Используя желтую лихорадку и карантин в качестве прекрасного предлога, мой родитель продолжал болтаться без дела в Перу. Разумеется, он полагал, будто своим письмом исполнил обязанности по отношению ко мне и моему предполагаемому безумию. Но он не знал, что его ценные указания плывут вместе с отбросами тысяч уборных вниз по Гранд-каналу.
Месяц проходил за месяцем, не доставляя мне никаких неприятностей. Моя тревога понемногу улеглась. Каждый вечер я насильно кормил сестру арбузом, уверяя ее, что красные сочные дольки – это именно то, что ей нужно для полного счастья, пусть даже ее мочевой пузырь переполнялся при этом. В продуваемой насквозь спальне по моему распоряжению ей была предоставлена лишь маленькая глиняная жаровня с несколькими жалкими углями, так что она даже не могла согреть свои почки.
– Так ей будет лучше, – заявил я, взмахом руки, в которой была зажата чудесная книга в кожаном переплете, успокаивая протесты слуг.
Они не знали, что это была "Жюстина, или Несчастья добродетели", авторство которой принадлежало многоуважаемому (по крайней мере мной) маркизу де Саду.
Хотя даже слуги ненавидели меня, книги любили и передавали из рук в руки своим друзьям. Де Сад познакомил меня с Руссо, который, в свою очередь, привел меня еще к одному интересному малому по имени Томас Дэй. Сей предприимчивый англичанин удочерил девочку-найденыша, вознамерившись сделать из нее достойную супругу для себя. Его Сабрина подверглась многим творчески разработанным воспитательным методам. Например, она была обязана научиться стоицизму, когда на руки ее капал расплавленный воск. А самообладание она обретала, позволив своему наставнику стрелять ей дробью между ног по юбкам.
Мне было нетрудно обзавестись ружьем, а вот отыскать укромное местечко, чтобы поупражняться во владении им, оказалось намного сложнее. Все долгое лето я раздумывал над этим, воображая, как пуля пробивает белье навылет, словно маленький черный кролик, выскакивающий из засыпанной снегом норки.
Доктор Санто Альдобрандини
После пяти кровавых лет, проведенных на полях сражений, мой хозяин, доктор Руджеро, сам получил в бок шальную пулю. Кое-кто утверждал, что в него стреляли наши собственные солдаты, которых он оскорбил своим злым языком. По дороге домой, в Венето, за ним нужно было ухаживать, поэтому он взял меня с собой. Так что война для меня закончилась, по крайней мере эта война Наполеона.
Однако же моя война с болезнями и болячками продолжалась. Но теперь я лечил пациентов не в полевых условиях под огнем противника, а в страдальческом уединении их постелей в хижинах или дворцах. Меня очень трогало то, что бедняки просили у меня прощения за то, что их болезни столь обыденны, "после всего, что вы повидали на поле боя, доктор". А богатые приводили меня в ужас тем, что, не испытав на себе тягот войны, смаковали самые ничтожные симптомы своих хнорей, ожидая от меня колоритных названий для них и еще более оригинального лечения, словно болезнь для них была лишь очередным развлечением. Мне редко доводилось заниматься главами семейств. Этим людям некогда болеть: для Этого они слишком заняты. Зато их дети, находящиеся на содержании родителей, кузены и племянники, изнывающие от скуки под бархатными одеялами с разрезным ворсом, часто становились моими клиентами. Подобно глистам, эти приживалы вполне уютно чувствовали себя в домах своих щедрых хозяев, безжалостно вытягивая из них все соки, пока не наступала смерть. И тогда они демонстрировали редкие вспышки энергии, подыскивая себе новую, еще полную сил жертву, в которую можно было вонзить свои ядовитые челюсти. Эти сыновья, дочери, кузины и племянники не чурались ни ядов, ни коварных удушений.
Вполне вероятно, что и в организме Наполеона завелись Паразиты, пока он принимал очередную долгую ванну во время своей египетской кампании 1798–1799 годов. Утомленный и перепачканный с головы до ног кровью и грязью, после того, как положил две тысячи мамелюков у подножия Сфинкса, корсиканец улегся в ванну.
Согласно моему диагнозу, личинки некоего микроскопического существа, обитавшего в теплой воде, проникли сквозь кожу ему в кровь, а потом осели в заднем проходе и мочевом пузыре. В этих гостеприимных местах они отложили собственные яйца и образовали колонии сыновей, дочерей, кузенов и племянников, поколения которых будут жить столько, сколько проживет человек, их приютивший.
