Елена Сергеевна. Что делать, милый друг? Не всем же любить ароматы детской и качать люльки с гениями будущего!
Берлога. На меня все это прекрасное старое, которое называется классическим, производит впечатление неувядаемой Нинон де Ланкло. Она, говорят, была хороша собою чуть не до ста лет и влюбляла в себя своих внуков и правнуков. И столько ее любили на ее веку, что совсем залюбили. И когда у Ниноны является новый любовник, то память непременно подсказывает ей ужасно растяжимые степени сравнения: ах, мол, Берлога хорош, но в 1832 году Тамбурини был лучше. А счастливый любовник, победив Нинону, на расставании все-таки думает: да, конечно, до сих пор красавица, но - и пожила же в свое удовольствие, старушка! И оба расстаются с прилично-восторженными улыбками на губах и с льдиною в сердце. Нет, я люблю служить творчеству девственному! Опера Нордмана - может быть, урод и босоножка, но она девственница… и я ее рыцарь!
Елена Сергеевна. Тем больше шансов на ее успех.
Берлога. Если успеха не будет, нас стоит заточить навеки в турецкий барабан и непрерывно играть на нем "Трубадура"! Это значило бы, что мы двенадцать лет даром топтались на одном месте в самообмане движения вперед, на деле оказались такими же рутинерами, как все, чье дряхлое искусство мы разрушили.
Елена Сергеевна. Благодарю тебя, Андрей, теперь уже оказываюсь и рутинерка я?
Берлога. Ты?!
Елена Сергеевна. Прямой вывод. Кому не по плечу музыка Нордмана, для тебя - рутинеры. И рядом ты битый час доказываешь мне, что я, Елена Савицкая, недостойна петь в опере твоего нового бога.
Берлога. Я говорю не о достойности, я говорю о физических силах. И притом сознайся откровенно, что партия ничего не говорит тебе, что ты ее не чувствуешь?.. Ага! Молчишь! Вот видишь: я знаю тебя… видишь!
Елена Сергеевна. Я могла бы солгать тебе, притвориться, обойти тебя объяснением в любви к твоему Нордману. Потому что - это дело, решенное бесповоротно. Что бы ты ни говорил, я хочу петь Маргариту Трентскую и буду петь ее… слышишь? буду!..
Берлога. Слышу-с. И кто же препятствует? Знаю давно.
Елена Сергеевна. Но у меня есть гордость артистки и женщины. Не хочу я унижаться и лгать. Можешь думать о моих вкусах, как тебе угодно, но - да! ты прав: я не чувствую музыки Нордмана, она мне чужая, и ничего она мне не говорит… и многим… многим даже меня оскорбляет!
Берлога. А на тебе - половина оперы!
Елена Сергеевна. Не беспокойся, не испорчу. Школа, в которую ты не веришь, и добросовестность, которую ты презираешь, чего-нибудь да стоят. Твой Моцарт первый находит, что я пою Маргариту отлично.
Берлога. О да! Я уверен, что и рецензенты тоже найдут. Знаешь, эти милые их газетные приговоры: головные ноты идеальны, трель безупречна, нюансировка не оставляет желать лучшего, в финале второго акта наша несравненная дива, по обыкновению, восхитила публику изящным pianissimo своего серебряного "до"…
Елена Сергеевна. Ты груб, Андрей. Я не заслужила такого тона.
Спор оборвался, как обрезанный ножом. Берлога, усиленно пыхая папиросою, скрыл в облаке дыма свое сконфуженное, красное лицо. Елена Сергеевна спокойно позвонила и ровным голосом приказала вошедшему сторожу позвать к ней управляющего театром. Когда человек вышел, Берлога стал пред Савицкою с потупленною головою, глазами вниз и сложенными руками, как виноватый ребенок.
- Я - скотина, - сказал он голосом глубокого убеждения, заставившим глаза Савицкой улыбнуться. - Я - ужасная скотина. И я давно знаю, что я - скотина, но иногда забываю и тогда выхожу - осел! Прости меня, Елена-голубушка! Больше, ей-Богу, не буду; не сердись!
- Эх, Андрей! Умеешь ты, жестокое дитя, топтать людей! Ходишь по головам, по сердцам и сам не замечаешь…
- Не сердись!
- А, полно, пожалуйста! Ну кто, когда и за что на тебя сердится? Это твоя привилегия: оскорблять так наивно, что на тебя и обижаться нельзя…
IV
Разговор с Берлогою лег на душу Елены Сергеевны тяжелым, неподвижным камнем. Оставшись одна, директриса хотела заняться текущими делами театра - и не смогла. С головою, опущенною на руки, сидела она за столом в глубокой и угрюмой задумчивости, будто дремала. Дверь режиссерской несколько раз приотворялась, просовывались любопытные головы, заглядывали ищущие глаза, но, заметив "самое", моментально скрывались.
