Сумерки божков - Амфитеатров Александр Валентинович 17 стр.


- Это совсем другое дело! На сцене я в искусстве, а не в жизни! Там - освещение особое… Если не загримируешься, то публике - вместо лица - видна грязная доска. Да и потом - на сцене я не Елизавета Вадимовна Наседкина, но Тамара или Брунгильда - стало быть, не на Наседкину, но на Тамару или Брунгильду должна и походить… Но - в жизни?! Фамилию перемени, волосы выкраси… позвольте! ведь это же полный подлог личности! И - уж раз начала собою обманывать - почему ограничиваться фамилией и волосами? Я вот очень носом своим недовольна: кому Бог дает римский, кому греческий, а мне посадил какую-то нижегородскую картошку или грушу-скороспелку… что же - прикажете мне ехать в Париж или Лондон нос себе переделывать? Ведь теперь пишут в газетах и для исправления носа мастики какие-то придуманы. Ах, оставьте, пожалуйста! Предоставляю подобные пошлости другим! Природа не дала мне красоты, но я горжусь тем, что во мне кусочка поддельного нет, я - вся натуральная.

Она уставила в лицо Мешканова осторожный, пристальный взгляд, лукаво и опасливо ищущий сообщника.

- Говорят, теперь иные дамы дошли до такой хитрости, будто лица себе эмальируют и всю жизнь ходят в маске…

Она выждала паузу, что скажет режиссер. Он понял намек и - верный своему скользкому, легкомысленному театральному злоязычию для злоязычия - пошел навстречу.

- Бывает это, говорят… хо-хо-хо-хо!.. слыхал я, будто бывает…

- Я, может быть, слишком строга, - продолжала Наседкина, убедившись, что имеет дело, если не с единомышленником, то во всяком случае с малодушным поддакивателем, и уже гораздо осмелев в авторитетном на него напоре, - но, по моему простому мнению, женщина, которая позволяет себе подобные обманы, есть жалкая и пошлая женщина… я не могу питать к ней никакого уважения! Это хуже, чем - как другая фигурою фальшивит: вату в платье кладут, подушки резиновые… Мерзость! Отврат! Презираю!

- Хорошо вам браниться-то, хо-хо-хо-хо! - загрохотал Мешканов, бесцеремонно подсаживаясь к дебютантке и закидывая руку на спинку ее стула: - Бобелина, героиня греческая!

- Совсем не потому, - возразила Наседкина ровным, спокойным голосом, без малейшей попытки отодвинуться, - будь я худа, как палка, и черна, как галка, я все-таки ни в вату себя не зашнурую, ни лицо эмальировать не соглашусь. И фамилии другой не возьму. Я - такая. Берите меня, какова есть, а фальшивить я ни для кого не согласна. Ни наружностью своею, ни словами, ни мыслями, ни сердцем.

Она вдруг открыла на Мешканова серые глаза свои, теперь глубоко вдумчивые, полные искренней, почти детской доверчивости.

- Я лгать не умею. И, если против кого у меня предубеждение в душе, - тоже скрыть не могу. Вот, например, с вами сейчас, Мартын Еремеич, я сейчас чувствую себя - дура дурою и откровенно вам говорю: мне ужасно неприятно. И я очень понимаю, что тем врежу себе и, быть может, восстановляю вас против себя, но молчать - против моего характера, и я должна вам высказать… Меня вами так напугали…

- Гм… - кашлянул сконфуженный Мешканов и отодвинул свой стул подальше. - Гм… Это кто же постарался? И… и… в каких, собственно говоря, смыслах?

Наседкина крепко повела плечом, и опять режиссер должен был отметить: а ведь плечи-то хоть на выставку! что называется, раз мое-мое!