Наполеон провозгласил себя императором в 1804 году. Ему исполнилось тридцать шесть, и он находился в самом расцвете сил. Или, по крайней мере, мог бы находиться, если бы паразиты, поселившиеся в нем, дружно не пожирали бы его внутренние органы, а вместе с ними и его жизненную силу. Через четыре года он отрастит маленькое бледное брюшко, начнет лысеть и, что самое плохое, лишится своей знаменитой способности обходиться без сна. Он станет чрезмерно словоохотливым там, где раньше хранил пугающее молчание. Его способность молниеносно принимать решения и претворять их в жизнь тоже испарится – не исключено, что ее высосут сотни крошечных ртов, грызущих его изнутри.
Следующий, 1805 год, я запомню надолго – во-первых, потому, что меня вызвали лечить гноящиеся раны некоего Маттео Казаля, сумасшедшего, попытавшегося распять себя.
И, во-вторых, потому что именно в этом году я впервые встретился лицом к лицу с юной Марчеллой Фазан.
Джанни дель Бокколе
У меня прямо кишки скручивались в дугу, когда я видел, как этот ублюдок братец нежно ласкает свою пушку. С оружием в руке он превращался совсем в другого человека – у него появлялась цель, зато душа напрочь покинула его тело. Он задумал нечто очень дурное, и мы все понимали это.
Как ни горестно признавать, но письмо, которое я написал с такими мучениями, не возымело никакого действия. Мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, в конце концов ненадолго воротился из Перу, но ни разу не упомянул о нем. Может статься, мое письмо попросту затерялось в пути? Или же мой почерк оказался нечитабельным? Не исключено, что он вовсе не поверил мне и не обратил на него внимания. Или просто не захотел поверить? Он обращался со мной с прежней добротой, как в старые времена, правда, став чуточку печальнее и рассеяннее, чем раньше. Мой старый хозяин явно пал духом. Очевидно, сердце у него болело или, как шептались слуги, находилось в другом месте.
Но, где бы ни находилось его сердце, на сына он тоже не смотрел. И не предпринял никаких шагов. Не взял его за шкирку и не встряхнул, дабы вселить в него хоть капельку страха Божьего.
Мы попытались открыть ему глаза на маленькую дочку, но не всегда были рядом. Когда семейство выезжало в деревню, на виллу в Бренте, там их ждали местные сельские слуги. Они были ленивыми и неповоротливыми, эти тупицы, к тому же ничего не знали.
Представляете, что они удумали, дабы уладить ее маленькую неприятность? Мне рассказали об этом уже после того, как… Они дали ей лисью мазь, вот что. Деревенское лекарство, бабьи выдумки, для женских внутренних болезней, если так можно сказать. Можно не сомневаться, что Марчелла, не желая обидеть этих простаков, улыбнулась и сказала "спасибо", когда служанка принялась намазывать ее снадобьем, сваренным из жира и костей лисицы, с добавлением прогорклого масла и смолы. Марчелла, разумеется, позволила нанести это варево на свои женские части и даже не поморщилась от жуткого запаха, чтобы не расстроить девчонку. Вот такая она была, наша Марчелла. Конечно, может, она и сама втайне надеялась, что это средство поможет ей, потому как в те дни наша девочка еще хотела верить в лучшее.
Лисья мазь! Проклятые извращенцы, а ведь от них одно и требовалось – не оставлять ее ни на минуту, только и всего.
Где, будь они все прокляты, их черти носили, эту тупую деревенщину, когда он все-таки добрался до нее?
– Ну-ка, говори, – потребовал я от деревенского лакея, когда тот попался мне на глаза, – не то я волью тебе в глотку перуанскую настойку. Она похожа на китайское масло, только жжется намного больнее.
Не дай бог, чтобы с вами случилось нечто подобное, вот что я вам скажу.
Мингуилло Фазан
Мы, венецианцы, оставили своим последним по счету правителям, австрийцам, одну задачу, которая наверняка пришлась по душе этим борцам за рациональную целесообразность, – как превратить нашу великую Республику в заштатную область.
Канительный и требующий кропотливой проработки вопрос управления был изъят из наших белых рук и передан в испятнанные чернилами пальцы мелких чиновников, которые чувствовали себя как рыба в воде в крючкотворстве и многообразии мелких формуляров и статутов. Мы же лишь пожали плечами и продолжали заниматься своими делами, то есть развлекались дальше. Мы уже привыкли к тому, что стыдимся самих себя. Сидя в теплой ванне собственных испражнений, мы перестали чувствовать неприятный запах своего позора.
Желтая лихорадка отступила. Мой отец вернулся из Арекипы, в легкой форме переболев черной оспой. Он испробовал на себе одну из этих новомодных вакцин. Но, вместо того чтобы передать ему привет и уйти, болезнь задержалась, правда ненадолго. Он постарел и ослаб. И, напротив, я ощущал прилив жизненных сил всякий раз, когда видел его сгорбленную фигуру у шлюзовых ворот, ведущих к берегу.
