Указует палец. Ругается Ивенрайт. Спит Дрэгер. Агент по недвижимости обтесывает сосновую фигурку, вглядываясь в черты ее лица и что-то тихо напевая себе под нос. Напротив через улицу его деверь закрывает щуплую бухгалтерскую книгу и идет в приемную к питьевому фонтанчику, чтобы отмыть испачканные красными чернилами руки. Освещаемая луной Дженни, выдыхая пар, собирает крохотных древесных лягушек в замшевый мешок; всякий раз снимая полуокоченевшее существо с ветки или камня, она бормочет слова, которые прочитала днем в "Классических комиксах" в аптеке: "Дважды два, труд и беда". Лягушки согреваются в ее ладонях, и она чувствует, как сердце у них начинает биться чаще. (Потом она сварит их с лавровым листом, который собрала сама, и съест с маслом и лимоном.) А в дюнах, под сосновыми кронами, из-под хвои, словно какое-то порождение ада, пробивается мухомор. В лугах последние летние цветы – традесканция и синяя вероника, красоднев и собачий зуб, болотоцветник и жемчужный анафалис, – покачивая своими головками на ветру, бросают сквозь первые осенние заморозки прощальные взгляды на темный звездный сад. У скандинавских трущоб, на окраине города, тянет свои лапки волчья стопа, цепко впиваясь в подоконники, зазубрины и трещины в досках. Прилив поднимает причал, и он ерзает и трется об опоры. Коррозия разъедает аккумуляторы. Расползаются провода. Полураскрыв рот, с выражением детского ужаса на лице спит Ли – ему снятся детские кошмары, – и он падает, бежит, его догоняют, он опять падает, и все повторяется снова и снова, пока он резко не просыпается от громкого шума поблизости – такого громкого, что сначала ему кажется, что это еще во сне. Но шум не стихает. Он вскакивает и замирает у кровати, с дрожью вглядываясь в предательскую темноту. Как ни странно, окружающая обстановка его не удивляет – он сразу вспоминает, где он. Он в своей старой комнате, в старом доме, на Ваконде Ауге. Но он совершенно не в состоянии вспомнить, зачем он здесь. Почему он здесь? И давно ли? Что-то шуршит у него внутри, но в какой точке его существа происходит эта черная какофония? "А? А?" Он вертит головой, стоя в самом центре торнадо окружающих его смутных предметов. "Что это?" – словно ребенок, которого неожиданный, странный новый звук повергает в панику.
Разве что… этот звук для него не совсем нов; это насмешливое эхо чего-то, бывшего когда-то очень знакомым (постой, сейчас вспомню)… чего-то, очень часто звучащего. Потому-то он и был таким чертовски неприятным: потому что я узнал его.
Глаза постепенно привыкают к недостатку света, и я понимаю, что вокруг не так уж темно, как мне показалось сначала (комнату прорезает узкий луч света, падающий прямо на его пиджак), да и звук не такой уж пятидесятидецибельный рев (пиджак, обняв себя руками, замер в ужасе в ногах кровати. А узкий луч света проходит через дырку в стене из соседней комнаты…), и исходит он откуда-то с улицы. Держась рукой за гладкую спинку, я обошел кровать и неуверенно двинулся к сереющему окну. Не успел я его поднять, как звук тут же прорезал холодный осенний воздух: "Вак, вак, вак… тонг… вак, вак, вак". Я высунулся из окна и увидел внизу маслянистый свет керосиновой лампы, движущейся вдоль берега. Стелющийся туман приглушал ее свет, зато, кажется, усиливал звук. Лампа то, колеблясь, замирала, как переливающийся всеми цветами радуги экзотический ночной цветок – "вак, вак, вак", – то двигалась дальше – тонггг. И тут я вспомнил, как любил прежде лежать здесь и напевать Пятую симфонию Бетховена: "Вак-вак-вак, тонг! Дам-дам-дам, донг!" И тут же понял, что это Хэнк, перед тем как лечь, ходит вдоль берега по скользким от росы мосткам с молотком и лампой, ударяя то по доскам, то по тросам и по звуку определяя, где они ослабли от постоянного натиска реки и где от ржавчины покоробились провода…
