Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) - Александр Дюма 9 стр.


Исааку Бокстелю и вправду нездоровилось, ему было худо, как человеку, только что убившему другого человека. Но он совершил это убийство с двойной целью: первая была достигнута, оставалось добиться второй. На дворе уже темнело. Близилась ночь, та самая, которой ждал Бокстель.

И вот она настала. Он поднялся с кровати.

Затем взобрался на свой клен.

Его расчет оказался верным: никто и не думал караулить сад, в доме все пошло кувырком.

Он слышал, как часы пробили десять, одиннадцать, а там и полночь.

В полночь он с колотящимся сердцем, дрожащими руками и мертвенно-бледным лицом спустился с клена, взял лестницу, приставил ее к стене, взобрался на предпоследнюю ступеньку и прислушался.

Всюду было тихо. Ни единый звук не нарушал безмолвия этой ночи.

Лишь в одном окне горел свет. Это было окно кормилицы.

Тишина и темнота приободрили Бокстеля.

Он перебросил ногу через стену, на мгновение замер перед решающим шагом, потом, убедившись, что ему нечего бояться, перетащил лестницу из своего сада в сад Корнелиса и спустился по ней.

Зная как свои пять пальцев место, где сидели в земле луковички черного тюльпана, он бросился прямо туда, но с дорожки тем не менее не сходил, опасаясь, что следы могут его выдать. Добравшись до места, он с хищной радостью тигра погрузил обе руки в мягкую землю.

Но там ничего не было. Он подумал: не беда, просто немного ошибся. А на лбу выступили капли пота – потаенная тревога уже терзала его. Порылся рядом – ничего. Порылся справа, порылся слева – ничего. Сзади порылся и спереди – все то же.

Когда же до него наконец дошло, что эта земля была вскопана еще утром, он чуть с ума не сошел.

Действительно, в то время, как Бокстель лежал в постели, Корнелис спустился в сад, выкопал луковицу и, как мы уже рассказывали, разделил ее на три дочерние.

А теперь Бокстель, перерыв голыми руками более десяти квадратных футов, все не мог решиться уйти, поверить в неудачу.

Но вот наконец все сомнения исчезли, пришла пора осознать свое несчастье в полной мере.

Пьяный от бешенства, он вернулся к лестнице, взобрался на стену, перетащил лестницу обратно в свой сад и, швырнув ее туда, спрыгнул вслед за ней.

И тут его вдруг осенило: еще не все потеряно.

Луковки, должно быть, в сушильне, на это вся надежда.

Оставалось только пробраться туда, как он ранее пробрался в сад.

Там он их отыщет!

К тому же это будет не слишком трудно. Окна сушильни поднимались и опускались так же, как в оранжерее. Утром Корнелис ван Берле открыл их, а закрыть никто не додумался.

Вся трудность заключалась в том, чтобы раздобыть достаточно высокую лестницу, двадцатифутовую вместо его двенадцатифутовой.

Бокстель приметил на той же улице, где жил, дом, который ремонтировался. К стене этого дома была прислонена гигантская лестница. Такая как раз подойдет, если рабочие ее не унесли.

Он со всех ног бросился к тому дому. Лестница стояла на месте.

Бокстель взял ее и с огромным трудом дотащил до своего сада. Приставить ее к стене дома Корнелиса оказалось трудно, но он справился.

Лестница точь-в-точь доставала до фрамуги.

Бокстель захватил с собой зажженный потайной фонарь, сунул его в карман, вскарабкался по лестнице и проник в сушильню.

Оказавшись в этом святилище, он замер, опершись на стол: ноги не держали его, сердце билось так, что он боялся задохнуться.

Здесь ему было ужасно не по себе, хуже, чем в саду. Надо заметить, что собственность под открытым небом теряет изрядную долю своей неприкосновенности, недаром тот, кто способен перескочить через изгородь или перелезть через стену, зачастую останавливается перед запертым окном или дверью.

В саду Бокстель был лишь мародером, не более того, в комнате он превратился в вора.