Он ни разу не упомянул о своем письме, том самом, в котором приказывал матери отдать меня хирургам на растерзание, чтобы они осмотрели мои мозги и исследовали кровь на предмет спор безумия. Впрочем, при всем желании он не мог заподозрить, что с ним случилось на самом деле: многие письма попросту терялись или приходили в нечитабельном состоянии после карантинной их обработки уксусом или дымом. Если он и говорил о нем с матерью, то, очевидно, в таком месте, где я не мог их подслушать. В любом случае, я был уверен, что она яростно воспротивилась бы подобной перспективе. Папаша умотал бы обратно в свою Южную Америку, а она осталась бы здесь, хлебнув позора за сына, запертого где-нибудь на чердаке или на острове Сан-Серволо для душевнобольных. Ее дражайшая подруга графиня Фоскарини никогда бы не позволила ей забыть об этом.
Жизнь вернулась в некое подобие прежнего, нормального русла. Весной и зимой меня каждый день отвозили на гондоле в колледж Святого Киприана на острове Мурано, где обучали чтению, письму, арифметике, французскому, английскому и латыни.
Впрочем, случилась небольшая заминка, когда некий дерзкий чиновник Департамента охраны здоровья прислал резкое письмо моим родителям, в котором в грубой форме требовал, чтобы я не бродил невозбранно по Венеции "без сопровождения ответственных лиц". Не знаю, какая из моих маленьких шалостей подвигла его на это, но читатель может не сомневаться, что таковых было множество.
С июня по октябрь наше семейство по-прежнему выезжало на виллу, расположенную на материке, где имелся чудесный сад в английском стиле с аккуратно подстриженными кустами и клумбами роз. Отдых для меня прошел в трудах праведных, поскольку никто не запрещал мне ловить в силки певчих птичек и поступать с ними так, как заблагорассудится, при условии, что я потом отдавал их тушки повару, который жарил их с розмарином. Марчелла, как наверняка и ожидал сентиментальный читатель, распустила сопли при виде такого количества зелени. Она обожала бродить по окрестностям с карандашом и листом бумаги, рисуя деревья, цветы и нашу живописную голубятню с ее воркующими обитателями.
Быть может, сладострастный читатель захочет сейчас расслабить узел галстука и расстегнуть верхнюю пуговицу.
В то лето 1805 года Марчелле исполнилось девять. Мне же стукнуло двадцать один, и я впервые познал радости интимного общения со служанкой, деревенской толстухой, подмышки и низ живота которой густо заросли шерстью. Немцы говорят: "Там, где волосы, там и удовольствие": я провел пальцами по волосам до того места, где они становились жесткими и курчавыми, и от души потрудился над ее самой сокровенной щелочкой и ее маленьким стыдным язычком, пока она смотрела на меня во все глаза и почти не плакала. За несколько монеток я все лето ковырялся в ее юбках два раза по утрам и три раза – по ночам.
Любознательный читатель поинтересуется: почему я ждал так долго, чтобы взгромоздиться на девчонку? Думаю, что обезоружу его своим признанием: у меня возникли некоторые трудности с тем, чтобы заставить моего дружка встать в первые несколько сот раз или около того. Венецианские шлюхи потешались надо мной. Служанки в Палаццо Эспаньол были слишком умны и быстроноги, чтобы остаться со мной наедине. И только в этой деревенской дурочке я нашел возбуждающую смесь отвращения и покорности, которая помогла мне добиться желаемого. И, раз начав, я уже не мог остановиться. После этого случая все комнаты моего воображения были облицованы мягкой человеческой кожей. И пусть моя собственная была не очень хорошей, но мне в ней было покойно и уютно, и стало еще лучше, когда теперь я мог оказаться в чьей угодно.
Прекрасные жаркие месяцы пролетели для меня как один день. Так что я даже растерялся и расстроился, когда первая же осенняя cacciaпринесла к нашему порогу отличного окровавленного оленя, а это означало, что пришла пора возвращаться в Венецию.
В тот год Марчелла не вся вернулась в наш palazzo – одна ее небольшая частичка осталась в деревне.
Сестра Лорета
Я продолжала недоумевать, почему епископ Чавес де ла Роза не приезжает ко мне в монастырь.
Но однажды утром за завтраком в куске масла на столе в трапезной мне было видение. В нем желтый и лоснящийся епископ Чавес де ла Роза сцепился в смертельной схватке с птицей, похожей на голубку. Какое взбивание, клевание и удушение узрела я в том куске масла!
Потом, придя в себя, я обеспокоилась. Для чего епископу понадобилось вступать в борьбу со Святым Духом в виде голубки? Быть может, я сделала ошибку, когда решила поддержать его усилия, направленные на проведение реформ в Аре-кипе? Быть может, его неспособность возвысить меня была свидетельством некоей тайной развращенности? И не она ли помешала ему осуществить свои планы? Быть может, Господь покарал его, ущемив и заклевав его амбиции?
