Счастья маленький баульчик - Шапко Владимир Макарович 6 стр.


- А ты пошто встрянул? - вдруг накинулась на него старуха. - Пошто убогого обидел?

У Панкрата Никитина челюсть отвалилась книзу.

- Убо-огого? - И заорал: - Да ты… ты… ду-ура!!

- Сам дурак! - без задержки стрельнула старуха и снова зло долбила: - Тебе какое дело? какое? Пошто грех на нас навлек?

- Э-э, грех… - И неожиданно тихо, с тоской, Панкрат Никитич сказал: - Он же… он же парнишку сгубил… Неужто не жалко? Чурка ты бесчувственная! - И покачиваясь, как от боли, колени поглаживая, тоскливо смотрел в потолок слезами. Старуха с презрением отвернулась.

Вся горя, Катя напряженно смотрела в окно. Стегаемая молниями, степь неслась под клубящим черным небом. По стеклу, словно слезы степи, разбивались, сдергивались торопливые струйки-дождя. Испуганный, как гвоздок пряменький, Митька удерживал мать за руку.

11

Он появился внезапно. Как из воздуха. И сел, ногу на ногу кинул, фиксами на все стороны фикстуля.

- Закурить найдется, пап-паша? - Пропитый голос знойный песок. Сахара.

- Не курю, сынок, - ответил Панкрат Никитич и с готовностью пояснил: - Пчела не позволяет. Пасечник я.

- Ты смотри - не позволяет! - деланно удивлялся, ваньку валял фиксатый. - А с этим как?.. - Фиксатый щелкнул ногтем себя под горло. Кате с Митькой подмигнул: - Позволяет?

Панкрат Никитич доверчиво рассмеялся.

- С этим мо-ожно. Позволя-яет… - И выстрелил: - Но не любит! И захохотал вместе с фиксатым. А тот аж переломился, задергал на колене тощим, жиганским сапогом.

- Профессор, слыхал? - подмигнул солидному гражданину через проход вагона, дескать, ну дает старик! "Профессор" запер дыхание и, как только фиксатый отвернулся, деликатно слинял с чемоданами и супругой дальше по проходу. У Кати похолодело в груди. Она хотела встать и выйти из закутка. К людям. Позвать кого-нибудь. На помощь призвать. Закричать, если что… Фиксатый, не сводя улыбочки со старика, как бы между делом, остановил ее рукой. "Не спеши, симпатичная, посиди…" Рука была - как из железа.

А Панкрат Никитич, доверчивая душа, ничего не подозревая, чуть погодя уже рассказывал весело под перестук колес: "…лет десять мне было всего, И вот, мил человек, пошли мы как-то с ребятёшками на Колюжно-озеро. На рыбалку. Версты три от села. Больно уж рыбы в этом озере было. Да. Как вышли за село, один молодец и достаёт горсть махры из кармана, дескать, налетай, братва, закуривай, я не жадный! Ну, все, понятно, цигарки начали крутить. И газетка нашлась. А я-то курить не умею, не обучен еще. Как быть? Да только разве молодцы оставят Панкратку в беде? Да ни в жизнь! Свернули вот такую козью ногу, что трубу паровозную, запалили и в рот Панкратке сунули. Да. И учат, значит, как курить-то надо. Ты, говорят, Панкратка, вдыхани в себя поглыбже - поглыбже, не бойся - и неторопливо так, понемножку и выпущай дым-то, а в это время и говори… мда… "так, мол, твою так, да так, мол, твою эдак!" По-матерному, значит, пущай. Втянул в себя храбро… ну, глаза-то и выпучил, ровно ерш на крючке! Воздуху нету, посинел весь (какой тут по-матерному пущать). Молодцы, как положено, по горбу постучали. Прокашлялся. Слезы ручьем. Но - живой. Да. Не горюй, говорят, Панкратка, - за первым разом завсегда так. Второй раз легче пойдет. Ладно, утешили. Второй раз заглотил. И впрямь полегче (по-матерному даже успел чуть пустить). Да. И так, помаленьку да полегоньку и наладилось курево-то. Идем дальше, заглатываем и по-матерному выпущаем. Да. Тут, глядь, бричка из-за поворота вылетает. Мать честная! Папаня в бричке родной мой, вожжи натягивает! Молодцы по кустам рассыпались, а я стою как пень при дороге - и труба моя паровозная во рту книзу сверзилась, и дымит вовсю. Выплюнуть даже не догадался. Ну, папаня и приглашают меня, значит, в бричку. Садитесь, мол, разлюбезный сыночек, домой поедем. Сажусь, едем. Ну как, разлюбезный сыночек, спрашивает, накурился аль нет? Ну, я: да, папаня, да боле никогда, да ни в жизнь! Ладно, говорит, дома порешим, как быть. Едем дальше, молчим. А отец-то мой не курил, да и братья старшие. Староверы, у них с этим строго. Ни-ни! Да. Приезжаем в село, к дому, во двор. Тут папаня и говорит, вот что, Панкратушка, я порешил: спытанье тебе исделать. Я сейчас лупить тебя буду, Панкратушка, как Сидорову козу, но ежли не пикнешь, вынесешь - кури в свое удовольствие, слова не скажу. Ну а ежли заорешь, то уж не обессудь - лупцевать буду кажен день. Для кредиту. Снял вожжи, разложил меня на бричке - и поехал… Как тут не орать? Орал так, что полсела сбежалось. Да… в кровь избил меня папаня-то… Вот так, мил человек, с тех пор и бросил. И не тянет!" - смеясь, закончил Панкрат Никитич.