"Ежевечерний ритуал, – вспоминаю я, – испытание берега". И чувствую облегчение и вместе с ним ностальгию, и впервые с момента своего появления в доме могу взглянуть на все происшедшее со стороны, улыбнуться про себя и успокоиться. (Он переводит взгляд на светящуюся щель в стене и снова выглядывает в окно…) Этот звук поднимает целый вихрь старых, залежавшихся фантазий. Не кошмаров, связанных с гулом лесовозов, а таких, вполне поддающихся контролю видений. Часто по ночам я воображал, что заточен в темницу, осужденный за проступки, которых не совершал. А брат Хэнк был старым надзирателем, который каждый вечер обходил решетку, проверяя крепость тюремных прутьев, как это положено во всех приличных триллерах. Гаси свет! Гаси свет! Лязг закрывающихся ворот; вой вечерней сирены. На столе, при свете запрещенной припрятанной свечи, я разрабатывал изощренные способы бегства с участием тайно добытых пулеметов, взрывчатки и верных единомышленников, которые носили имена типа Джонни Волк, Большой Луи, Верная Рука, – все они отзывались при первом же моем стуке по водопроводной трубе – час икс. Звуки шагов, пересекающих темный двор. Прожекторы! Воют сирены!
Плоские фигурки в синих робах вспрыгивают на гребень стены, поливая автоматным огнем свалку во дворе, – растут груды убитых. Тюремщики наступают. Побег сорван. Так, по крайней мере, может показаться на первый взгляд. Но это всего лишь уловка заключенных: Волк, Большой Луи и Верная Рука брошены во дворе, чтобы отвлечь внимание преследователей, а я с мамой пробираюсь на свободу по туннелю, проложенному под рекой. Посмеявшись про себя над этой душераздирающей драмой и мечтателем, сочинившим ее (он отходит от окна, – "конечно, туннель под рекой, к свободе…", – возвращаясь из холодного, пропахшего сосновым дымком воздуха к запахам нафталина и мышей…), я принимаюсь осматривать комнату – не удастся ли мне обнаружить каких-нибудь следов маленького драматурга и его творения. (Ему не удается закрыть окно – заклинило. Он бросает свои попытки и возвращается на кровать…) Но, кроме коробки с древними комиксами под подоконником, мне ничего не удается обнаружить. (Глядя в открытое окно, он съедает холодную отбивную и грушу. Зябко и темно; до него долетает запах горящих сосновых поленьев…) Листая приключения Супермена, Аквамена, Ястребиного Глаза и, конечно же, Чудо-Капитана, я сидел на кровати, размышляя о том, что предпринять дальше. Этих чудо-капитанов было в коробке больше, чем всех возможных чудес на свете. (Он ставит тарелку на пол и перекладывает пиджак на стул, стараясь, чтобы луч света из соседней комнаты не попал ему в лицо, когда он встает…) Мой великий герой Чудо-Капитан до сих пор на голову выше всяких там Гомеров и Гамлетов (луч попадает ему в лицо – "Я представлял, как злобный сэр Морд-ред измышляет способы заманить неуловимого смельчака. Но благородному сэру Леланду Стэн-фордскому известны все потайные ходы и секретная каменная лестница, ведущая из самой высокой башни в глубокое подземелье", – и, ярко осветивего, создает какую-то театральную иллюзию подвешенной головы), я и по сей день люблю его больше всяких там супергероев. Потому что Чудо-Капитан мог принимать разные обличья. Да. Посшибав головы врагов, он превращался в мальчика лет десяти – двенадцати по имени Билли Батсон – тощего и глуповатого панка, который, в свою очередь, в свете молнии и под грохот грома становился чудищем с волчьей пастью, с которым вообще практически никто на свете не мог тягаться. (Он сидит довольно долго, глядя на свет, рвущийся из соседней комнаты. Звуки с улицы теряют ритмичность. Углы полуосвещенной комнаты прячутся во мраке…) И единственное, что нужно было сделать для этого превращения, это произнести слово "Сгазам": С – Соломон и мудрость, Г – Геракл и сила, дальше Атлас, Зевс, Ахилл и Меркурий. "Сгазам". Улыбаясь про себя, я тихо произношу это слово в холодной комнате, размышляя, что, возможно, моим героем был вовсе не Чудо-Капитан, а само это слово. Я всегда пытался при помощи вычислений сложить свое собственное слово, свою волшебную фразу, которая тут же превращала бы меня в сильного и непобедимого… (Наконец темнота поглощает всю комнату. И лишь яркая дырочка, как одинокая звезда на черном небе.) Может, на самом деле я до сих пор и занимаюсь тем, что ищу это слово? Магическое сочетание звуков? (Свет заставляет его встать с кровати…)
