Я страстно жаждала возможности принять мученическую смерть и была уверена в том, что она неизбежна. Разве станет Господь откладывать тот момент, когда сможет прижать свою дочь, которая обожает Его, к своей груди? Каждую ночь перед тем, как лечь спать, я орошала свою комнату святой водой. Я умоляла своего духовника соборовать меня каждый день, поскольку ожидала, что он станет для меня последним. Он донес об этом priora, и та обрушилась на меня с упреками.
– Сестра Лорета, – бушевала она, – на что еще вы готовы пойти, дабы привлечь к себе внимание? Я знала, что мы не должны были принимать вас в свой орден.
Я же ответила:
– Заблудшие и невежественные души всегда не понимали и боялись избранных. И поклонялись ложным идолам, каким является сестра Андреола.
– Избранные! – фыркнула мать настоятельница. – Ваша ревность к сестре Андреоле и ваш вздорный нрав – вот единственное, что выделяет вас среди прочих.
И тогда случилось чудо. Я вдруг начала слышать своим глухим правым ухом. Не пронзительные вопли priora, a негромкие чудесные голоса святой Розы и Господа Бога нашего, которые уверяли меня, что мне предстоит совершить великие и трудные дела, поэтому я должна быть готова к ним, для чего должна дать согласие еще ненадолго задержаться в этом неблагодарном мире.
– Ты и только ты одна, сестра Лорета, – нежно прошептал Господь, – должна стать Моим земным голосом в монастыре Святой Каталины. А остальных ждет геенна огненная.
– Как я могу послужить тебе, Господь? – спросила я, но, разумеется, не вслух, а мысленно.
Святая Роза ласково ответила:
– Я расскажу тебе, дитя мое. Твои гонители горько пожалеют о том, что притесняли тебя, когда Псы Ада возденут свои клыкастые лапы, дабы вспороть их пухлые животы.
И тут мне в левое ухо ворвался резкий голос priora:
– Вы что же, не слушаете меня, сестра Лорета? В таком случае я умываю руки.
Святая Роза прошептала мне в правое ухо:
– Помни, дорогая сестра Лорета: чем сильнее ты станешь умерщвлять свою плоть, тем красивее ты окажешься в тот день, когда предстанешь перед своим женихом.
А далеко отсюда, в Старом Свете, Наполеон набросился на Святую Мать Церковь подобно волку, напавшему на овечью отару. До нас дошли ужасные вести, каковые с содроганием восприняли все добрые христиане: о том, что кафедральный собор в Баварии был продан мяснику! В эту ночь мне снились ножи, разложенные на алтаре, бараньи окорока, свисающие с потолочных балок, длинноухие кролики, отяжелевшие от свинца, гроздьями привязанные к колоннам. Я проснулась, вся дрожа, и в ноздрях у меня завяз запах колбас с чесноком, приправленных зеленью, которые я коптила в баварских исповедальнях. Разумеется, на самом деле это всего лишь рабыни монастыря Святой Каталины готовили роскошные завтраки. Но на мгновение мне вдруг померещилось, будто запах грехов Наполеона долетел до нас через океан.
В это утро, прежде чем воспользоваться цепями, делавшими мое тело еще более красивым, я перецеловала их, а потом особое внимание уделила своему лицу.
Джанни дель Бокколе
Бедная Анна! Она была такой красавицей, что теперь ей невыносимо было смотреть на страшный рубец, который протянулся вниз от виска через всю левую сторону ее лица. Я всегда говорил ей, что его никто не заметит, но это было ложью. После этого случая шрам стал единственным, что большинство мужчин замечали в Анне, – эту блестящую розовую полоску кожи, сбегающую по ее лицу.
У Марчеллы шрам был совсем маленький, едва заметный, такое себе красное пятнышко на запястье, появившееся после того, как она попыталась вырвать раскаленную докрасна кочергу из рук своего брата, но тот уже успел приложить шипящую железяку к лицу Анны. Марчелла даже укусила его за палец, чтобы остановить его. Но он лишь небрежно отшвырнул свою маленькую сестренку в угол комнаты и вернулся к своему занятию. А потом выскочил за дверь, заорав во всю глотку, чтобы ему подали новый жилет, потому как его прежний оказался заляпан вином, опрокинутым на него Анной.
Марчелла подползла из своего угла прямо к Анне и положила ее бедную обожженную голову себе на колени. Моя хозяйка, госпожа Доната, и графиня Фоскарини очень удачно попадали в обморок, что дало им право утверждать впоследствии, будто они ничего не помнят из того, что стряслось. Но Марчелла оставалась с Анной, наотрез отказавшись уйти до тех пор, пока не прибыл лекарь, чтобы обработать рану. Все это время Марчелла держала голову Анны и что-то негромко напевала ей, пока доктор сшивал края обожженной кожи.
