнувшись, как бы прижимая портфель к коленям, обратившись из подступающего к двери – в подползающего и тихо скребущегося в палату своего больного… (Этого не может быть, он же не сможет после этого лечить! Этому нельзя учить – вы же хотите выздоравливать!) Постучал. Разрешили. Вошел. В палате кровать и диван, на котором лежит больной. Больной читает газету: "Простите, милый доктор, я сейчас занят. Могли бы вы заглянуть ко мне чуть попозже? Ну вот и ладненько. Буду вам весьма обязан". Миша ушел из палаты, а утром из ординатуры, из ведомства – и до сих пор осталась неполученной там последняя зарплата. Чтобы удачно лечить, нужно быть свободным. (Впрочем, чтобы удачно жить, тоже нужно быть свободным.)

Ушел и недолгое время, до прихода к нам в больницу на Филях, работал в маленькой поселковой подмосковной больнице – в Перхушкове. И там он оставил по себе добрую память. И больница в его душе оставила по себе добрую память. Почти все в душе его оставляло лишь добрую память. Ну, был один случай, ну, дал промашку, ушел без зарплаты… Так это один случай! Но он же не обиделся – просто ушел. Не по пути. Он хотел идти другим путем.

И Горячий Ключ, и Перхушково всегда давали обильный материал его охотничье-рыбацким рассказам в среде коллег. "А вот еще был больной, похожий…" или "Однажды привезли под утро". И мы слушали с большим интересом – не про пойманную щуку рассказывал… С годами слушатели вокруг становились все моложе, а мы становились старше и старше. И не то чтоб мы старели, но почему-то все больше молодых появлялось. И не заметили, как мы с ним в больнице стали самыми старыми среди хирургов. Незадолго до смерти он сказал: "Подумать только, большинство живущих сейчас на земле моложе нас с тобой. А? Как ты думаешь?" И я должен был что-то отвечать.

Он был один из немногих, кто умел спрашивать, а потом выслушивать и даже ждать ответа. А ведь нынче иные приобрели манеру задавать вопрос, а уж ответ ни к чему, можно и новый вопрос тут же задавать. Как говорил наш друг писатель-историк Эйдельман: "У нас хорошо развита культура перебивания". У него же сохранилась – с детства, наверно, – культура слушания. Я же не знал, как ответить на тот вопрос – он был уже в преддверии смерти, – и не нашел ничего лучшего, как напомнить о старике, который не стал ходить медленнее, но отчего-то все стали ходить быстрее. Вот этим быстроидущим он и рассказывал свои порой невероятные, но всегда истинные истории из своей личной хирургической жизни. Они не уставали слушать – среди его учеников не было скептических всезнаек. Он сам не был всезнайкой. Кому нужен был всезнающий учитель – тот уходил. Остальные слушали с верой. Не верит чаще тот, кто сам соврать греха не видит; не доверяет чаще тот, кто сам слукавить рад; о защите больше говорит тот, кто норовит напасть.

Миша верил, доверял, был абсолютно открытым, охотно слушал, охотно рассказывал и больше всего боялся людского разобщения. Для того говорил, слушал, чтобы сообщество людское вокруг него объединялось мыслью, духом, делом, а не каким-нибудь формальным признаком – формой ли, национальностью, местом рождения. "Как волки с волками, а антилопы с антилопами, – говорил он, – стадом опасны и те, и другие".

И ему не врали, потому что почует; ничего не скажет, просто информацией не сочтет, разве что постарается упредить подвох, обман, несчастье. Иногда смеялся над розыгрышами – сам же не разыгрывал никогда. Однажды в ординаторской раздался звонок. Спросили базу. И кто-то из докторов, предвкушая сладость шутки, радостно согласился. "Кефир привозить?" – спросили его тогда. "Конечно", – ответил доктор. Рассказали Жадкевичу. Он вежливо улыбнулся, но по лицу видно было – еще один неловкий шаг со стороны разыгравшегося, и он того выкинет в окошко, хотя такие действия не в его духе. Потом сказал: "А если привезут напрасно? А если весь кефир пропадет? А если это детям?" – и ушел к себе в кабинет. Редкий случай, когда он там уединялся. "Все розыгрыши для того, чтобы кто-то нервничал". Он предпочитал быть обманутым, но сам становиться на тропу обмана не желал.

