Я так загонял своих несчастных лошадей, что однажды утром кучер заявил: мол, если не дать им двое суток передышки, через неделю коняги станут уже совсем ни к чему не пригодными. Поскольку небо сияло безоблачной синевой, хотя воздух был таким режуще ледяным, какого я никогда еще не вдыхал, я решил отправиться на свои уроки пешком, заодно и прогуляться. Против враждебных козней стужи я вооружился с ног до головы: облачился в широченную каракулевую шубу, надвинул на уши меховую шапку, обмотал вокруг шеи кашемировый шарф и храбро вышел на улицу, весь закутанный – виднелся только кончик носа.
Сначала все шло как нельзя лучше: я даже немного удивлялся впечатлению, какое производил на меня мороз, и тихонько посмеивался над всеми жуткими россказнями о нем. Я был рад, что так славно приноровился к здешнему климату. Однако когда господина Бобринского и господина Нарышкина, двух моих учеников, не оказалось дома, я стал подумывать, что иногда случаются и сюрпризы, а тут еще заметил, что встречные вроде бы поглядывают на меня с каким-то беспокойством, хотя ничего не говорят. Но вскоре прохожий, по-видимому, более общительный, чем другие, мимоходом бросил мне какое-то односложное русское слово, в котором я расслышал буквы "о" и "с". Не поняв слова, я решил, что ради такого односложного восклицания останавливаться не стоит, и продолжал путь. На углу Гороховой улицы я повстречал извозчика, который во весь опор гнал свои сани, но, несмотря на спешку, счел нужным в свою очередь дважды выкрикнуть то же самое словцо.
Дошагав наконец до площади перед Адмиралтейством, я лицом к лицу столкнулся с мужиком, который ничего не сказал, но, набрав пригоршню снега, бросился ко мне и прежде, чем я успел опомниться, принялся растирать им мое лицо, особенно нос. Я нашел шутку неуместной и влепил ему удар, отшвырнувший его шагов на десять. К моему несчастью (или счастью?), в это время мимо проходили еще двое крестьян. Едва взглянув на мою физиономию, они на меня накинулись и, невзирая на сопротивление, скрутили мне руки, в то время как первый взбешенный мужик набрал новую пригоршню снега и, словно не желая, чтобы его затея осталась незавершенной, опять набросился на меня. На этот раз, пользуясь тем, что я лишен возможности защищаться, он беспрепятственно возобновил растирание. Полагая, что стал жертвой наглой выходки или обдуманной засады, я принялся во всю глотку звать на помощь. Подоспевший офицер спросил меня по-французски, в чем дело.
– Как? – закричал я, последним усилием высвобождаясь из рук трех обидчиков, которые тут же с невозмутимым видом отправились своей дорогой: один к Невскому, двое других – в сторону Английской набережной. – Вы разве не видели, что вытворяли со мной эти дурни?
– Что же они такого делали?
– Они терли мне снегом лицо! Уж не считаете ли вы, что это шутка хорошего тона, да еще в такую погоду?
– Но, сударь, они ведь оказали вам огромную услугу, – ответил офицер, глядя мне, как говорят у нас во Франции, в самые белки глаз.
– Как это? Вы о чем?
– О том, что, если бы не они, вы бы отморозили себе нос.
– Помилосердствуйте! – возопил я, хватаясь за нос.
– Господин офицер, – сказал в это время прохожий, обращаясь к моему собеседнику, – ваш нос побелел.
– Спасибо, сударь, – отвечал тот, как если бы такое предупреждение было чем-то в высшей степени естественным.
И он, наклонясь, набрал пригоршню снега и принялся оказывать сам себе ту же услугу, какую оказал мне бедный мужик, за чью предупредительность я отплатил так грубо.
– То есть, стало быть, сударь, если бы не этот человек…
– У вас больше не было бы носа, – кивнул офицер, продолжая растирать свой.