И все же отвага вернулась к нему. Не для того он так далеко зашел, чтобы вернуться с пустыми руками.

Но сколько он ни искал, выдвигая и задвигая обратно все ящики, в том числе тот, особый, что стал для Корнелиса роковым, ему попадались снабженные наклейками, как в ботаническом саду, "Жанна", "Де Витт", тюльпан темно-коричневый, тюльпан цвета жженого кофе, но нигде не было ни следа черного тюльпана или, вернее, тех дочерних луковок, в которых он спит, подобно зародышу, прячась до поры цветения.

А между тем в книге учета семян и луковиц, которую ван Берле вел по всем правилам двойной бухгалтерии с не меньшим тщанием и точностью, чем ведутся гроссбухи крупнейших фирм Амстердама, Бокстель нашел такие строки:

"Сегодня, 20 августа 1672 года, я выкопал луковицу большого черного тюльпана и отделил от нее три великолепные луковички".

– Луковички! Луковички! – рычал Бокстель, переворачивая все в сушильне вверх дном. – Куда он умудрился их запрятать?

Но вдруг ударил себя по лбу с такой силой, будто хотел сплющить собственный мозг:

– Какой же я жалкий болван! – закричал он. – О, трижды пропащий Бокстель! Да разве он расстанется со своими луковицами? Бросит их в Дордрехте, а сам уедет в Гаагу? Разве можно жить без своих луковичек, когда это луковички черного тюльпана? Он успел прихватить их с собой, этот грязный негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу!

Эта догадка, как вспышка молнии, осветила перед Бокстелем бездну его бесполезного преступления.

Сраженный, он рухнул на тот самый стол, на то самое место, где за несколько часов до того несчастный ван Берле так долго и блаженно любовался луковичками черного тюльпана.

– Что ж! – пробормотал завистник, смертельно побледнев, но вскинув голову. – Если они у него, он сможет держать их при себе только до тех пор, пока жив, а значит…

Он не высказал эту гнусную мысль до конца, только на губах проступила жуткая усмешка.

– Луковицы в Гааге, – сказал он себе, – значит, мне больше нечего делать в Дордрехте. В Гаагу! За луковицами!

И Бокстель, пренебрегая огромным богатством, что окружало его здесь, одержимый мыслью лишь об одной, бесконечно вожделенной драгоценности, выбрался из сушильни через фрамугу, проворно спустился по лестнице, отнес это орудие преступления туда, откуда взял, и вернулся к себе домой в состоянии хищного зверя, рычащего, когда он чует добычу.

IX. Наследственные покои

Было около полуночи, когда несчастного ван Берле бросили за решетку. Он был заключен в Бюйтенхоф.

Там произошло именно то, что предвидела Роза. Обнаружив, что камера Корнелиса пуста, народ от злости так взбесился, что попадись этой своре под руку папаша Грифиус, он бы уж дорого поплатился за исчезновение узника.

Но толпа утолила свой гнев, всласть натешившись над обоими братьями, которых убийцы настигли благодаря Вильгельму: сей муж, воплощение предусмотрительности, на всякий случай позаботился запереть городские ворота.

Таким образом, настал час, когда тюрьма опустела. Завывания черни, громом прокатывавшиеся по ее лестницам, сменила тишина.

Пользуясь этим, Роза вышла из своего укрытия и вывела оттуда отца.

Тюрьма совершенно обезлюдела. Кому охота торчать здесь, когда добрые люди у Тол-Хека режут предателей?

Грифиус, весь трясясь, выбрался наружу вслед за отважной Розой. Общими усилиями отец с дочерью худо-бедно заперли главные ворота. Мы говорим "худо-бедно", так как они оказались наполовину разбиты. Было видно, какой могучий ураган ярости прокатился здесь.

Около четырех часов с улицы снова послышался шум, но Грифиусу и его дочке на сей раз он ничем не грозил. То были ликующие вопли толпы, которая тащила трупы своих жертв обратно, чтобы повесить их на площади, на обычном месте казни.