- Зачем же спрашивать? Ведь вы сами хорошо знаете, в каких… Впрочем, если вы настаиваете, - извольте. Меня уверили, что если я хочу иметь успех в вашей опере и получить приличный ангажемент, то я должна позволить вам ухаживать за мною, как вам будет угодно и, - если вы будете слишком настойчивы, мне придется даже отдаться вам… да!

Мешканов вскочил со стула, красный, смущенный, уничтоженный, лысина его сразу взрумянилась, как кумач, и даже задымилась росою внезапного пота.

- Черт знает что… - бормотал он, совсем как Берлога, который заразил его своею поговоркою.

Наседкина "взирала" ясно, спокойно, грустно, глубоко, открыто.

- Это вам, конечно, Санька ваша такие прелестные басни обо мне внушать изволит? - свирепо обратился к ней обескураженный режиссер.

- Александра Викентьевна?.. Право, не помню… Позвольте…

Наседкина подняла глаза к потолку, обдумывая, - потом сказала положительно и спокойно, как человек, убежденный, что знает наверное:

- Нет, Александра Викентьевна мне не внушала. Нет. Да с нею я всего лишь один раз и говорила об этом. Знаете ли, я ведь не могу очень откровенничать с нею… То есть - я-то откровенна, как со всеми, но я не имею права смотреть на нее, как на советчицу, не могу ждать большой искренности с ее стороны… Мы, конечно, в отличных отношениях, я обожаю Александру Викентьевну как профессора, она дорожит мною как хорошим голосом, но в частной жизни - мы совершенно чужие… Впрочем, я никогда и не старалась быть для нее своею… Я не имею, да и не хотела бы иметь чести принадлежать к числу ее любимых учениц, которые делят с нею ее интимную жизнь. Она - отличный человек, но деспотка, капризница, порабощает всех, кого любит, а я - тоже порядочный самодур. Нет, у нас это всегда было разгорожено: она - сама по себе, а я сама по себе. Так что мы совсем не такие близкие друзья, как кажемся. И в интимном вопросе… тем более такого щекотливого свойства… Александра Викентьевна, конечно, последний человек, к которому я пойду за советом. Я уже не помню… Разговор о вас вышел у нас как-то совершенно случайно. Напротив: Александра Викентьевна не только не вооружала меня прошв вас, но - кажется - она, единственная из всех, говорила мне, что все - сплетни и глупости, что вы отличный товарищ и милый человек, и мне с вами надо хорошо поладить, потому что вы очень умны, любите и понимаете искусство, и ваши советы могут сделать из меня настоящую артистку…

Мешканов оправился, обдернул жилет и галстук и сделался горд.

- Очень признателен Александре Викентьевне за доброе мнение, - с достоинством произнес он. - Благодарю… признаться по правде: хе-хе-хе-хе! от нее - не совсем-то ожидал… А вам, милейшая Елизавета Вадимовна, вдвое спасибо, что поверили.

- Не за что, Мартын Еремеич, - наивно остановила его Наседкина. - Я совсем ей не поверила.

- Не поверили?!

Наседкина кивнула головою.

Режиссер таращил на нее молочно-голубые, оглупелые гляделки.

- Не поверили, когда она меня защищала?.. Стало быть… кому же вы верите?! Им - мерзавцам этим, которые вам на меня сплетничают?

Наседкина отвечала протяжно:

- До сих пор верила им…

- И это вы мне - так прямо в глаза?

- Ах, Мартын Еремеич, я не умею делать разницы. Для меня все равно: что за глаза, то и в глаза.

Мешканов уже бегал по комнате, как разъяренный хорек.

- Покорнейше вас благодарю! чрезвычайно признателен! До глубины души тронут! Не знаю только, чему обязан? Откуда вы могли заключить - и чем я подтвердил?