– В таком случае, сударь, извините!.. – И я бросился вдогонку за своим мужиком, который, решив, что я вознамерился закончить начатое, укокошив его, пустился наутек, а поскольку страх проворнее признательности, мне бы, вероятно, никогда его не догнать, если бы какие-то прохожие, увидев, как он удирает, не схватили бы его, приняв за вора. Когда я подоспел, он многословно втолковывал им, что ни в чем не повинен, кроме излишнего стремления помочь. Десять рублей, которые я ему вручил, подтвердили его объяснения. Мужик бросился целовать мне руки, а один из присутствующих, говоривший по-французски, предложил мне впредь получше заботиться о своем носе. Совет был уже ни к чему: после этого, продолжая обход учеников, я и так не упускал его из виду. Затем я отправился в фехтовальный зал господина Сивербрика, где мне назначил встречу господин Горголи. Я рассказал ему о своем приключении. И он поинтересовался, не говорили ли мне чего-нибудь другие прохожие, до этого доброго мужика. Я отвечал, что какие-то двое слишком пристально пялились на меня и кричали: "..ос!..ос!"
– Так и есть! – сказал он. – Они вас предупреждали, чтобы вы обратили внимание на свой нос. Это обычно у нас так и делается: в следующий раз вы уж не пренебрегайте такими предостережениями.
Господин Горголи был прав, притом касалось это не только носа, но также и ушей, за которые в Петербурге надлежит опасаться в первую очередь; правда, если вы сами не заметите, что мороз добирается до них, это увидит первый встречный и предупредит вас почти всегда вовремя. Когда же жертвой холода становится какая-нибудь другая, спрятанная под одеждой часть тела, вас уже никто не сможет предупредить и вы заметите неладное только по окоченению этой замерзающей части, но тогда зачастую уже бывает поздно. Прошлой зимой подобное несчастье случилось с одним французом, неким Пьерсоном, служащим одного из парижских банков, не проявившим должной предусмотрительности.
Этот господин Пьерсон отправился из Парижа в Петербург со значительной суммой, представлявшей собой часть займа, о котором договорилось русское правительство. Когда он покидал Францию, погода стояла великолепная, поэтому он ничем не запасся на случай похолодания. Когда он прибыл в Ригу, температура и там была еще весьма терпимой, так что он продолжил свой путь, не купив ни шубы, ни меховой накидки, ни сапог на шерстяной подкладке, поскольку и в Ливонии оказалось так тепло. Но миновав Ревель и проехав еще три лье, он попал в снегопад, хлопья валили с неба так густо, что ямщик сбился с дороги и экипаж опрокинулся, въехав в какую-то колдобину. Поскольку у двоих мужчин не хватало сил, чтобы поднять его, пришлось идти за подмогой. Возница быстро распряг одну из лошадей и поскакал на ней в ближний город, а господин Пьерсон, видя, что близится ночь, и опасаясь воров, не желал ни на миг оставить без присмотра доверенные ему деньги. Но за ночь ветер переменился, теперь он дул с севера, температура внезапно упала до минус двадцати. Осознав, какая ужасная опасность ему грозит, господин Пьерсон тотчас принялся ходить вокруг экипажа, сопротивляясь беде как только мог. Ждать пришлось три часа, потом ямщик вернулся с людьми и свежими лошадьми, экипаж был поставлен на колеса, выведен на тракт, и господин Пьерсон смог благодаря двойной упряжке быстро достигнуть ближайшего города, где он остановился. Станционный смотритель, к которому он обратился за новыми лошадьми, ждал его в тревоге: он знал, в каком положении остался этот путешественник. Поэтому, когда господин Пьерсон вышел из экипажа, первым вопросом к нему был, не отморозил ли он себе чего.
– Надеюсь, что нет, – отвечал путешественник, пояснив, что двигался не переставая, а, по его мнению, постоянным движением можно победить стужу. Он показал смотрителю свое лицо и руки. Они были невредимы.