Роза снова предпочла спрятаться, на сей раз затем, чтобы не видеть кошмарного зрелища.

Было около полуночи, когда у ворот тюрьмы или, вернее, у той баррикады, что их заменяла, послышался стук.

Это привезли Корнелиса ван Берле.

Встречая нового постояльца, тюремщик Грифиус заглянул в приказ об его взятии под стражу и, прочитав характеристику арестованного, буркнул со злорадной ухмылкой:

– Крестник Корнелиса де Витта? Ну, молодой человек, здесь для вас готовы наследственные покои, их-то мы вам и предоставим.

И ярый оранжист, в восторге от своей шутки, взял фонарь и связку ключей, собравшись препроводить Корнелиса в камеру, которую утром того же дня покинул Корнелис де Витт.

Итак, Грифиус приготовился отвести крестника в камеру крестного. На том пути, который надлежало пройти, чтобы туда попасть, приунывший цветовод не услышал ни единого звука, кроме собачьего лая, и не разглядел ничего, кроме лица юной девушки.

Пес, гремя тяжелой цепью, выступил ему навстречу из ниши, выдолбленной в стене, и обнюхал узника, чтобы не обознаться в момент, когда прикажут его растерзать.

Девушка, услышав, как лестничные перила застонали под отяжелевшей от усталости рукой заключенного, отворила выходившее на эту же лестницу окошко своей комнатки, расположенной в толще стены. В правой руке незнакомка держала лампу, освещавшую ее прелестное розовое личико в обрамлении дивных золотистых волос, собранных в густые спиралевидные локоны, между тем как левой запахивала на груди белоснежную ночную сорочку, поскольку встала с постели: неожиданное прибытие Корнелиса разбудило ее.

Право же, такая картина просилась на полотно, вполне достойная кисти Рембрандта: эта черная спираль лестницы, озаренная красноватым светом фонаря Грифиуса, угрюмая рожа тюремщика, выше – меланхолическая физиономия Корнелиса, склоненная над перилами, его взгляд, устремленный вниз, а там в рамке освещенного окна – очаровательная головка Розы, ее целомудренный жест, быть может, чуть досадливый из-за того, что своим печальным, затуманенным и все же ласкающим взглядом молодой человек, оказавшись на несколько ступеней выше, волей-неволей коснулся белых округлых плеч девушки.

И наконец, в самом низу лестницы, где потемки сгущаются так, что никаких деталей уже не разглядеть, – налитые кровью глаза огромного пса, трясущего цепью, звенья которой отбрасывают резкие блики, отражая двойной свет лампы Розы и фонаря Грифиуса.

Но чего не смог бы передать на своем полотне и величайший живописец, так это страдальческого выражения, мелькнувшего на лице Розы, когда она увидела красивого бледного молодого человека, медленно поднимающегося по лестнице, и поняла, что это к нему относилась зловещая фраза ее родителя: "Вас ждут наследственные покои".

Это зрелище было мимолетным, оно мелькнуло и пропало куда быстрее, чем мы успели бы его описать. Грифиус продолжал свой путь, Корнелис поневоле следовал за ним, и через пять минут они вошли в камеру, описывать которую нет нужды: читатель уже с ней знаком.

Грифиус пальцем показал узнику на ложе, где столько выстрадал мученик, всего несколько часов назад отдавший Богу душу, и ушел, прихватив свой фонарь.

Корнелис, оставшись один, бросился на кровать, но уснуть не мог. Его взгляд был неотрывно прикован к узкому оконцу, забранному железной решеткой, – единственному источнику света, проникающего в камеры Бюйтенхофа. Он видел, как за деревьями начал пробиваться бледный луч рассвета, первый из тех, которыми в дневные часы небо окутывает землю, словно белой мантией.

Ночью же мимо замка то и дело пролетали на всем скаку чьи-то быстрые кони, слышалась тяжкая поступь патруля по маленьким круглым булыжникам мостовой, и фитили аркебуз вспыхивали под порывами западного ветра, отбрасывая на окна тюрьмы свои прерывистые блики.