Но фиксатый почему-то не смеялся, сказал задумчиво:

- Значит, тоже бит бывал… папаша…

- Еще как, еще как, мил человек! - опять засмеялся Панкрат Никитич, но увидал, что фиксатый подымается, всполошился: - Куда ж ты, сынок? Посиди. Чайку сейчас сообразим. А?.. Посиди…

- Спасибо, папаша, да выходить мне скоро… - Фиксатый постоял и добавил странное для старика: - Живи, значит, отец… Не нашел я тебя… - И подмигнул, сверкнув фиксами озорно: - Эх и веселый ты мужик, пап-паша! - И исчез, как появился.

12

Мало обращая внимания на бесконечно журчащие речи супруга, Меланья Федосеевна без устали перебирала и перебирала бесчисленные свои сидорки и мешочки. Ощупает сидор - и запустится в него по локоть. И замрет испуганно. Как в памяти дырявой.

Мужа это, видно, отвлекало от спокойного развития мыслей, раздражало. Он прерывался. Смотрел на нее. С легоньким, осмелевшим презреньицем…

- Ну, чего потёряла там?..

- Ничё, ничё! Болтай знай! - тут же "вспоминалась" в мешке Меланья Федосеевна. Завязывала его с облегчением, ставила под полку. Как бы к общей памяти своей. Но тут же хватала другой мешок - и опять по локоть в испуге…

- Вот ить, баба! - совсем уж смело смеялся Панкрат Никитич, затем продолжал развивать свою прерванную мысль Кате и Митьке - …Так вот, я и говорю: не в табаке там дело, или чтоб посуда у каждого своя. Не в этом дело! Вера, вера кержацкая самая строгая была! Вот об чем речь!.. Только как сходил я в 14-м на войну, так и перестал верить в бога. Раз ты, сукин сын, допускаешь такое смертоубийство - нет, значит, тебя на свете! А ежли и есть ты, то ты есть самый главный на свете упырь, потому как только кровушкой людской питаешься! И… и не приемлю я тебя такого, и не нужон ты мне! На дух не нужон! - отрубал рукой в сторону старик. - Моя, вон, все еще под иконами валяется, а я разом - отрезал, отрубил!

Меланья Федосеевна сразу услыхала, заволновалась.

- От бессовестный! От болтает! От отступник! - Зачем-то платье торопливо оправляла. Точно старик оголил ее неприлично при всех. Или сказал про нее что-то щекотливое, двусмысленное.

- А нонешняя война? - строго посмотрел на нее муж. - А еще говорят: бог е-есть! бог все-е видит! - И старик махнул рукой и на бога старухиного, и на ее веру в него. Потом, точно спохватившись, что надолго оставил Катю и Митьку без своего внимания, быстро глянул на них.

После стычки со слепым Панкрат Никитич не столько умом, сколько сердцем уловил резкую перемену в Кате и Митьке. Целый день прошел с того момента, а они слова почти не сказали. Не только ему, а и между собой. Сидят оба красные, точно пылают, не смотрят друг на дружку, глаза, как в лихорадке. И хотя слушают вроде речи его, смотрят будто бы, а не видят и не слышат его. И старик, чувствуя себя в чем-то словно виноватым перед ними, цеплялся за эти их рассыпающиеся взгляды, как-то собрать их старался, оживить, и говорил, говорил без остановки. И наверх этого потока слов выныривало беспокойное, пугливое: заболели? Не похоже. Неужто из-за слепого? Может, я что не так?.. Что с ними?