Жадкевич не жаждал подвигов, хоть и был подвижником. Подвижником, но не святым. Святой безгрешен. Он же был человек, а без греха нет человека. Согрешив, он не таился. И сколько бы мы ни просили умолчать, он нам обещал – и тотчас же начинал всем рассказывать, как плохо он поступил, как он ошибся, какой он слабый хирург и плохой человек… После каждой неудачи или несчастья Жадкевич, незадолго до того в спокойный период бросивший курить, вновь хватал сигарету (в отличие от Марка Твена, который сотни раз бросал курить). И начинались в те дни стенания, заявления о том, что пора переходить в поликлинику, уверения в том, что он уже наоперировался, пора угомониться – и очередное несчастье знак тому.

Но без неудач и несчастий хирургической биографии не бывает, ибо человеческий организм, с первого дня своего появления на свет, движется вперед, к своей смерти. И преграды, которые строит медицина беспрестанно, все равно преодолеваются непобедимой природой.

Разбирая с коллегами несчастный случай, Жадкевич говорил о своих ошибках и все искал их. И тот, кто рядом с ним делал разборы, поневоле, соответственно создавшейся атмосфере, начинал искать свои ошибки – даже если первоначально был настроен на самооправдание. А что может быть продуктивнее поиска своих ошибок? Пусть сторонний наблюдатель ищет твои успехи. Чужие недостатки легко ругать. Понять труднее. Увидев ошибку хирурга, работающего рядом – будь то начальник или подчиненный, – он сначала молча норовил исправить ее, а потом (если удалось исправить) долго пиявил, язвил провинившегося, находя иронические слова или обидные сравнения, уничижал, уничтожал, порой не знал удержу. Потом спохватывался и долго извинялся. Чем ближе ему был человек, тем больше тому доставалось. Тех, к кому относился плохо, ругал меньше, уж если только сорвется.

Нет, не был он святым – бывали и злые срывы. Однажды какая-то вальяжная комиссия из высоких инстанций ходила по отделениям и на каждом шагу обнаруживала дефекты, которые никак не были связаны с работой главного врача или заведующих отделениями. Не помню точно, но, скажем, плохое белье, плохого металла ложки (одно время начальство очень рассердилось на алюминиевые ложки, начисто пренебрегая мечтательными снами Веры Павловны), не так устроена перевязочная… Жадкевич шел рядом, долго молча слушал, постепенно дыхание его становилось глубже, громче, глаза мутнели, и в конце концов объявил он им – "ясновельможные представители, по-видимому, принимают нашу больницу за клинику в Хьюстоне", предложил им поехать лечиться туда и, не дожидаясь конца барственного прохода, покинул комиссию. Что и говорить – досталось тогда главному врачу. И в акте отметили непорядок, и выговор дали, и долго еще в докладах поминали санитарные неурядицы нашей больницы. Администрация больницы терпела. Его было за что терпеть.

А как-то представитель районного руководства то ли занятие проводил, то ли лекцию читал. По окончании вызвал слушателей на откровенный разговор: "Ну что, товарищи, скажите – мы ведь среди своих: дают пользу такие занятия?" Никто не успел удержать Жадкевича: "Нет, конечно. Все это мы и в газетах читаем. Никакой в этих занятиях новой информации. А кто хочет, и так разберется как надо". Его терпела и администрация района. Понимали, что все равно он – украшение района. Было за что терпеть.

А время шло. "Семь дней – сняты швы" накапливались тысячами.

Он уже болел, но никто этого не знал, и сам он в том числе. Теперь, задним числом, мы понимаем, что болезнь начинала разрушать его. В ординаторскую вошел родственник выписывающегося больного и с какими-то тривиальными словами о том, что необходимо выпить за здоровье бывшего пациента, в качестве "памятного сувенира" "сложил к ногам хирурга" бутылку коньяка. Срыв был мгновенный, грубый… Ногой он отшвырнул бутылку к двери. Порой больным нужны странные акции, ставящие точки в болезнях. (Странным состоянием нашего здравоохранения, низкими зарплатами, коньячными подношениями, благодарностями равно унижены и больные и врачи. Адекватные труду оплаты поставили бы на место и честь и достоинство медиков и пациентов. Моральная инфляция оплаты неминуемо должна привести к общей инфляции.) Но после он и сам не одобрил себя.

Он много делал людям хорошего не только профессионально. Хотя профессия наша удобна: если выполняешь то, что обязался по долгу службы, по велению Гиппократа, – ты уже и хороший, и нужный. "Хороший" он был не от живота, как говорится, не от нутра, хотя и такое бывало, а по здравомыслию, от головы, от разума. Хорошее он делал сознательно. Не побоюсь сказать – расчетливо. И это, наверное, важнее и ценнее. И еще любил садистически ответить добром на зло. Он просто был умнее всех нас, живущих рядом с ним.