- Аванцу!
Слово это, сквозь буйный, ржущий смех выкрикнутое густым и сильным, полным вибрации, женским голосом, заставило Елену Сергеевну очнуться от горьких мыслей. Пред нею колыхалась, расплывшись чуть не на половину режиссерской, как светло-сизая туча, громадная, толстая, веселая, с сверкающими зубами и трясущимися щеками, Мария Павловна Юлович - первое mezzo-soprano труппы. Она шлепала толстою ладонью по столу, хохотала и повторяла:
- Аванцу!
Елена Сергеевна смотрела на нее, как спросонья.
- Маша… что?
- Здравствуй!
Юлович сильно встряхнула руку Савицкой. Она - единственная из женщин театра - была с директрисою на "ты".
- Аванцу, говорю, давай!.. Так-то!.. Что? Небось испугалась? Дрожишь, хозяйская твоя душа?
Елена Сергеевна осмотрела ее с головы до ног, как гувернантка неряшливого ребенка.
- Скажи, пожалуйста, Марья, когда ты будешь приезжать в театр, прилично одетая?
- А что?
Юлович вспыхнула заревом в лице и встрепеталась всем своим зыбучим телом.
- То, что поди к зеркалу, посмотри, на что ты похожа. Ты причесывалась сегодня?
- М-м-м-м… - жалобно промычала певица.
- Неужели ты не понимаешь, что в сорок лет и при твоем сложении женщина без корсета сама себя видеть не должна, не то что показываться в люди?
- Очень нужно! Хомут-то!
- Нужно, потому что ты ужасна, - понимаешь ты? И… что это? что это?
Елена Сергеевна нервно дергала и вертела перед собою сконфуженную приятельницу.
- Нет пуговицы, нитка висит, этот крючок сейчас оборвется… Да что у тебя горничной, что ли, нет?.. Подними руку!
- Ну уж и руку!.. Будет! довольно! виновата! Каюсь и казнюсь! Не пили!
- Подыми руку!.. Так я и знала, что в рукаве разорвано!.. Невозможно, Марья Павловна! Неисправимый ты, безобразный человек! Честное слово, показать тебя сейчас публике, - никто и не поверит, что ты Юлович… Жирная! грязная! развесилась! расквасилась! Брр!..
Юлович вдруг - точно граната лопнула - залилась ржущим хохотом.
- Да ведь это было! - сказала она, садясь на угол стола, нога за ногу, как мужчина.
- Что?
- Да - что не верят… Как же! Намедни - звонок. Наташки дома нет, в лавочку услана. Отпираю сама. Гимназист какой-то. "Позвольте узнать, дома госпожа Юлович? Могу я их видеть?.." Смотрю я на него: молоденький такой, чистенький, хорошенький, краснеет, голосок дрожит, - сразу видать, что поклонник - либо стихи принес, либо за карточкою пришел. Стало быть, горит восторгом знакомства и мало-мало не богинею меня воображает. А я - во всем своем неглиже. Ну и того… стало мне ужас как совестно в себе признаться, что это я самая - этакая халда - Юлович и есть. Говорю: "Племянница дома, только сейчас принять вас не может, зайдите часа через два, тогда наверное застанете…"
- Зашел? - невольно улыбнулась ей - как всегда, одними глазами - Савицкая.
- Еще бы! Ну к тому сроку я, конечно, была уже во всем своем великолепии: и подтянута, и подкрашена, и подведена… двадцать годов с костей долой!
- Да ведь все-таки догадался, конечно?
- Нет… Я за тетку страшенным басом с ним говорила, а за себя с того и начала, что - ах, как жаль, что моя тетенька вас давеча не приняла! Я уже была совсем встамши и как есть готовая… Так бедненький и получил уверенность, что я - сама по себе, а тетенька сама по себе… Стихи вручил, карточку получил и ушел в телячьем восторге… Теперь каждый спектакль его в театре вижу: орет меня с галерки, как волк недорезаный, и на подъезде в карету подсаживает.
Елена Сергеевна качала головой и говорила:
- Ах, Марья, Марья!
Она, сама не зная за что, любила эту беспутную и неряшливую бабу-распустеху, стихийною силою таланта поднятую из горничных в первоклассные артистки, с ее беспомощною кротостью, ленью, кутежами, бурною безалаберностью, половою податливостью, с отсутствием мысли и никогда не изменяющим присутствием духа. И Маша Юлович, - до сорока лет дожившая в "Машах", - знала, что при всем несходстве их характера и образа жизни Елена Сергеевна любит ее. Из всех артисток она одна никогда не смущалась идти к холодной и властной директрисе со всеми своими искренностями - просьбами, обидами, тайнами и капризами.