После этого Марчелла все время рисовала голову Анны, но при этом добрая девочка изображала только правую сторону ее лица, которая осталась неповрежденной, ежели, конечно, не считать выражения загнанного ужаса, которое навсегда поселилось у Анны в глазах. С того раза, как Мингуилло ударил ее, Анна была напугана до смерти и дрожала как осиновый лист, стоило ей оказаться в одной комнате с ним.
Наказали ли Мингуилло за то, что сделал с Анной? Нет. Это происшествие утаили от внешнего мира, а слугам велели думать, будто произошел несчастный случай. Нам было сказано, что Анна, дескать, сама споткнулась и упала в камин. После этого ее не пускали в общие комнаты, чтобы прочие благородные дамы и господа не увидели ее лица. Вместо этого ее поставили убираться в комнатах слуг, включая ту захламленную каморку, которая, по правде говоря, была моей, да присматривать за Марчеллой и делать всякую другую работу, чтобы она никому не попадалась на глаза.
Впрочем, Мингуилло не наказывали и за то, что он продолжал вытворять с Марчеллой.
– Почему вы с ней так обращаетесь, господин?
Да-да, это моя всамделишная фраза: "Почему вы с ней так обращаетесь, господин?" Разумеется, после того случая с лицом Анны у меня не хватало духу высказать ее вслух. Вместо этого я играл со смертью, кидая на него злые взгляды. Каждый раз, когда она плакала, верно вам говорю.
Нет, смотреть на это было выше моих сил, на то, как урод братец обращался со своей сестренкой. Такова была его сволочная натура, будь она проклята! Пардон, мадам, пардон.
Я бормотал, как заклинание:
– Убей его, Господи. Почему Ты не поразишь его молнией, чтоб он сдох на месте?
Несколько разиков, к стыду моему, бедная маленькая Марчелла слышала мои слова и с беспокойством глядела на меня. Но потом она садилась и рисовала своего братца в виде напыщенного индюка на тонких ножках или еще какого-нибудь нелепого зверя, а меня изображала строгим пастухом с палкой или кнутом в руках. И в ту же секунду вся моя ненависть сменялась громким смехом.
Мамочка ее тоже была виновата, если хотите знать мое мнение. Бывает, что не заметить преступление – то же самое, что и совершить его. То есть она ни черта не желала ни видеть, ни слышать, когда мисс Марчелла плакала или кричала. Прошу прощения, господа! И дамы! За свой грязный язык. Когда я вспоминаю о тех временах, у меня прямо язык с цепи срывается.
Вот какая штука: Мингуилло никогда не был мальчишкой, он вообще какой-то ненормальный ребенок. Чтоб мне провалиться, но он – ошибка природы, верно вам говорю. Стоит только вспомнить, как он вечно стучал ногой по полу под столом. Мне чуть дурно не стало, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, назначил меня лакеем своего сына. Да, по сравнению с прислугой на кухне я сделал шаг наверх, но зато дорого заплатил за такое возвышение – он вечно бил меня по голове и обращался хуже, чем с собакой. Взамен того, что он научит меня грамоте, я, как выразился хозяин, должен буду "присматривать" за молодым человеком. Я тупо пялился на него и не мог уразуметь, что он себе думает. Я был всего на несколько лет старше Мингуилло. К тому же, чтобы "присматривать" за ним, и десяти пар глаз будет мало, а у меня, как вы уже знаете, были проблемы с головой.
Но хозяин подкупил меня, он нанял учителя для моей глупой башки. Поначалу я составлял списки белья, которое нужно отдать в стирку. А потом хозяин заявил:
– Я должен вернуться в Перу. Напиши мне, когда сможешь. И не бойся, Джанни. Ты слишком чувствительный парнишка. Тебе надо отрастить толстую кожу и закалиться. Кроме того, Мингуилло совсем необязательно знать о том, что ты умеешь писать.
Нет, уж он-то никогда не узнает. Об этом я позаботился в первую очередь.
Ну, я и сделал, как приказал старый хозяин. По крайней мере попытался. Я закалился и обзавелся такой толстой кожей, что научился скрывать свои чувства, но ведь я был не настолько благороден или велик, чтобы совсем ничего не чувствовать.
По правде говоря, в это время я начал интересоваться женщинами. Поначалу-то мне думалось, что чувства – это все, но, похоже, во мне оказалось больше от матери, чем я считал, потому как вскоре я перешел к прикосновениям. Но я никогда не был таким беспутным, как мать, и я так и не… тогда, во всяком случае… словом, я не нашел девушки, которая смогла бы понять мою невинную дружбу с Анной или которая не ревновала бы меня к Марчелле. Некоторых девушек привлекало то, что их домогается целый лакей-камердинер, вдобавок еще и умеющий писать. И так продолжалось… в общем, долго. Несколько лет.