Помню четвертьвековой давности первые в нашей больнице реанимационные эпизоды. Простодушным "оживлением" называлось сложное действо, ныне именуемое реанимацией, и читали мы о нем полумифические рассказы в журналах и газетах. Только входило в медицинский быт понятие "клиническая смерть". У смерти тогда были разные определения: трагическая, безвременная, скоропостижная. В медицине смерть была только смерть. У смерти не было стадий. Мы еще не разделяли смерть на клиническую и биологическую.

Сколько скоропостижных смертей повергло нас в бездействие! Мише трудно было бездействовать. Ему не надо было напоминать: "Не проходите мимо". Он не проходил мимо, если хулиган приставал к слабому. Уже больной, зная, что рак почти начисто съел его силы, держась от слабости за перила на лестнице своего подъезда, он был первым, а может, единственным, кто откликнулся на призыв женщины, отбивающейся от хулигана. Хулиганы, как правило, быстро сдаются. А может, того напугал высокий рост? Откуда было знать дурному проходимцу, что смертельный недуг сожрал почти все силы защитника слабых. Дух победил.

Вот так же тогда, идя по лестнице, он увидел упавшего на его глазах больного, Жадкевич увидел смерть. Рефлекс нормального врача – гнать ее, если можешь, в шею. Плюс сработали недавно приобретенные знания о способах и приемах оживления внезапно умерших. Да и характер Жадкевича не позволял ему пройти мимо. Смерть – не хулиган, да и сил у него тогда было много больше. В нашей больнице это было первое оживление при внезапном инфаркте. А может, и не только в нашей больнице. Во всяком случае, помнится, понаехало к нам много специалистов из реанимационного центра, как на диковинку.

Пользовались мы в то время, что называется, "подручными средствами", не было ни аппаратуры, ни инструментария. Даже электрический импульс в том случае он дал сердцу, зажав его между двумя алюминиевыми ложками, подключенными к розетке. Но не упрекать же строителей Беломорканала за то, что у них были только заступы да тачки. К тому же и больной остался жив. Христос сказал Лазарю: "Встань и иди". Миша не Бог – ему в поте лица пришлось добывать жизнь этому человеку. Больница гордилась им. В одной из московских газет появилась краткая заметочка. Я запамятовал, в какой, а мама Миши жила тогда в Краснодаре. Не сохранилась в семье газетка.

Самое трудное – не пройти мимо. Потом-то все не проходили, но он был первым.

А сколько внезапного горя приносила в наши отделения скоропостижная смерть от острой закупорки легочной артерии – тромбоз, эмболия легочной артерии. Смерть наступала мгновенно, и мы лишь разводили руками, беспомощные, как перед цунами. Однажды он решился и победил. Как приятно сейчас в статье встретить ссылку на друга, где сказано, что Жадкевич первым в нашей стране удалил тромб из артерии и предотвратил смерть. Трудно быть первым. Сейчас накоплено много попыток, в том числе и успешных. Но уже есть и могучая аппаратура, навыки и, главное, знание о том, что может быть успех. Трудно быть первым, да еще в полупровинциальной трехэтажной заводской медсанчасти середины шестидесятых годов в Кунцеве. Помню и горечь того успеха: женщина была спасена от быстрой смерти, но суждено ей было умереть через два месяца от неоперабельного рака.

А как тут было поступать? Для врача – однозначно. Но сколько слышишь пустых слов о помощи умирающему – когда помощью называют способствование и ускорение смерти. Мы же, врачи, если не можем ее прогнать, помощью считаем только обезболивание. И пусть к нам не обращаются с призывами помочь умереть. Мы отвечаем: если общество считает себя достаточно нравственно выросшим, то – пожалуйста, решайте эту проблему. Но при чем тут мы, врачи? У нас в этой жизни совсем иная задача. Считаете возможным, нужным – ищите исполнителей. Придумывайте им любые названия, любые благородные эвфемизмы. Я и сейчас это утверждаю, пройдя через Мишину благородную, торжественную, мучительную смерть.