Поскольку господин Пьерсон чувствовал сильнейшую усталость и боялся пускаться в путь ночью во избежание повторения подобного инцидента, он приказал постелить ему на полатях, выпил стакан горячего вина и уснул.
Проснувшись утром, он хотел было встать, но его словно гвоздями приколотили к кровати. С трудом подняв одну руку, он дотянулся до шнурка, стал звонить, звать. Когда к нему пришли, он рассказал, что чувствует: это походило на полный паралич. Вызвали врача. Тот увидел, что ноги больного мертвенно бледны и покрыты черными пятнами: все признаки гангрены. Врач тотчас объявил пациенту, что необходима ампутация.
Сколь ни ужасен такой выход, господин Пьерсон на него решился. Доктор тотчас послал за нужными инструментами, но когда он занимался приготовлениями к операции, больной вдруг пожаловался, что его зрение слабеет, он с трудом различает окружающие предметы. Тогда врач стал опасаться, что дело обстоит еще хуже, чем он предполагал, произвел новый осмотр и обнаружил, что у больного отморожена спина и там тоже началась гангрена. Но вместо того, чтобы сообщить об этом господину Пьерсону, врач успокоил его, заверив, что все не так скверно, как ему показалось сначала, и что его сейчас наверняка опять очень клонит ко сну. Больной ответил, что действительно чувствует необычайную сонливость. Через десять минут он заснул и, проспав еще минут пятнадцать, умер.
Если бы на теле господина Пьерсона вовремя заметили следы обморожения и в тот же миг растерли его снегом, как сделал добрый мужик с моим носом, уже на следующее утро Пьерсон смог бы как ни в чем не бывало продолжать свой путь.
Это стало для меня уроком, и я, опасаясь, что не всегда можно рассчитывать на прохожих, больше не выходил из дому без маленького карманного зеркальца: отныне я каждые десять минут проверял, как там мой нос.
Итак, меньше чем через неделю Петербург нарядился в зимние одежды: Нева застыла, теперь ее пересекали во всех направлениях и пешком, и в экипажах. Повсюду сновали сани: Невский превратился в своеобразный Лоншан: в церквах горели печи, по вечерам у театральных подъездов пылали большие костры в оградках, построенных специально для них, вокруг ставились круговые скамьи, на которых слуги ожидали своих господ. Что до кучеров, господа, имевшие хоть каплю жалости, отсылали их обратно в особняк, указав время, когда им надлежит вернуться. Хуже всего приходилось солдатам и будочникам: ночи не проходило, чтобы наутро нескольких из них не нашли мертвыми.
А мороз все крепчал. Дошло до того, что в окрестностях Петербурга появились волчьи стаи, гонимые стужей. Как-то утром одного из этих зверей приметили на Литейном, он там слонялся, как самый обычный пес. Впрочем, в этом бедном животном не было ровно ничего угрожающего, мне он показался скорее отчаявшимся существом, пришедшим просить подаяния, нежели хищником. Его забили палками.
Когда я в тот же вечер рассказал об этом случае в присутствии графа Алексея, он в свою очередь сообщил мне о большой медвежьей охоте, которая состоится послезавтра в лесу в десяти-двенадцати лье от Москвы. Поскольку устроителем этой охоты был один из моих учеников, господин Нарышкин, я попросил графа сказать ему о моем желании там присутствовать. На следующий день я получил приглашение и вдобавок перечень необходимой охотничьей одежды: требовался костюм, подбитый мехом, причем изнутри, и нечто вроде кожаного шлема с подобием пелерины, спускающейся на плечи; на правой руке охотника должна быть латная рукавица, и в этой руке следовало держать нож. С этим ножом он нападает на медведя и, схватившись со зверем врукопашную, почти всегда первым ударом убивает его.
Подробности этой охоты, которые я должен был затвердить, несколько охладили мой пыл: меня уже не слишком тянуло участвовать в ней.
Однако поскольку я сам вызвался, отступать не хотелось, и я приобрел все требуемое: купил одежду, шлем и нож, чтобы в тот же вечер испробовать их, иначе мне грозила опасность запутаться в своем снаряжении.