Читать я научился довольно скоро, а вот писать – это стало для меня настоящей пыткой. Я мог складывать буквы в слова, но целые предложения у меня не получались, хоть ты тресни. И до сего дня при виде пера меня охватывают страхи и сомнения. Перо в руку, мозги наружу. И до свидания. Вот так и было со мной. Козел танцует лучше, чем я пишу письма. Впрочем, вы сами во всем убедитесь.
Мне следовало о многом написать моему старому хозяину, мастеру Фернандо Фазану. О том, я имею в виду, что происходило в Палаццо Эспаньол во время его долгого отсутствия. Теперь мне хочется плакать, когда я думаю о том, почему не сделал этого. Что ж, я пишу об этом сейчас, жалкий глупец.
Марчелла Фазан
Почему я никому не рассказывала о выходках Мингуилло?
Правда заключается в следующем. К тому времени, как мне исполнилось шесть, я уже поняла, что единственным наказанием для Мингуилло за его преступления может стать только смерть.
Вот так. Очень просто. Боль тоже проста.
Боль от булавки, спрятанной в моем хлебе, боль от дергания за волосы, боль от укуса сколопендры, тайком подброшенной мне в постель. С каждым таким случаем, который причинял мне одну лишь боль, я понемногу умирала, потому что разучилась чувствовать себя в безопасности в этом мире.
Портрет моей сестры Ривы висел в бельэтаже. Иногда я заставала перед ним кого-нибудь из слуг, тихонько вытиравших слезы. А моя мать всегда подчеркнуто глядела в сторону, проходя мимо рамы, задрапированной черным шелком. В туманных глубинах моих детских воспоминаний почти затерялся образ отца, глядящего на Риву и с отчаянием качающего головой, и Джанни, громко ругающегося у него за спиной.
Я начала понимать, что смерть Ривы как-то связана со злыми выходками и безнравственностью Мингуилло и что с этим ничего нельзя поделать.
Джанни и Анна лишь подтвердили мои догадки, когда сердито и беспомощно бормотали проклятия себе под нос, смазывая и бинтуя мои порезы и синяки. Из сказанного ими я твердо усвоила одно: если Мингуилло решит медленно убить меня, никто во дворце не посмеет остановить его. Кроме того, милое, но изуродованное лицо Анны каждый день напоминало мне, что ждет любого, кто посмеет встать у моего брата на пути.
Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?
Протестовал только Пьеро, говоря:
– Мальчишка должен на себе ощутить хотя бы часть той боли, что он причиняет остальным. Фернандо, Доната, неужели вы не видите, к чему ведет ваше безразличие?
Отец протестовал:
– Видишь ли, Пьеро, я предпринимаю кое-какие шаги… – Но в глазах его читалась отчужденность.
Пьеро хотел всего лишь приструнить Мингуилло, а вот мой собственный юный рассудок в поразительной прямоте детства вынес ему совсем иной приговор. Я знала, что Мингуилло заслуживает смерти. Но столь же ясно понимала, что очутилась в безвыходном положении. Мои родители не могли позволить себе, чтобы с их единственным сыном обошлись как с бешеной собакой, пусть даже и были о нем невысокого мнения.
К тому же выяснилось, что наказание лишь подталкивает моего брата к тому, чтобы еще сильнее ущемлять меня. Хуже того, у меня складывалось впечатление, что робкие упреки родителей как бы реабилитировали его преступления и нередко приводили к тому, что он или избивал Джанни и других слуг, или же издевался над ними и унижал их.
Поэтому, храня молчание, я старалась сберечь собственное достоинство и не подвергать своих друзей опасности. Я прикидывалась глухой, когда Мингуилло оскорблял меня или требовал исполнить очередную его прихоть. И какую бы гадость по отношению ко мне он ни совершал – я рисовала и записывала ее в своем дневнике, не говоря окружающим ни слова. Я рисовала самых отвратительных тварей, и каждая из них олицетворяла собой какое-либо издевательство или проступок Мингуилло. А потом я складывала листы так, что его образ всегда оказывался внутри.
Время от времени, пользуясь случаем, я пробиралась к нему в комнату, где и прятала свои рисунки в нише позади его огромного гардероба, который размерами не уступал каменному дому. Мне приходилось ложиться на спину, чтобы проползти между его выгнутыми ножками и дотянуться до глубокой, пыльной и прохладной ниши за его дубовой стенкой. Мингуилло ни разу не пришло в голову обыскать собственную комнату.
Мои подробные и красноречивые дневники оказались недоступны для него. Мое молчание сбивало его с толку. Конечно, в той опасной игре, которую мы вели, это были слабые козыри, но они оставались единственными, какие были у меня на руках.