Эта мысль заинтересовывает меня, и я склоняюсь пониже, чтобы рассмотреть страницу, и только тут понимаю, что свет, падающий на книгу, исходит из дырки. Из той самой позабытой дырки в моей стене, которая в свое время стала для меня окном в суровый и тернистый мир. Эта дырка вела в комнату мамы. (В одних носках он медленно идет к стене. "Когда-то я был ниже". Лучик скользит вниз от его глаз, по лицу, шее – "Когда мне было десять и я просыпался в своей фланелевой пижаме, разбуженный оборотнем из соседней комнаты, я был гораздо ниже", – еще ниже – по груди, становясь все меньше и меньше, пока не останавливается перед самой стеной, а световое пятно не превращается в серебряную монетку на кармане его брюк…)
Я не мог отвести взгляд от этой дырочки. Меня потряс тот факт, что Хэнк ее до сих пор не заделал. На какое-то безумное мгновение я даже подумал, что точно так же, как он приготовил к моему приезду комнату, он специально просверлил и ее. А что, если он приготовил и соседнюю комнату?! (Он дотрагивается до освещенного ободка отверстия, чувствуя, что зазубрины, сделанные когда-то кухонным ножом, сгладились, словно свет отполировал дерево, – "Когда-то я знал каждую выемку…") Меня охватило какое-то странное волнение. Мне нужно было во что бы то ни стало взглянуть (встает на колени – "Когда-то я…", – дрожа от озноба, – "…когда-то я видел там ужасное…"), чтобы удостовериться, что мои страхи безосновательны. ("…ужасное, о-о-о, нет! нет!") Всего один взгляд. Я вздохнул и вернулся к кровати за грушей и печеньем. Я радостно жевал, кусая то от одного, то от другого попеременно, браня себя за свой дурацкий испуг и твердя, что, к счастью, время не ждет никого, даже шизофреников с галлюцинативными тенденциями…
Потому что соседняя комната ничем не походила на мамину.
Я снова опустился на кровать совершенно обессиленный – после долгой дороги, лихорадочных приветствий внизу, а теперь еще эта комната, – однако на жгучее любопытство сил еще явно хватало: мне надо было еще раз взглянуть на эту комнату, принадлежащую новой хозяйке старого дома. (Он подвигает к стене стул, чтобы шпионить со всеми удобствами. Однако, когда он садится, дырка оказывается чуть выше его глаз. Тогда он разворачивает стул спинкой к стене и, став коленями на плетеное сиденье, уже пристраивается как следует. Он еще раз кусает грушу и припадает к дырке…)
В комнате не осталось ничего из маминой мебели, картин, занавесок и вышитых подушек. Исчезли ряды благоухающих граненых флаконов, которые украшали ее туалетный столик (драгоценные камни, наполненные золотом и амброй любовного зелья), не стало и огромной кровати с причудливой медной спинкой, которая величественно возвышалась над мамой (трубы развратного органа, настроенные на мелодию похоти). Не было ничего – ни стульев, обитых розовым шелком, ни туалетного столика (как она расчесывала свои длинные черные волосы перед зеркалом), ни отряда чучел с пуговицами вместо глаз. Даже стены изменились – из эфемерно розовато-лиловых они стали сияюще белыми. От ее комнаты не осталось ничего. (И все же ему кажется, что какая-то неуловимая часть ее души все еще сохраняется в комнате. "Очень может быть, что какая-нибудь мелочь, пустяк навевают воспоминания о прежней обстановке; точно так же, как стук молотка заставил меня вспомнить прежние вечера". И он осматривает комнату, пытаясь найти этот замаскированный источник ностальгии.)