Я так долго засиделся у Луизы, что к себе вернулся за полночь. И тотчас, напялив костюм, приступил к репетиции: установил на стуле диванный валик и устремился к нему, чтобы нанести удар точно в намеченное место, которое должно было, по моим прикидкам, соответствовать расположению шестого ребра медведя, однако меня внезапно отвлек от этого упражнения странный шум в камине. Я бросился к нему, раскрыл дверцы, которые уже были заперты (в Петербурге камины, как и печи, на ночь запирают), просунул туда голову и заметил что-то, чего не успел рассмотреть: это нечто, спустившись почти до самой каминной доски, слишком быстро выбралось обратно наверх. Я ни минуты не сомневался, что это был вор, который, по всей вероятности, избрал такой способ забраться ко мне, но убедившись, что я еще не сплю, поспешно обратился в бегство. Я несколько раз прокричал "Кто там?" и, так как мне никто не ответил, еще более утвердился в своем предположении. Я с полчаса пробыл настороже, но, не слыша никаких подозрительных шумов, решил, что сбежавший вор не вернется, и, забаррикадировав камин, лег и заснул.
Прошло не более пятнадцати минут, когда я различил сквозь сон чьи-то шаги в коридоре. Впечатление, произведенное неприятной историей с камином, было еще свежо, поэтому я мгновенно проснулся и прислушался. Теперь сомнений не оставалось: там кто-то был, бродил взад-вперед перед дверью моей комнаты, паркет скрипел у него под ногами, хотя он, казалось, старался двигаться как можно осторожнее. Вскоре эти шаги замерли перед моей дверью в колебании: вероятно, кто-то желал убедиться, что я сплю. Я протянул руку к стулу, на который бросил свое барахло, нахлобучил на голову шлем, схватил нож и стал ждать.
После минутного колебания некто взялся за ключ, скрипнул замок, дверь отворилась, и в свете лампы, которую незваный гость оставил в коридоре, я увидел фантастическую фигуру, чье лицо было скрыто под маской. Я подумал, что лучше бы его предупредить, что я его жду; поэтому, когда он направился к камину с наглой уверенностью человека, хорошо знакомого с этой комнатой, я прыгнул, схватил его за горло, повалил и, приставив к груди нож, спросил, кто он и чего ему здесь надо. Но тут, к моему величайшему изумлению, мой противник стал ужасно кричать и звать на помощь. Желая узнать, с кем имею дело, я бросился в коридор, схватил лампу и тут же вернулся. Но вор исчез, словно по волшебству. Я только услышал легкое шуршание в камине. Подбежал, заглянул туда и увидел проворно удаляющиеся подошвы башмаков да края штанин, что свидетельствовало о близком знакомстве их обладателя с каминами данной конструкции. Я остался ни с чем, вконец ошеломленный.
Сосед, услышав адский шум в моей комнате, прибежал ко мне, думая, что меня убивают. Он застал меня стоящим посреди комнаты в ночной рубахе, с лампой в одной руке, с ножом в другой и в шлеме. Уж не сошел ли я с ума? Это было первое, что он подумал.
Чтобы доказать, что я в полном рассудке, и даже внушить ему кое-какие мысли насчет моей отваги, я рассказал ему, что произошло. Сосед покатился со смеху: я победил трубочиста! Я еще пытался выражать сомнение, но мои руки, рубашка и даже физиономия, сплошь перемазанные сажей, подтверждали справедливость его слов. К тому же сосед дал мне некоторые пояснения, после которых уже не оставалось сомнений.