Но когда занимающаяся заря посеребрила кровли домов, Корнелис, которому не терпелось узнать, есть ли вокруг него хоть что-нибудь живое, подошел к окну и обвел печальным взглядом открывшуюся перед ним картину.

В дальнем конце площади на фоне бледно окрашенных домов торчало черноватое бесформенное нечто – подернутое утренним туманом, это корявое сооружение казалось темно-синим.

Корнелис узнал очертания виселицы.

На ней болтались два лоскута – уже не тела, а скелеты, но все еще окровавленные.

Добрые жители Гааги искромсали плоть своих жертв, но потрудились приволочь и подвесить здесь то, что осталось, как двойной повод для надписи, темнеющей на гигантской доске.

Своими зоркими глазами Корнелис смог разглядеть следующие строки, наляпанные жирной кистью какого-то мазилы:

"Здесь висят великий негодяй, по имени Ян де Витт, и его брат, мелкий жулик Корнелис де Витт, два врага народа, но большие друзья короля Франции".

У Корнелиса вырвался крик ужаса, в порыве лихорадочного протеста он руками и ногами забарабанил в дверь, да так быстро, с такой силой, что взбешенный Грифиус примчался со своей громадной связкой ключей.

Тюремщик отпер дверь, изрыгая ужасающие проклятия на голову узника, побеспокоившего его в неурочный час.

– Ах ты черт! – крикнул он, врываясь в камеру. – Новый де Витт не лучше прежних! Похоже, все де Витты одержимы дьяволом!

– Сударь, сударь! – воскликнул Корнелис и, схватив тюремщика за руку, потащил его к окну. – Что такое там написано, сударь? Что я прочел?

– Где это – "там"?

– На той доске.

Бледный, задыхаясь, он указывал туда, где в дальнем конце площади темнела виселица, украшенная циничной надписью.

Грифиус расхохотался:

– Ах-ах! Да, вы прочли, и что?.. Вот, мой любезный сударь, полюбуйтесь, что бывает с теми, кто якшается с врагами нашего принца Оранского!

– Господ де Витт убили! – прошептал Корнелис, утирая пот со лба и падая на кровать. Его руки бессильно свесились, глаза непроизвольно закрылись.

– Господ де Витт настигло правосудие народа, – объявил Грифиус, – вы что же, называете это убийством? А вот я назову это казнью!

И, убедившись, что пленник не только успокоился, но поистине сражен, уничтожен, он вышел, грохнув дверью и со скрежетом повернув ключ в замке.

Придя в себя, Корнелис увидел, что остался один, и камера, которую Грифиус назвал "наследственными покоями", показалась ему роковым преддверием лютой смерти, порогом, за которым бездна.

Но поскольку он был философом и, главное, христианином, он прежде всего помолился за упокой души сначала своего крестного, потом великого пенсионария и, наконец, сам приготовился покорно встретить все горести, которые Богу угодно будет ниспослать ему.

Затем, спустившись с небес на землю, а с земли поневоле вернувшись в тюремную камеру, он убедился, что рядом по-прежнему никого, и, достав спрятанные на груди три луковки черного тюльпана, засунул их в самый темный угол камеры, за глиняную подставку, на которую ставят традиционный кувшин заключенного.

Годы напрасного труда! Крушение самых сладостных надежд! Его открытие канет в небытие, черный тюльпан осужден на смерть так же, как он сам! Ведь в этом каменном мешке нет ни былинки, ни щепотки земли, сюда не проникает ни один солнечный луч.

При мысли об этом Корнелис впал в беспросветное отчаяние, в коем и пребывал, пока необычайное событие не вывело его из этого состояния.

Что за событие?

Рассказ о нем мы прибережем для следующей главы.

X. Дочь тюремщика

В тот же вечер Грифиус, принеся узнику еду, открыл дверь камеры, поскользнулся на влажных плитах пола и рухнул, тщетно пытаясь за что-нибудь ухватиться. А из-за того, что неловко протянул руку, еще и сломал ее выше запястья.