Теперь, отделавшись от глупого волнения, я чувствовал нестерпимое желание побольше разузнать о нынешней обитательнице маминой комнаты. Обстановка ее была очень проста, более того, она была почти пуста, почти свободна; но это была умышленная пустота, наполненная воздухом, как восточное письмо. Полная противоположность маминому шифону и оборкам. На одном из столов стояли лампа и швейная машинка, на другом – поменьше, около дивана, – высокая черная ваза с красными кленовыми листьями. Диван представлял собой обычный матрас, уложенный на бывшую дверь и установленный на металлические ножки, – в университетской деревне таких самодельных диванов пруд пруди, но там я их всегда воспринимал как знак показной бедности, в отличие от этого, являвшего собой чистую и целесообразную простоту.
У стола со швейной машинкой стоял стул; книжные полки, сделанные из кирпичей и досок, выкрашенных в серый цвет, были уставлены разрозненными изданиями; яркий вязаный ковер покрывал пол. Кроме этого коврика и вазы с листьями комнату украшали нечто похожее на маленький деревянный арбуз, который стоял на полке, и большой кусок отшлифованного водой дерева на полу.
(Эта комната чем-то напоминает нору – думает он; святилище, куда кто-то – конечно же женского рода… хотя ему не удается найти определенно женских признаков, – приходит читать, шить и быть в одиночестве. Вот в чем дело. Вот почему она напоминает мне старую мамину комнату; в ее комнате царила та же атмосфера святилища, это был ее личный собственный замок, в котором она наслаждалась краткими мгновениями счастья вопреки мрачному ужасу происходившего внизу. Эта комната была таким же замком, что-то вроде Зазеркалья, где уставшая душа может отдохнуть с синими птицами, где горе тает словно воск…)
Я сразу решил, что эта комната должна принадлежать Дикому Цветку братца Хэнка. Кто еще мог устроить здесь такое? Ни один из мужчин. И уж конечно не та плюшка, которую я встретил внизу. Значит, остается только жена Хэнка; надо отдать ему должное. (Он отодвигается от дырки и сидит, прислонившись лбом к прохладной стене; а что, собственно, удивительного, что жена Хэнка необыкновенная женщина? Казалось бы, наоборот: было бы удивительно, если бы он женился на простушке. Потому что Хэнк нашел свое слово…)
Пока я сидел в темноте, размышляя над своей грушей, Хэнком, героями и о том, как же мне отыскать волшебное слово (плетеное сиденье стула вдруг издает громкий треск…)… с другого берега раздается крик. (Он поворачивается, уперев подбородок в спинку стула…) Это женский голос (тот самый, грудной птичий голос из его сна; запнувшись о ножку стула, он падает на пол), он льется ко мне в комнату из промозглого тумана. Я слышу его еще раз, потом доносится шум моторки. (Лежа на полу, он высвобождает свои ноги и, поспешно вскочив, бежит к окну…) Через несколько минут я слышу, как возвращается лодка, и они выходят на мостки причала. Это брат Хэнк, он чем-то взвинчен. Они проходят прямо под моим окном…
– Послушай, родная, я уже говорил тебе, что мы не можем зависеть от Долли Маккивер и ее отца, что бы они там ни думали обо мне.
Женский голос звучал на грани слез:
– Долли всего лишь хотела попросить тебя.
– О'кей, ты попросила меня. Следующий раз, когда ее увидишь, можешь ей так и передать.