- Ах, Мартын Еремеич! Да - просто тому обязаны, что за вас Александра Викентьевна Светлицкая говорила мне - одна, а против вас я слышала сплетни человек от двадцати и слово в слово!.. Ну и к тому же вы знаете Александру Викентьевну, какая у нее самой репутация и как легкомысленно она относится ко всем вопросам нравственности… Для нее все это - пустяки, не стоящие обсуждения… Она не понимает женского стыда Отдаться - для нее - что стакан воды выпить… Что же мудреного, если я ей не поверила, подумала, что она лишь утешает меня, обманывает; чтобы не отпугнуть от дебюта?

Мешканов стоял пред нею, даже не пурпурный с лица, а совершенно фиолетовый.

- Так что вы до сих пор изволили почитать меня за совершеннейшего подлеца, который… гм!.. - который только что не насилует дебютанток во вверенном ему театре?

- Изволила почитать.

- Может быть, и продолжаете-с?

Но его враждебный и злой взгляд встретился с самыми ласковыми и дружескими лучами как-то сразу и просветлевших выражением, и потемневших влажным цветом очей г-жи Наседкиной.

- Нет, не продолжаю, потому что очень хорошо вижу, какой вы человек. Права была Александра Викентьевна, которую вы не любите, а не разные ваши добродетельные приятели и приятельницы, которые меня предупреждали…

- Спасибо и на том-с… Очень рад-с с своей стороны… - бормотал расстроенный Мешканов. - Позвольте вашу ручку… будем друзьями, если разрешите… Ей-Богу же, не такой мерзавец, как вам обрисовали… Но, Елизавета Вадимовна, я все-таки позволю вас спросить: кто?.. Ну не всех - хоть двух-трех мне назовите: кто?

Наседкина гордо выпрямилась, как оскорбленная королева Либуше на троне или Рогнеда какая-нибудь.

- Извините, Мартын Еремеич: я не доносчица и не сплетница.

Мешканов опять осекся.

- Одного я не понимаю, Елизавета Вадимовна, - заговорил он после недолгого, но достаточно неловкого молчания, которое он выносил очень тяжело, пыхтя, сопя, кряхтя и даже как-то рыча и похрюкивая, а Наседкина, напротив - чрезвычайно легко и с голубиною безмятежностью. - Не понимаю, - и вы меня тоже извините, - вашей смелости-с… То есть - как же это вы-с, будучи обо мне самого низкого мнения, все-таки вот решились приехать на этот наш урок и оставаться со мною наедине в течение доброго часа?

- А разве моя смелость не оправдала себя, и я имею причины раскаиваться? - улыбнулась ему молодая певица.

- Я не о том-с, что вы оказались правы… Я только вообще удивляюсь смелости…

Наседкина перебила его с резким взглядом прямо в глаза.

- Послушайте, Мешканов. Говорить - так говорить до конца. Я уже сказала вам, что вы совсем не негодяй театральный, а хороший и добрый, оклеветанный сплетнями человек. Ну и теперь мне не страшно вам сознаться: если бы вы оказались тем негодяем, за которого я вас принимала, я покорилась бы вам во всем - с ужасом, с ненавистью, с отвращением, но - как покорная и бессловесная жертва…

Режиссер бессмысленно смотрел на нее, чувствуя, что у него голова становится о четырех углах и перемещают-ся мозговые полушария. Он думал: "Эта девица, по-видимому, задалась целью довести меня до желтого дома!"

А девица ораторствовала:

- Что делать? Я знаю, что говорю ужасные вещи и вы имеете право меня презирать, но я не могу: я слишком люблю искусство… Оно - моя жизнь, оно - выше всего, для искусства я пожертвую всем… всеми чувствами, привязанностями, самою собою… Я воспиталась в обществе патриархальном, где на театр смотрят, как на дом разврата, на актеров, как на слуг дьявола, на артистку, как на безнравственную женщину… Вы видите: я не побоялась - я на сцене, я актриса… Лишь бы быть жрицею искусства, а то мне - все равно! Я желаю работы, желаю дороги в искусстве. Меня уверяют, что дороги нельзя найти без взяток, что дать карьеру артистке - монополия властных людей, которым надо платить за покровительство либо деньгами, либо телом… Денег у меня нет, - я нищая. Хорошо! Пусть будет отравлена моя жизнь и разобьется сердце. Я буду презирать взяточника, но он получит свою взятку: искусство выше всего, - какою бы то ни было ценою, я должна и не побоюсь купить себе дорогу и право работы в искусстве!