- Уж не обижайся, Лелечка, за мой туалет, - говорила она. - Снизойди и не гляди! Ведь от спеха все, - ей-Богу, от спеха! Продрала сегодня глаза: на часах половина первого… Славно!.. Значит, соображаю, ежели я не попаду в театр к часу, - ау! лови тогда Лельку по городу, где знаешь!.. Ну что первое под руку попало, то на себя и ухватила, да ненароком в рубище и облеклась… А то разве я себя не понимаю? В кокетках никогда не была, а все-таки - женщина.
Радость мне, что ли, чудищем таким себя показывать? Одно слово: Домна-Замараха…
- До часу в постели! - возмутилась Елена Сергеевна. - Оттого ты, Марья, и расплываешься как опара! Сравни меня с собою: я только что не в дочери тебе гожусь, а ведь мы однолетки!
- Лелечка! - уныло отозвалась Юлович. - Да как же раньше-то? Хорошо тебе, как ты ложишься спать в час ночи, а у меня вчера черти засиделись до седьмого часа!
- Опять играли?!
Юлович забегала глазами по комнате.
- Нет… так… немножко…
- Ах, Марья, Марья!
- Да нет, - ну ей-Богу же: совсем мало… как есть ничего!
- Я поняла бы еще, если бы ты сама любила игру. А то ведь не играешь, в руки карт не берешь… Что за охота превращать свою квартиру в игорный дом, в притон какой-то? Только того не достает, чтобы полиция вмешалась, право! Неужели тебе лестно, что в клубах - после разгонного штрафа - мужчины говорят: поедем доигрывать к Маше Юлович?!
Певица горестно отозвалась:
- Ах, Леля, да ведь жалко…
- Кого тебе жаль?
- Их, мужчинок бедненьких!
- За что же это?!
- Да так… вообще… Приедут, - ну как я их не впущу? Если не ко мне, куда еще им деться?
- В шестом-то часу утра?! Да что у них своих домов, что ли, нет?
- Да что же? Ведь свой дом… это - как кто вмещает!..
Елена Сергеевна пожала плечами и переменила разговор.
- Тебе в самом деле аванс нужен или дурачишься?
Юлович задумалась с шутовским лицом.
- Как тебе сказать? В кармане у меня, конечно, по обыкновению, ни грошика… Если откажешь, с голода не умру, но… ходят, знаешь, купчишки, подают счетишки, требуют должишки… Если будет вашей милости на три сотни, то скажу вам превеликое мерси…
- Хорошо. Я напишу ордер в кассу.
Юлович даже подпрыгнула на столе и изобразила широким лицом своим крайний ужас.
- В кассу?! Не пойду! Это и аванса брать не стоит. Не желаю!
- Почему? - изумилась Савицкая. - Обычный же наш порядок.
- Да помилуй, Лелечка! - безнадежно жаловалась Юлович, - войди ты в мое положение: в последний раз ты мне выписала двести…
Савицкая поправила:
- Двести пятьдесят.
- Вот видишь! Еще и пятьдесят! - даже обрадовалась Юлович. - А домой я, - покорно вам благодарю! - довезла единственную двадцатипятирублевую бумажку!
- Разобрали? - усмехнулась Савицкая своею странною улыбкою, без участия губ.
- Просто с руками рвут!
Юлович спрыгнула со стола сильным движением, за которое ей столько аплодируют в "Кармен", и распахнула дверь в коридор. Две-три таинственные мужские фигуры, внезапно озаренные светом из режиссерской, поспешили скрыться во тьму.
- Ты, Леля, выгляни за дверь, - нет, ты выгляни!.. Видишь, воронье-то слетелось… Носы-то голодные чувствуют, что я к тебе за деньгами пошла, во всех закоулках меня караулят… Как же?! Шиш с маслом!.. Сама в дырявых чулках хожу!..
- Недурно для примадонны, получающей полторы тысячи рублей в месяц.
Юлович с веселым удивлением уставила на директрису ласковые коровьи глаза, молодящие ее потертое и обрюзглое лицо своим властным, чувственным блеском.
- Сколько, ты говоришь, я получаю?
- Полторы тысячи. Должна знать. Контракт у тебя на руках.
- Ну вот извольте радоваться! Полторы тысячи!.. Контрактом меня не попрекай: что контракт? Не по контракту люди живут… В контракте мне - чего хочешь натычь: по писанному-то я не очень прытка!.. Полторы тысячи!.. Ну бывало ли, ну бывало ли хоть раз в моей жизни, чтобы я такие деньги сразу в руках держала?