Джанни дель Бокколе
Желтая лихорадка в 1803 и 1804 годах означала, что мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, не сможет воротиться домой из Перу, не проторчав несколько месяцев в строгом карантине. Порт Ливорно был полностью закрыт. Сама Венеция закупорилась крепче морской раковины. Долгое время не было никакой возможности передать весточку отцу Марчеллы, даже если бы я подобрал слова, чтобы написать ее.
Я обзывал себя всякими крепкими словечками: "лизоблюд", "бесхребетный анчоус" и "трус". Потому как дела у нас шли все хуже и хуже. С каждым прошедшим месяцем Мингуилло все больше превращался в дикаря, в котором не оставалось ничего человеческого. Но однажды глаза Ривы взглянули на меня с портрета, когда я шел по коридору. И той же ночью, ощущая на своей шее теплое дыхание маленькой Ривы, я принялся излагать свои страхи на бумаге. Ох, и нелегкое же это дело, доложу я вам!
Я передал письмо с торговцем бренди, с которым познакомился в одной ostariaв Риальто. Он как раз отправлялся и Арекипу, чтобы проверить своих агентов и фабрики, намереваясь обойти установленные испанцами торговые запреты. Рябинки, оспины и впадины на его лице во весь голос кричали: "Я уже переболел всем, чем можно!"
Впрочем, покинуть Венецию вам удалось бы без проблем – а вот вернуться обратно вышло бы не так легко.
Слуги скинулись и дали мне денег, чтобы оплатить передачу письма. "Это все, что у нас есть", – сказал я господину Рябому Торговцу, вручая ему кошель с монетами и нашу веру.
Я проводил его до корабля, а потом помахал рукой вслед, желая ему и нашему письму доброго пути в Южную Америку.
В своем письме я подробно разобъяснил, что Мингуилло вытворяет с Марчеллой, причем слуги боятся сказать ему хоть словечко поперек, а девочка сама хранит странное и непонятное молчание, и еще – и это было самое трудное – что хозяйка дома смирилась с поведением своего сына. Стая червей в лице дядьев и теток, сидящих по норам в своих гнилых апартаментах, разумеется, не заслуживала упоминания. Они вели себя тише воды, ниже травы, только чтобы не разозлить Мингуилло, как будто он был законным наследником и держал в руках ключи от их домов.
В подробностях я запутался, перескакивал с одного на другое, как болтливая обезьяна, но даже полному идиоту этого было бы достаточно, дабы уразуметь, что я пребываю в отчаянии и что его маленькой дочурке грозит нешуточная опасность.
В конце концов, он сам просил меня писать ему.
Если это письмо не заставит моего хозяина, мастера Фернандо Фазана, воротиться из Арекипы, карантин там или не карантин, значит, он не заслуживает быть отцом такого маленького ангела, как Марчелла Фазан.
Мингуилло Фазан
Письмо моего отца, адресованное матери, пришло через четыре месяца после того, как он отправил его.
Подобная задержка объяснялась красной печатью с головой льва святого Марка и буквой "S". Письмо прошло spurgata в карантине, проведя последний отрезок своего путешествия на острове Лазаретто Веккио, где его вскрыли и окурили дымом. Штамп означал, что власти сочли письмо не зараженным желтой лихорадкой, чумой и проказой. К несчастью для меня, почерк отца ничуть не пострадал от подобной обработки.
Но гораздо больше мне повезло в том, что я успел перехватить его, прежде чем оно попало на поднос с завтраком для матери. Прочтя его, я ощутил, как волосы на голове у меня встали дыбом, а нога принялась выстукивать нервную дробь по мраморному полу под моим столом.
Отец приказывал матери организовать медицинское обследование их сына Мингуилло священниками-врачами на острове душевнобольных Сан-Серволо.
"…Мне стали известны некоторые последние события. Он явно не в своем уме, Доната, – писал мой отец. – Этим следует заняться немедленно ради блага нашей семьи. Его разум развивается не так, как у нормального человека".
Я едва успел пробежать письмо глазами, как воображаемый порыв ветра подхватил его и через окно унес вниз по Гранд-каналу. Оно так быстро исчезло из виду, что любопытная мартышка не успела бы пересчитать пальцы у себя на ногах.
Из окуренного дымом письма я узнал, что отец каким-то образом осведомлен о моих маленьких играх с Марчеллой. Это означало, что в доме завелись шпионы и предатели. Что, в свою очередь, предполагало проведение расследования.
Я начал с моей дорогой мамочки, за которой установил тщательное наблюдение. Увы, это была явно не она. Я обнаружил, что у меня нет никаких причин подозревать и нашего священника, и симпатичных и напыщенных лекарей Марчеллы. Слуги были неграмотны. Ну, так откуда же отец мог узнать о моих проделках в своем далеком Перу? Оставались кое-какие неясности. Я не мог прикоснуться к Пьеро Зену, хотя и подозревал его.