Наседкина говорила громко, возбужденно, с мрачно разгоравшимися, трагическими глазами. Ошеломленный Мешка-нов смотрел на нее восторженно, как на внезапное видение божества.

- Так вот вы какая!.. Вот вы какая!.. - бормотал он, с молитвенно сложенными руками. - В первый раз в жизни… Елизавета Вадимовна!.. Вы потрясли… Во мне душа взметалась… Ах, я осел! Ах, старый осел!

И вдруг он опустился на колени.

- Елизавета Вадимовна! Уж простите - что было, чего не было, что думал на ваш счет, чего не думал, на что не посягнул, - бросим все это в реку Лету и предадим забвению… не гневайтесь на меня, свинью!

Елизавета Вадимовна совсем не поспешила его поднять, а только протянула режиссеру свою чересчур мягкую, будто бескостную, холеную ручку, которую Мешканов почтительнейше - без шутовства и любострастна - поцеловал.

- Стало быть, мир? - воскликнул он, с кряхтом и кряканьем вставая от коленопреклонения. - Мир, дружба и союз навсегда! Можете быть уверены, что я, Мартын Мешканов, есмь первый и почтительнейший друг ваш в сем театре. Ежели что вам надо - только свистните: я для вас и за вас - хоть распнусь во всем, что мне по силам и от меня зависит… Потому что - с умиленным сердцем и увлажненными глазами говорю: вы меня пристыдили, вы меня с изнанки налицо перевернули, вы разбудили и воскресили меня, милостивая государыня вы моя! Вы "в волненье привели давно умолкнувшие чувства!" Я горд, что вы входите в наш театр! Вы делаете нам честь! Вы влетели к нам, как бодрый, свежий ветер! Вы - белая голубка в черной стае воронов!

Госпожа Наседкина смеялась, радостно растроганная, и - манерою, хорошо перенятою у Светлицкой, - красиво смахивала с глаз светлые, маленькие слезинки…

- Да - полно вам!., довольно же!., будет!.. Я совсем не заслужила… мне стыдно… Какой вы восторженный!.. Ах, милый, милый, милый Мартын Еремеич!

- А все-таки, - уже важно и покровительственно, отеческим тоном заговорил режиссер, - этак, сударыня вы моя, с нашим братом, скотом-мужчиною, нельзя - тем паче в стенах театральных-с… На ваше счастье, я действительно не такой прохвост, как меня ославили, - ну а вдруг бы? Хо-хо-хо-хо! а вдруг?

Елизавета Вадимовна потупилась.

- Вы же слышали…

- Да - неужели же вы, в самом деле, решились и… обреклись? Неужели - так бы вот - без боя, без сопротивления, как бессловесная овечка…

- Ну нет! - только не бессловесная!..

Наседкина гордо подняла голову, раздула ноздри и засверкала глазами.

- У меня было что сказать вам, и я сказала бы…

- Что?

- А вот что - я презираю и ненавижу людей, способных предаваться наслаждениям тела, когда их не делит сердце. Я презираю и ненавижу насилие. Я никогда не прощу вам своего срама, своего бессилия бороться, никогда не прощу, что вы обратили меня в грязную вещь. Вы получите очень мало удовольствия и - навсегда - тяжелые и опасные раскаяния, ни капельки любви - и злопамятного, беспощадного врага. Если за всем тем вы все-таки хотите обладать женщиною, которая вас презирает, ненавидит, трепещет отвращением и ужасом, - ваше дело: да падет грех на вашу голову. Если вы упорствуете надругаться над сердцем, в котором вы не властны зажечь ни одной, хотя бы даже случайной, инстинктивной, самой чувственной и грубой искорки, - потому что все мое сердце полно святою и нераздельною любовью к другому человеку, - если вам непременно надо отравить себя мною, изломать мою душу и осквернить мое тело, - отравляйте, ломайте, оскверняйте… я бессильная, купленная жертва… будьте палачом!