Конечно, были у него принципы, и он старался их придерживаться. Например: если нет технической возможности – не делай. Героизм сам по себе не нужен никому. Гораздо лучше все подготовить, все сделать вовремя, заранее, спокойно, достойно, без фанфар и кликов, без чепчиков в воздухе. Жадкевич не относился к своим принципам догматически. Заранее подготовиться всегда лучше, но…

Были у него профессиональные привязанности – любил операции на толстой кишке при опухолях. Он предложил и разработал свою методику, успешно ею пользовался, и много больных уже более десяти – пятнадцати лет живут и здравствуют после удаления злокачественной опухоли. Потом оказалось, что лет за десять до Жадкевича этот способ однажды был применен во Франции, но ему не был нужен приоритет открытия, он и не публиковал этот метод. Ему нужно было одно: надежно и удачно оперировать людей с этой болезнью. Он оперировал сам и учил тому же коллег.

Жадкевич не писал статей не потому, что не мог. Язык его был удивителен: с яркими сравнениями, неожиданной образностью, незатасканными метафорами. Может, лень было – потому и не писал. Он всегда делал лишь то, что нравилось, что хотелось делать. Это, конечно, и плохо… Но это же помогло не поддаться скверне многочисленных соблазнов. Что ж, идеальных нет. Достаточно часто мы видим, как ценное и достойное уравновешивается, а то и дополняется порциями недостатков. Не грязью, нет, – к нему, например, грязь не приставала. Он как золото – в любой грязи оставался чистым и ярким.

Ум Жадкевича нельзя было назвать отвлеченным, далеким от практической жизни. Поверхностные люди считали его непрактичным, да и то потому лишь, что не было денег у него, кроме тех полутора ставок, что получал он от общества по ведомости больничной бухгалтерии. Нет, он был практичен, жизненно дерзок, реалистически лукав. Он четко и здраво оценивал любую возникшую житейскую ситуацию, довольно точно оценивал встречавшихся на его пути людей. Но как бы он их ни оценивал – старался быть приветливым и доброжелательным, уж если приходилось общаться.

Прогнозы различных жизненных сюжетов, которые он давал, были практически столь же достоверны, как его прогнозы течения болезни. (И то и другое проверено практикой – что и есть, как говорят, критерий истины.) Он был вполне от мира сего и понимал, что не написанный им многостраничный самоотчет для получения категории и, стало быть, какой-то прибавки к зарплате не делается им исключительно из лени и безответственности перед семьей. Себя он за это ругал. Но делал лишь то, что доставляет радость! Что ж, за удачные игры в прятки с соблазнами мира приходится платить по-всякому. Зато он сумел жить естественной жизнью. Он был эпикуреец в самом достойном смысле: не славно поесть, не лишнее чувственное наслаждение доставить себе, а найти радость духа ради его безмятежности. Дело было у него не делом – любовью. А любовь – не дело, любовь – высшее достижение человеческого духа, которое противостоит человеческой ненависти, безделью, разобщенности, раздражению и розни. Он любил своих детей, свою жену, свою хирургию… Он так высоко и возвышенно любил все свое личное, что шло это только на пользу общественному, общему делу. Истинная любовь – всегда польза обществу.

Радуясь красиво и хорошо наложенному шву, он улучшал качество жизни конкретного человека, его семьи, его близких. А когда конкретных этих людей сотни, тысячи – лучше становилось обществу, миру. Не абстрактная любовь и помощь всему человечеству вела его, а любовь к хирургии и помощь страждущему человеку, оказавшемуся на пути его служения своему счастью.

Но все же… Все же хотелось временами рассказать хирургическому миру об удачном удалении тромба из легочной артерии, о своей методике операций на толстой кишке – ведь не до бесчеловечности был он лишен тщеславия или, скажем мягче, честолюбия. На Хирургическом обществе сообщение об эмболии прошло нормально и было принято достойно: человек умирал, его спасли – чистый случай.

Но как воспримут новую методику, о которой доселе не слыхали? Новое всегда требует перестройки ума, а для этого нужны время, подготовка. Это сообщение Жадкевича сразу выявило обычную защитную реакцию укоренившегося и привычного. Конечно, в медицине консерватизм необходим. Бездумное, рискующее новаторство в хирургии может быть столь же опасным, как и в атомной энергетике. Хирурги не могут, не должны пробовать свои новации, свою игру ума и рук на людях. Но все ж "сегодня" должно быть умнее, чем "вчера". Должно! Да поди ж ты пойми.

Выслушав сообщение Жадкевича – тому уж двадцать лет! – председатель, правивший в тот день бал, заключил, что предложенная методика безграмотна хирургически и онкологически. Если б на Обществе кто-нибудь знал, да и Жадкевич в том числе, что ту же методику предложил кто-то и во Франции лет десять назад! Ведь нет пророка в своем отечестве!

Назад Дальше