Еще с самого начала, когда познакомились, удивляло старика - как похожи они. Как отзываются на все одинаково. Как чувствуют одинаково. Переживают. И смутно ощущал старик, что это не просто нити, что связывают мать и сына. Что-то еще тут было. Боязливое что-то, напряженное, больное. Но что связывало их как близнят, как единоутробных. Однако что-то это… они будто скрывали и от людей, и друг от друга. И походило, даже от самих себя… Удивляло еще его, что вот едут они уже несколько суток, а ни разу не заговорили о том, к кому едут. Об отце, об муже. Едут к нему, и не говорят о нем. Ни жена, ни сын… А когда он сам осторожно пытается расспросить их - оба разом точно кричат глазами, умоляют, заклинают, только бы он замолчал об этом. Да что ж там такое-то? Странным, непонятным казалось все это простодушному старику.

И сейчас, виновато глянув на них, как извиняясь, что вот ничего с собой поделать не может, что сами они тревожащим своим поведением понужают его к этому, вновь заговорил:

- Вот едем мы все - люди, ровно нездешние, словом, пассажиры, а ведь у каждого там, за вагоном-то, своя жизнь осталася… И интересно мне, какая это жизнь… Вот у Мити, к примеру, али у тебя, Катюша. Стар я, жизнь прожил, а все интересуюсь. А люди скрытные больше-то. А чего скрывать? И скрывать-то порой нечего. Или стеснительные которые… Вот ты, Катюша… все таишься, а сама переживаешь. Я вижу. А ты скажи, поделись - и легче станет. Нельзя одной на душе тяжкий груз таскать, нельзя… - Катя затеребила платок, но старик решил идти до конца: - Раньше все к попу поверяться-то ходили, каялись, а ты человеку расскажи. Что он, человек-то, хуже попа? Аль не поймет?

Катя вдруг закрыла лицо ладонями и заплакала, раскачиваясь.

- Господи, дочка! - испуганно воскликнул старик. - Ну что ж ты убиваешься-то так? Ну раненый, ну тяжелый, так верить надо, дочка, верить! Поправится! Нельзя же так… Приедешь к нему - и будешь все время плакать… ему-то каково будет?

- Не хочет он нас… он…

- Мама! - вскрикнул Митька. - Не надо!

Но Катя продолжала проталкивать сквозь слезы:

- Ни разу… ни разу не написал из госпиталя… люди сказали… написали люди… а он… он…

- Да что с ним?! Без рук?! Без ног?!

Катя пригнулась, плакала и только отрицательно раскачивала головой: нет! нет! - нет! нет! простите вы меня-я!..

Да что же тогда? Как же он? как же так? разве можно так? как же? - бормотал и бормотал старик, а в мозгу его, как внезапная кровь на снегу, неотвратимо проступала догадка, и он, не в силах остановить леденящее это расползающееся пятно, беззащитно замер, откинувшись к стенке…

13

Радостная… и горькая весть об Иване ударила Колосковых 9 мая, в День Победы.

С утра Катя пошла в магазин - по восьмому талону должны были давать повидло и крупу. Дмитрий Егорович и Митька были дома.

Старательно, с нажимом пера, выписывал Митька заглавную букву В - точно дисциплинированных цыплят в тетрадку высаживал. Из открытого окна ветерком наносило неясные, раздерганные голоса - за два квартала, у здания почты, возбужденно бегали, суетились какие-то тетеньки. Они показывали на крышу, на усохшую глотку громкоговорителя. "Сводку, наверное, передают, а там сроду все заикается…" - с неудовольствием подумал Митька. Сдернул с пера соринку, макнул и выпустил в тетрадку очередного цыпленка. Полюбовался. И еще выпустил рядом.

Вдоль штакетника пробежал какой-то парень - ветром опахнули слова: "Радио! Радио включайте!" Митька кинулся, воткнул - ударил марш. Дмитрий Егорович и Митька с испугом уставились на беснующуюся черную тарелку на стене. Ни слова не говоря, побежали на улицу.

- Паренек, паренек, что случилось?

- Победа! Победа! Отец! И-иэх! - дал козла вверх парень-паренек и ударился дальше. Дмитрий Егорович качнулся, опал на скамейку.