- Умеете поговорить! - вздохнул Мешканов, следивший за нею с уважением и любопытством. - Ишь, какой монолог закатила! А на слове я вас тем не менее поймаю. Другой-то человек, к которому вы полны святою и нераздельною любовью, - оказывается у вас, недотрога моя милейшая, уже облюбован? Смею осведомиться об имени счастливца?

Елизавета Вадимовна залилась пурпуром не только по лицу, но даже по шее, и поднялась со стула, отвернувшись от Мешканова красивым, смелым жестом страдающей Федры смешавшим в себе и восторг, и отчаяние, и стыд.

- Ну нет, Мартын Еремеич, человек вы хороший, и я очень рада иметь вас другом, но до такой степени… нет, поверенных в этой беде моей мне не надо… не могу!

Она закрыла глаза правою рукою, а левую - дружески - ребром, по-мужски, не как для поцелуя, но как для доброго, товарищеского пожатия - протянула режиссеру.

- Голубчик, не сердитесь… Если бы вы знали, как обидно и стыдно… какое унижение… эх!.. Будь моя любовь счастливая, я не стала бы скрываться, - не в моем характере! Да я бы так была счастлива… на весь свет кричала бы о своем блаженстве… ох какая это слава, какая это гордость, если бы он любил меня!.. Ну а теперь…

- А с чего же он - индивидуй этот ваш необычайный - не соизволяет любить вас, - позвольте вас спросить?! - азартно возразил Мешканов на тяжкий вздох и красноречивую паузу, прервавшие монолог Елизаветы Вадимовны. - Вы меня извините, но после всего того он оказывается против вас просто дурак - этот идеал ваш воздушный! Если он с вами ломается - кого же ему нужно? Мисс Алису Рузвельт? Венеру Милосскую? Прекрасную Елену?

Наседкина, бледная, тяжело задыхающаяся, с отчаянием трясла головою.

- Не знаю, не знаю, кто его достоин… Только не я… Мне он представляется богом и выше всех… Я и не мечтаю. Я даже назвать не смею… Единственное мое счастье, что он не знает; что я его люблю… А то смеяться бы стал… Господи! разве я надеюсь? Я сама своей дерзости изумляюсь, Мартын Еремеич, как я смею… Он такой великий, а я - ничтожество, маленькая…

И, смахнув слезу, она вдруг заговорила искусственно веселою, возбужденною, бойкою скороговоркою:

- А фамилии своей, Мартын Еремеич, я еще потому менять не желаю, что есть у меня в городе дяденька и тетенька - и я нищая, а они очень богатые купцы. И держатся они, Мартын Еремеич, - мои дяденька и тетенька, - такого глупого образа мыслей, что, поступив на сцену, я кладу мораль на их фамилию. Так что они, Мартын Еремеич, даже перестали меня к себе принимать.

- Кафры и готтентоты!

- Так вот назло же им буду в актрисах - Наседкина! Если замуж выйду, и то для сцены Наседкину сохраню. Специально для удовольствия дяденьки и тетенька Пусть страдают! Авось от злости печенки у них лопнут, и мне наследство останется. Нет, - значит, уж вы, Мартын Еремеич, пожалуйста, так и печатайте в афишах: Наседкина, Наседкина… и, миленький, нельзя ли шрифтом покрупнее?

- Хо-хо-хо-хо! Можно! для вас все можно! Хо-хо-хо-хо! Девица! А вы таки оказывается здорово с ноготком?!

Назад Дальше