Елена Сергеевна, не отвечая, взялась за трубку телефона.
- Касса? Здравствуйте, Георгий Спиридонович. Будьте любезны, пришлите мне наверх триста рублей…
- Не говори, для кого, не говори, для кого!.. - испуганно зашептала ей на ухо Юлович.
Савицкая согласно прикрыла глаза ресницами.
- Отнесите пока на мой счет… Потом скажу, куда списать… Идете сами? Хорошо!
Юлович беспечно качалась на столе огромным, тяжелым, трепещущим телом.
- Н-да-с… полуторатысячная примадонна в дырявых чулках! Нет, ты скажи мне, Леля: что бы я с моим характером стала делать, кабы в драме служила? Гранд кокет какою-нибудь или героинею на туалетный ропертуар?
- На пятнадцатый год карьеры можно бы произносить "репертуар", - заметила Савицкая.
Юлович показала ей язык.
- А у тебя уже уши слиняли? Эх ты! мать игуменья! Всякое лыко в строку! Простите великодушно: в институте не обучалась, - с тем и возьмите, какова есть…
- В чем я на тебя удивляюсь, Марья: как ты за границу каждый год ездишь с "ропертуарами" своими?
- В Скале ди Милано пела! Знай наших! - с гордостью отозвалась Юлович. - По-итальянскому - и еще аплодировали как! Прием был первый сорт, и пресса самая великолепная… Уж и деньжищ же что мне стоило… ух!.. По-итальянскому я на слух от маэстры заучила и, кроме того, подмаэстренка нанимала, горемычку одного из соотечественников, застрявших без надежды на возвращение. Он мне слова русскими буквами писал, а я по складам зазубривала. А что спрашиваешь насчет прочих иностранных языков, то ведь когда же я за границу одна и сама по себе езжу? Мужчинки возят…
- Либо ты мужчин, - брезгливо возразила Савицкая.
Юлович спокойно согласилась.
- Либо я мужчин… Что же мне делать, если я этот сорт публики обожаю? Собою никогда не торговала, на содержании не была, но амур мне подай: без этого не могу… жизнь не в жизнь! И наплевать на всю вселенную!
- Пора бы уняться, Маша. Не молоденькая. Еще год-другой, и станешь совсем смешна.
- Ну, стало быть, через два года о том и попробуем разговаривать, а теперь напрасно и слова терять… Да, Лелечка!.. Это, конечно, твоя правда: теперь мое время - уже ушедшее… А кабы снова молодость, я бы, знаешь, не в оперу, а в драму пошла бы! Ух! люблю!.. Ну - что мы, оперные? Как ты нас ни понимай, а все - только глотку дерем да горло нотами полощем… Ну еще Андрюша-дружок иной раз сверкнет - развернется, да что-то такое покажет… совсем особенное… как будто и на дело настоящее похоже… А то…
Савицкая остановила ее сухим, недовольным голосом:
- Тебя вчера за "Кармен" сколько раз вызвали?
- Не считала… много что-то! А что?
- Неблагодарная ты, Марья… вот что!
Юлович струсила.
- Да я, Лелечка, ничего…
Но Елена Сергеевна даже слегка разгорячилась:
- Дал тебе Бог талант, дал голос удивительный, дал натуру артистическую, а ты смеешь строить гримасы!..
Юлович оправдывалась.
- Да что же, Лелечка? Кармен… ну, конечно, хаять себя мне не за что… Говорят люди, будто Кармен эту самую я разделываю на совесть… Но собственно-то говоря… Э! да мы вдвоем, никто нас не слышит, и между собою признаться не стыд… Собственно-то говоря, - ну что тут удивительного, если девка девку хорошо изображает? Какова я в натуре своей самое себя чувствую, такова и по сцене хожу… только и всего!
- А! Марья!
В голосе Савицкой прозвучала горькая досада.
- Да, право - ну; что - так! Что я в самой себе имею, только это и могу передать. А - как настоящие хорошие актрисы, с воспитанием, со школою - вот как хоть бы тебя взять, - того я не могу. Сыграть что-нибудь, совсем мне не подходящее и несвойственное, - это сверх сил моих. Тебя в какую шкурку ни одень, ты всюду к месту приходишься, а я не могу. У меня - либо я из роли дров и лучины наломаю, инда щепки летят, либо я дура дурою на сцене стою и только ноты кричу, какая куда попадет по расписанию.
Савицкая молчала с странным выражением, которое в артистке, менее избалованной и знаменитой, легко было бы принять за зависть. Юлович продолжала мечтательно:
- Если бы я в драме служила, то все бы учительш играла!
- Каких учительш?