Корнелис хотел было броситься на помощь тюремщику, но тот, еще не отдав себе отчета в серьезности случившегося, приказал:

– Не двигайтесь.

Пытаясь встать, он оперся на руку, но кость подогнулась. Грифиус вскрикнул: он только теперь почувствовал острую боль. Когда до него дошло, что рука сломана, этот человек, столь жестокий к другим, свалился на пороге камеры и застыл, холодный, бесчувственный, словно мертвец. Коль скоро дверь оставалась открытой, Корнелис оказался почти на свободе. Но ему даже в голову не пришло, что эту ситуацию можно использовать. По тому, как вывернулась рука, по хрусту, сопровождавшему падение, он понял, что это перелом, притом весьма болезненный, и у него не осталось иных мыслей, кроме желания оказать помощь раненому, какую бы враждебность тот к нему ни проявлял.

Вслед за шумом, который, падая, произвел Грифиус, он громко застонал, и тотчас на лестнице послышались быстрые шаги. Корнелис тихонько вскрикнул. В ответ эхом прозвучал крик девушки.

Прекрасная фрисландка, отозвавшаяся на голос Корнелиса, увидев на полу своего отца и склонившегося над ним узника, поначалу решила, что Грифиус, чья грубость была ей известна, пал вследствие драки с узником.

Корнелис сообразил, что за подозрение зародилось у девушки.

Но и она, с первого взгляда поняв истину и устыдившись того, что могла такое предположить, подняла на молодого человека прекрасные влажные глаза и произнесла:

– Простите и спасибо, сударь. Простите за то, что я сейчас подумала, и спасибо за то, что вы делаете.

Корнелис покраснел:

– Помогая ближнему, я делаю только то, чего требует мой долг христианина.

– Да, и, помогая ему вечером, вы забываете брань, которой он осыпал вас утром. Это больше чем гуманность, сударь, и больше чем христианский долг.

Корнелис поднял глаза на это прекрасное дитя, дивясь, что слышит из уст простой девушки такую благородную речь.

Однако выразить свое удивление он не успел. Грифиус, очнувшись от обморока, открыл глаза, и, как только жизнь вернулась к нему, вместе с ней возвратилась и его обычная грубость.

– Вот как! – заворчал он. – Спешишь принести узнику поесть, второпях оскальзываешься, падаешь, ломаешь себе руку, а тебя так и оставляют валяться на полу, никому и дела нет.

– Замолчите, отец, – перебила Роза. – Вы несправедливы к этому молодому господину. Я застала его, когда он оказывал вам помощь.

– Он? – с сомнением буркнул Грифиус.

– Это настолько же верно, сударь, как то, что я готов вас и еще подлечить.

– Да ну? – хмыкнул тюремщик. – Вы что, врач?

– Такова моя первая специальность, – отвечал узник.

– Стало быть, вы и руку мне можете вправить?

– Несомненно.

– И что вам для этого потребуется, ну-ка?

– Два деревянных клинышка и ткань для бинта.

– Слышишь, Роза? – обрадовался Грифиус. – Заключенный вправит мне руку, значит, незачем тратиться на доктора. Помоги-ка встать, а то я весь будто свинцом налит.

Роза подставила плечо, он обхватил ее здоровой рукой за шею и, хоть не без труда, поднялся на ноги, а Корнелис в это время пододвинул кресло, чтобы избавить пострадавшего от необходимости сделать два лишних шага.

Плюхнувшись в кресло, Грифиус обернулся к дочери:

– Ну? До тебя не дошло? – пробурчал он. – Сбегай и принеси, что требуется.

Девушка вышла и тут же вернулась с парой заклепок для бочонка и длинным мотком ткани. Корнелис тем временем успел снять с тюремщика куртку и закатать ему рукав.

– Это именно то, что вам нужно, сударь? – спросила Роза.

Назад Дальше