– Следующего раза не будет. Я не могу больше… я не могу больше терпеть… от людей, которых я…
– О Господи! Ну же, ну же! Успокойся. Все уладится. Скоро все утрясется.
– Скоро? Они ведь даже еще не знают. А что будет, когда Флойд Ивенрайт вернется? Разве он не может снять копии с этих документов?
– О'кей, о'кей.
– Он собирался всех поставить в известность… – О'кей, пусть ставит. Никого из здешних женщин еще не выбирали Майской королевой. И ничего, как-то они это выносят. Ты бы видела, сколько дерьма они выливали на голову второй жены Генри…
Я почти не расслышал приглушенный ответ девушки – "мне кажется, будто я должна…", потом хлопнула входная дверь, и разговор оборвался. Через несколько минут из соседней комнаты донеслись всхлипывания. Я перестал дышать и замер в ожидании. Дверь закрылась, и я услышал шепот Хэнка: "Ну, прости меня, котенок. Пожалуйста. Я злюсь на Маккивер. А вовсе не на тебя. Давай ложиться, а утром еще поговорим. Я поговорю с отцом. Ну, Вив, давай, пожалуйста… Пожалуйста?.."
Как можно тише я забрался в кровать, накрылся одеялом и еще долго лежал не засыпая и слушал, как Хэнк то устало, то раздраженно и совершенно не по-геройски шепотом молит в соседней комнате. (Улыбаясь, он закрывает глаза. "Я считал, что в мире комиксов нет ему равных: есть лишь Чудо-Капитан и маленький Билли – пророк его…") Мне снова вспомнилась эта "хромота", которую я заметил в плавании Хэнка. Хромота и скулеж – вот первые признаки, которые позволят мне убедить себя в том, что он не так уж велик; и когда придет час, сразиться и повергнуть его будет не так уж сложно. ("Я часто пытался. Молитвенно смежив глаза, я на разные лады повторял магическое слово "Стазам", пока не убеждался, что никому, а уж мне и подавно, не дано победить Великана…) И на этот раз, со второй попытки, я смогу узнать свое волшебное слово. ("И только сейчас мне приходит в голову… что, возможно, я не только произносил не то слово, но и видел угрозу совсем не там, где она была…") И когда я засыпаю, мне уже снится, что я летаю, а не падаю…
В соседней комнате Вив одна задумчиво расчесывает волосы: наверное, надо было что-то сказать Хэнку, пока он не выскочил из комнаты; надо было как-то дать ему понять, что на самом деле ей совершенно не важно, что говорит Долли Маккивер… просто… почему он хотя бы раз не может принять ее точку зрения? Потом она усмехается своему по-таканию собственным слабостям и гасит свет.
В Ваконде агент по недвижимости заканчивает фигурку и ставит ее к остальным: ну что ж, на этот раз она не похожа на генерала, хотя, черт побери, в ее чертах есть что-то знакомое, до смешного знакомое, до ужаса знакомое, – и он чувствует, как резец покрывается потом в его ладони.
В Портленде Флойд Ивенрайт обрушивает весь накопленный поток ругательств на профсоюзную пешку, которая не сняла копии, а на следующее утро ложится в клинику для вправления грыжи, так что получить документы можно будет не раньше чем через две недели… черт бы побрал эту гниду!
Симона засыпает перед освещенной свечой Святой Девой, уверенная, что деревянная фигурка не сомневается в ее чистоте, но саму ее более, чем когда-либо, мучают сомнения. Дженни просыпается от боли в животе, выбрасывает остатки вареных лягушек в помойное ведро и растапливает плиту при помощи иллюстрированного издания "Макбета". Старый лесоруб так пьян, что ему кажется, будто эхо, отвечающее ему, и вправду голос другого человека. Все выше ползет вода и вьющийся ягодник; на коврике, где остались мокрые следы Хэнка, выползает плесень; а сквозь поля, посверкивая, как хищная птица в полете, несется река.