Как выяснилось впоследствии, мое видение оказалось пророческим. Вскоре все заговорили о том, что епископ Чавес де ла Роза покидает город, не сумев довести до конца ни одну из начатых им реформ. Внебрачное сожительство и прелюбодеяния расцвели в Арекипе еще более буйным цветом, чем раньше. О чем еще можно говорить, если даже вышеупомянутый венецианец Фернандо Фазан усыновил незаконнорожденного ребенка своей любовницы Беатрисы Виллафуэрте. Эта женщина и ее подрастающий бастард по-прежнему купались в роскоши, каждое воскресенье посещая мессу в монастыре Святой Каталины. Беатриса Виллафуэрте упорствовала в своем желании показываться на людях в венецианской шали глубокого винного цвета. А епископ Чавес де ла Роза позволил ей и ее ребенку причащаться, как если бы они были добропорядочными христианами.
Понемногу я перестала упоминать епископа. Занятые своими суетными мирскими развлечениями, мои сестры не заметили происшедшей во мне внутренней перемены.
Мингуилло Фазан
Всему миру известно – ибо я сообщил ему об этом, – что я намеревался лишь пощекотать ей нервишки, как предписывал Томас Дэй, но она дернулась и закричала, и вот, пожалуйста, нога прострелена навылет в колене, став отныне бесполезной для нее.
Но эту часть я, пожалуй, опущу: в день, когда все произошло, мне было не до научных терминов. Да, действительно, я был сыт по горло этим маленьким-но-таким-требовательным мочевым пузырем, из-за которого все наши семейные экскурсии то и дело прерывались, и схватился за ружье в порыве раздражения, вовсе не намереваясь преподать ей урок хороших манер. Я был сам не свой, учитывая скорое предстоящее возвращение в Венецию, где я буду лишен приятных погружений в темные уголки волосатой служанки и где меня вновь ожидало унылое и серое городское существование с его скучными ограничениями и тупым и нездоровым присутствием австрийцев, которые ненавистно и постыло напоминали о нашем падении.
Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее мне казалось, что слабость здоровья Марчеллы – мой персональный крест, который мне предстоит нести на себе. Из-за нее я даже не мог прогуляться по городу, чтобы насладиться хотя бы безвкусными тенями удовольствий, которые остались венецианцам в наш позорный век. Потому что слишком часто мочевой пузырь Марчеллы обрывал экскурсию на самом интересном месте. Если Марчелла не могла пойти куда-либо, то, по какой-то чудовищной несправедливости, я тоже должен был оставаться дома. Потому что, как наверняка помнит читатель, благодаря педантичному члену городского магистрата мне не дозволялось появляться на публике без сопровождения. Не было такого слуги, которого можно было бы посулами либо угрозами заставить сопровождать меня в одиночестве, так что волей-неволей все экскурсии приходилось совершать in famiglia.Я даже не мог самостоятельно сходить в театр марионеток на Сан-Муазе, где мне так нравилось смотреть, как деревянные мужья колотят своих тряпичных жен молотками.
Воспоминания о прошлом Вербном воскресенье жгли мне душу как огнем. В тот день я угрюмо слонялся по дому, не зная, куда себя девать. Зрелища торжественного шествия я был лишен из-за очередного казуса со здоровьем Марчеллы. У нее поднялась высокая температура, ее лихорадило, и весь дом стоял на ушах, поскольку к нам пожаловали три лекаря, которые никак не могли найти общий язык, а Пьеро Зен ссорился со всеми сразу. А она была чрезвычайно довольна собой и окружающими, лежа в постели, обложенная подушками и с альбомом для рисования в руках. Я был единственным, кому пришлось незаслуженно страдать. Вербное воскресенье было одним из моих любимых праздников. В этот день с Базилики – мозаика которой светилась в лучах солнца, словно разноцветный манускрипт, – выпускали множество голубей. Простой народ ловил их и мог делать с ними все, что душе угодно, если только чайки с залива предварительно и основательно не прореживали птичью стаю. Во всеобщей суматохе мне всегда удавалось ускользнуть от своих опекунов на несколько драгоценных минут. Никто не обращал внимания на молодого аристократа, направлявшегося в укромное местечко с двумя или тремя голубями под мышкой.
Да, Марчелла выбрала неудачный момент, чтобы встать у меня на пути в тот золотистый осенний день в Бренте. Когда она шла по двору с неизменным альбомом для рисования в руках, я сказал себе: "Она не дойдет туда, куда собралась с этой самодовольной улыбочкой на лице, о нет!"
Искушенному читателю, без сомнения, знакомо это чувство – бывают такие моменты, когда тело посылает кровь обратно к сердцу. Я начал размышлять над тем, какую бы отметку оставить на смазливой мордочке своей сестры.