Вся улица испуганно вытряхнулась из домов, перемешалась радостно и стала. Не знала точно, что дальше теперь будет… Делать-то чего теперь? Принюхивалась будто, прислушивалась… Первыми подхватились пожилые женщины, торопливо запыхтели из двора в двор - оповещали, обнимались, плакали и дальше спешили.

Взявшись под руки, коллективно, в ногу, носили победу девушки. Глаза их были полны нетерпеливым, счастливым ожиданием, и в густой майской синеве захлебывались их радостные песни. А по улице из конца в конец воробьиными стайками мелись, колготились ребятишки: "У-ур-ря-я-я-я-я! У-ур-ря-я-я-я-я! Побе-е-еда! У-ур-ря-я-я-я-я-я-я-я-я!"

Из горсада маршем грянул духовой оркестр. Все побежали туда. Митька задергал дедушку за рукав.

- Погоди, Митя, - остановил его Дмитрий Егорович. - Маму будем ждать… Пошли в дом.

- Ну, дедушка… - Митька плелся за дедом и все оглядывался, словно зримо видел клубящую из зелени сада, такую же зеленую, радостно-бодрую музыку.

Потом на пороге возникла Катя. Поставила на пол сумку с продуктами. Точно пройдя долгий усталый путь, опустилась на табуретку.

- Мама! - бросился Митька. - Слыхала? Победа! Мама!

- Слыхала, сынок… Не кричи…

- Да ты что?! Мама?! Победа! Мама! - приставал, удивлялся Митька. Дмитрий Егорович, останавливая его, положил руки ему на плечи.

Катя молчала. Словно вся лихая година проходила сейчас в остановленных ее, растворенных слезами глазах. День за днем. Час за часом. Тревожные военные сводки черными летучими мышами распято бьющиеся на телеграфных столбах в осеннем, низко несущемся вечере; и обмершая, заклинающая - только б не похоронка! - надежда, когда почтальонша сворачивает к твоему дому; и кутающиеся в слезы бесконечно-одинокие ночи, и догоняюще-гонящий дых тыловых кобелей, за версту чующих одиночество женщины; и согбенное время, застывшее в сумраке очередей; и рвущая душу сивая, голодная шейка твоего ребенка; и ожидание, ожидание, ожидание. Как жизнь взаймы. Взаймы у судьбы…

Катя подняла глаза на Дмитрия Егоровича, и тот, словно винясь перед ней за что-то, тихо сказал:

- Вот, Катюша, дождались…

И хотя в первый миг, когда узнали о Победе, с новой силой заболела, сжала грудь безнадежная надежда, затеплилась вера… сейчас об Иване оба суеверно молчали, не заговаривали о нем.

Устало, медленно освободилась Катя от платка. Провела гребенкой по волосам. Сказала:

- Вы бы, папа, сходили к Ивану Зиновиевичу. Обрадуйте их с тетей Дашей. Ведь Валентина их теперь скоро приедет… И к нам позовите. А я сготовлю пока тут.

Дмитрий Егорович сразу засуетился, засобирался - сапоги надевает, схватил пиджак, но вдруг вспомнил непонятное, странное поведение Ивана Зиновиевича в последние дни - ходит сам не свой, в командировке были; промолчал почти всю дорогу, испуганный какой-то, в баранку вцепился, как в спасенье свое единственное будто… и шевельнулось тревожное, беспокойное за друга… "Ну… вот и обрадую его!" - тут же "вышагнул" из беспокойного Дмитрий Егорович. И одел пиджак.

- Дедушка, я с тобой!

- По-ошли, сынок!

Пока Дмитрий Егорович прикрывал калитку во двор Ивановых, Митька уже летел к крыльцу, чтобы первым, первым сообщить! В окне, за геранями, как-то испуганно мелькнул Иван Зиновиевич. Потом Даша, жена его… "Не вовремя мы, что ли?" - удивился Дмитрий Егорович, но Митькин голосок уже звенел внутри дома. "От чертёнок!"

Испугом вырастал из-за стола навстречу Дмитрию Егоровичу Иван Зиновиевич… "Да что это с ним?" - опять мелькнуло у Дмитрия Егоровича. Но подошел, сказал:

- Ну, Зиновиич, с Победой тебя! - Старики троекратно поцеловались. И сели, уперев руки в колени. Не знали, что говорить. Дмитрий Егорович снова встал, шагнул к Даше, поздравил и тоже троекратно поцеловал. Покатые плечи Даши затряслись.