В Петербурге трубочист – лицо первой необходимости: как минимум раз в две недели он осматривает каждый дом. Однако свои работы он производит ночью, ведь если днем открывать печные дымоходы и гасить огонь в каминах, выстудишь все апартаменты. Печи закрывают с утра, как только протопят, а камины – по вечерам, когда они догорают. Вот почему трубочисты, нанятые домовладельцами, забираются на крыши и, даже не предупредив жильцов, опускают в камины вязанки колючих веток, в центре которых закреплен большой камень; этой разновидностью метлы они выскребают верхние две трети каминной трубы, затем, исполнив свои верховные обязанности, спускаются, входят в дом, проникают в квартиры жильцов и прочищают нижнюю часть дымохода. Те, кто привык к этому или предупрежден, знают, в чем дело, и нисколько не беспокоятся. К несчастью, меня забыли известить, и бедняга-трубочист, впервые пожаловавший ко мне, чтобы исполнить свою работу, чуть не стал жертвой этого недоразумения.
Назавтра я еще раз убедился, что все, сказанное соседом, было чистой правдой. Утром ко мне зашла хозяйка дома и сказала, что внизу ждет трубочист и требует вернуть его лампу.
В три часа дня граф Алексей заехал за мной, усадил меня в свои сани, представлявшие собой просто-напросто великолепное купе на полозьях, и мы двинулись в путь с фантастической скоростью: надлежало поспеть на сбор охотников, в загородный дом господина Нарышкина, расположенный в десяти-двенадцати лье от Петербурга, в самом что ни на есть дремучем лесу. Мы прибыли туда к пяти и застали уже почти всех охотников. Вскорости подоспели остальные, и было объявлено, что ужин на столе.
Нужно побывать хоть раз на званом ужине большого русского барина, чтобы получить представление о том, до какой степени может доходить пышность подобного стола. Была середина декабря, и первое, что меня поразило, – стоявшее посреди стола великолепное вишневое деревце, все в плодах, словно во Франции на исходе мая, оно красовалось среди ваз и подносов, которыми сплошь был уставлен стол. Вокруг дерева возвышались пирамиды апельсинов, ананасов, фиг и винограда – десерт, какой трудно раздобыть в Париже даже в сентябре. Я уверен, что один этот десерт стоил более трех тысяч рублей.
Мы уселись за стол. В то время в Петербурге возникла замечательная мода предоставлять метрдотелям разрезать мясо и рыбу, а напитки разливали себе сами сотрапезники: поскольку русские – первые в мире по части пьянства. Для удобства гостей между каждыми двумя из них (впрочем, разместившимися вольготно и просторно) стояло по пять бутылок разнообразных вин, причем лучших марок: бордо, эперне, мадера, кляйн Констанция, токайское; что до мяса, оно также было привозным: телятина из Астрахани, говядина с Украины, дичь со всех концов империи.
После первого блюда метрдотель внес на серебряном блюде двух живых рыб не известной мне породы. При виде их пирующие разразились восхищенными криками: оказалось, то были стерляди. А поскольку они ловятся только в Волге, расстояние от которой до Петербурга около трехсот пятидесяти лье, а эта рыба может жить лишь в волжской воде, нужно было разбить волжский лед, выловить из глубин реки этих двух ее обитателей и в течение пяти дней и ночей везти их сюда в закрытом обогреваемом экипаже.
Таким образом, каждая из этих рыб обошлась в восемьсот рублей, то есть тысячу шестьсот франков обе. Легендарный расточитель Потемкин, и тот не сделал бы лучше!
Десять минут спустя стерляди вновь появились на столе, на сей раз поджаренные до того аппетитно, что восторги приглашенных разделились между гостеприимным хозяином, который организовал их поимку, и метрдотелем, что ведал жаркой; за сим последовали ранние овощи, горошек, спаржа, стручковая фасоль, причем все блюда были уложены в форме различных предметов.
Встав из-за стола, все перешли в гостиную, где были расставлены другие столы – игорные. Поскольку я и не так богат, и не настолько беден, чтобы проникнуться сей пагубной страстью, я стал наблюдать, как играют другие. В полночь, то есть к тому времени, когда я отправился спать, уже были проиграны триста тысяч рублей и двадцать пять тысяч крестьян.