- Ну, ну, радоваться надо, а ты… Скоро уж теперь… Валентина-то ваша., скоро… да… гм… - Дмитрий Егорович опять сел. Даша быстро взглянула на мужа - тот сразу опустил голову.

- Да что с вами?.. Случилось чего?..

Супруги смотрели на него как вздернутые за грудки.

- Да говорите же! С Валентиной что?!

Иван Зиновиевич отвернулся, потянул из кармана платок.

- Прости ты меня, Егорыч! За ради бога прости! Утаил я от тебя, прости!..

- Что?!

Из того же кармана Иван Зиновиевич достал конверт. Протянул:

- Вот, 24-го получил… апреля… и утаил. Прости…

Дмитрий Егорович недоумевающе разглядывал замусоленный лохматый треугольник.

- Ну… так вам же письмо… от Валентины…

- Ты прочти… Там об Иване…

Даша, прикусила губу, пошла в кухню. Руки Дмитрия Егоровича затряслись - разворачивали одновременно и письмо, и очки, путались в них - потом глаза никак не могли поймать прыгающих строк. Кое-как прочел - и замер.

- Егорыч, как же теперь? Кате-то как сказать?

- Молчи! - тонко вскрикнул Дмитрий Егорович и опять замер.

Вдруг старики переглянулись и впились глазами в забытого Митьку. А тот - уже с полными слез глазами, неверяще крутя головой, - пятился к двери.

- Митя… сыпок… ты это… не надо… - просил Дмитрий Егорович, лихорадочно соображая: что сделать, как остановить, не выпустить из этой комнаты страшную весть.. - …Митя… я сам… ты… Митя!..

С заткнутым криком, как в жутком сне, бежал Митька к своему дому.

Молча стояли все вокруг опавшей на табуретке Кати. А она, непонимающе, дико разглядывала у себя на коленях вновь ожившую, страшную весть.

Дмитрий Егорович взял у нее письмо, хотел читать, но тут же отвернулся. Бычил головой, задавливал слезы… Высоким, дрожащим голосом стал читать: "Здравствуйте, родные мои, папа и мама! Не удивляйтесь, что пишу вам подряд второе письмо. Я вам писала, что наш поезд прибыл в Москву. Два дня принимали раненых, и вот через несколько часов отправляемся. Папа, ты мне часто писал о своем друге Дмитрии Егоровиче Колоскове и его семье, что у него пропал без вести сын. Так вот - ты только не волнуйся - вчера из Склифосовской (я вам писала об этой больнице) мы приняли 18 человек, и среди них одного раненого и сильно обгоревшего танкиста. Ему сделали несколько операций по пересадке кожи, он будет жить. Ранение плеча неопаснее, давно зажило. Так вот, фамилия его Колосков, а зовут Иваном Дмитриевичем! Ты понимаешь?! Он с Алтая, и район сходится - Зыряновский… Из какой они деревни ты не писал, но сообщаю тебе: он из деревни Предгорной Зыряновского района. Я уверена, это он! Папа, но у него еще одна беда - он полностью ослеп. Страшно подумать, что будет с Дмитрием Егоровичем и Катей. Но тебе, папа, надо как-то сказать им, подготовить. Лучше, наверное, Дмитрию Егоровичу сперва. Эшелон идет до Челябинска, но часть раненых снимут в Уфе. Я сообщу точный адрес, в какой госпиталь его положат. Ну, дорогие мои, на этом заканчиваю. Пишу на вокзале. Скоро отправляемся. Папа, родной, ты только очень не расстраивайся, береги свое сердце, оно у тебя слабенькое. Думаю, что все обойдется. Насчет…" - Дмитрий Егорович запнулся и стал: - Тут это… о другом уже…

- Читайте все, - тихо сказала Катя.

Письмо затрепетало в руках у Дмитрия Егоровича. Голос его начал заклекивать, вырываться:

- "…Насчет Кати… я… я не знаю, но Дмитрий… Егорович, конечно же… не бросит… своего сына…" Катя… ты.:, ты прости ее.

- Дальше!

- "…Главное… человек… человек будет жить… Целую, родные! Валентина. Адрес прежний: Москва, эвакопоезд №…, лейтенанту медслужбы Ивановой Валентине Ивановне".

Дмитрий Егорович сунул кому-то письмо, сдирая очки, быстро прошел к себе в комнатушку.

Назад Дальше