Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда - Роберт Стивенсон 8 стр.


Я, как мог лучше, приладил на себе одежду и, окликнув проезжавший кеб, поехал на Портланд-стрит к одному постоялому двору, название которого я случайно запомнил. Какой бы трагической судьбе ни служило покровом мое платье, я был действительно смешон в нем, и при взгляде на меня возница не мог сдержать веселья. С дьявольской яростью я оскалил на него зубы, и улыбка погасла на его лице, к счастью для него и еще больше для меня, потому что в следующий миг я, наверное, стащил бы его с козел. Войдя на постоялый двор, я огляделся с таким мрачным видом, что слуги оробели и не посмели обменяться в моем присутствии ни одним взглядом. Мои приказания были приняты подобострастно, меня провели в отдельную комнату и принесли мне все нужное для письма. Хайд, защищающий свою жизнь, был для меня новостью: весь дрожащий от бешеного гнева, напряженный до готовности к убийству, страстно желающий причинить боль. Однако эта тварь была хитра. Огромным усилием воли Хайд победил свою ярость; сочинил два важных для него письма – одно к Лэньону, другое к Пулу – и, чтобы быть уверенным в отправке, велел послать их заказными.

После этого он весь день сидел у огня в отдельной комнате и грыз ногти; там он обедал наедине со своими страхами, и слуга явно трусил под его взглядом, и оттуда, когда наступила темная ночь, он ушел, чтобы, забравшись в уголок закрытого кеба, ездить взад и вперед по улицам города. "Он", – говорю я, мне не под силу сказать "я". В этом исчадии ада не было ничего человеческого, в нем жили только страх и ненависть. И когда под конец он, опасаясь, как бы извозчик не заподозрил его, отпустил его и в своем платье с чужого плеча, заметно бросавшемся в глаза, отважился вмешаться в толпу ночных прохожих, эти две низкие страсти бушевали в нем, как буря. Подгоняемый страхом, он шел быстро, бормоча что-то, шныряя по менее оживленным улочкам, считая минуты, еще отделявшие его от полуночи. Раз какая-то женщина заговорила с ним – кажется, она предлагала ему коробок спичек. Он ударил ее по лицу, и она убежала прочь.

Когда я пришел в себя у Лэньона, мне, пожалуй, было неприятно отвращение моего старого друга, не помню, – ведь оно было каплей в море по сравнению с тем ужасом, который испытывал я сам, вспоминая тот день. Для меня наступила перемена. Меня терзал теперь не страх быть повешенным, но страх стать Хайдом. Не помню, как я выслушал от Лэньона свое осуждение; не помню, как вернулся к себе домой и лег в постель. Дойдя до полного изнеможения после всей пытки этого дня, я заснул крепким, глубоким сном, который не могли прервать даже мучившие меня кошмары. Утром я проснулся разбитый, ослабевший, но освеженный. Для меня по-прежнему была ненавистна самая мысль о звере, дремавшем во мне, и я, разумеется, не забыл грозной опасности, пережитой накануне. Но я снова был у себя, в моем собственном доме, рядом со своим зельем; и радость спасения так ярко сияла в моей душе, что могла сойти за блистающий свет надежды.

После завтрака я медленно шел по двору, с наслаждением вдыхая морозный воздух, как вдруг меня вновь охватило неописуемое чувство, гласившее о близком превращении. Я едва успел укрыться в своем кабинете, как во мне уже снова свирепствовали леденящие страсти Хайда. На этот раз мне понадобилась двойная доза, чтобы прийти в себя, и – увы! – спустя шесть часов, когда я сидел, печально глядя в огонь камина, боли снова вернулись и пришлось снова принимать снадобье. Словом, с того дня только с помощью больших усилий, как при гимнастике, и лишь под непосредственным воздействием моего зелья я был в состоянии сохранять лицо Джекила. В любой час дня и ночи мною могли овладеть роковые конвульсии, а если я засыпал или даже на мгновение забывался дремотой в кресле, я всегда просыпался Хайдом. Измученный этой постоянно висевшей надо мной угрозой и бессонницей, на которую я теперь обрекал себя, – бессонницей, какой, по моему прежнему суждению, не вынести было человеку, я в своем собственном облике представлял теперь существо, пожираемое и опустошаемое лихорадкой, вялое и слабое телом и духом и захваченное одной-единственной мыслью – ужасом перед моим вторым "я". Но когда я спал или когда сила лекарства ослабевала, я почти без всякого перехода (потому что муки превращения ослабевали с каждым днем) оказывался во власти воображения, переполненного ужасными образами, во власти души, кипящей беспричинной ненавистью, и тела, которому как будто не по силам было сдерживать беснующуюся жизненную энергию. Казалось, что чем более чахнул Джекил, тем более крепнул Хайд. Ненависть, теперь разделявшая их, несомненно была взаимной. У Джекила она была инстинктом жизни. Теперь он уяснил себе все уродство этого существа, делившего с ним некоторые явления сознания и будущего его сонаследника в смерти. Вне этих уз общности, особо уязвлявших Джекила в его несчастье, Хайд со всей его жизненной энергией представлялся не только чем-то мерзким, но и чем-то неживым. Было возмутительно, чтобы какая-то слизь издавала звуки и крики, чтобы бесформенный прах шевелился и грешил; чтобы нечто мертвое и не имеющее определенного облика пользовалось правами жизни. И ведь эта взбунтовавшаяся мразь была ему ближе, чем жена, ближе, чем что бы то ни было на свете. Она была заключена в его плоти, словно в клетке, и он слышал, как она там бормотала и билась, требуя рождения. И эта мразь в любую минуту слабости, в минуту доверчивой дремоты одолевала его и отнимала у него жизнь. Ненависть Хайда к Джекилу была другого порядка. Страх виселицы постоянно заставлял его совершать такие временные самоубийства и возвращаться в свое подчиненное положение, становиться лишь частью, переставая быть личностью. Но ему была ненавистна эта необходимость, было противно уныние, в которое теперь впал Джекил, и его возмущало отвращение, которое тот к нему испытывал. Отсюда все эти обезьяньи фокусы, которые он проделывал со мной: моим почерком он царапал богохульства на страницах моих же книг, сжег письма моего отца и уничтожил его портрет. Если бы он так не боялся смерти, он, право, уже давно сгубил бы себя, лишь бы вовлечь в погибель и меня. Но его страсть к жизни удивительна. Скажу больше. Мне делается дурно и холодно при одной мысли о нем, но, когда я воскрешаю в памяти его унизительную и страстную привязанность к жизни и представляю себе, как он страшится, зная, что в моей власти уничтожить его своим самоубийством, в моем сердце просыпается жалость к нему.

Не стоит – да и времени у меня в обрез – затягивать мою повесть; достаточно того, что никому на свете не приходилось еще выдерживать такие мучения. Но даже в них привычка вносила – нет, не облегчение, но известную долю бесчувственности души, известную долю немой покорности отчаяния. И мое наказание могло бы тянуться годами, если бы не последнее бедствие, которое постигло меня теперь и окончательно разлучило с моим собственным лицом и именем. Запас соли, ни разу не подновлявшийся со времени первого опыта, начал у меня иссякать. Я послал за новым запасом и приготовил смесь. Она закипела, последовало первое изменение цвета, но второго не получилось. Я выпил снадобье, и оно не возымело действия. Пул расскажет вам, как я обыскал весь Лондон, – все было напрасно. И теперь я прихожу к убеждению, что мой первый запас соли был с примесью и что именно эта неизвестная примесь делала лекарство действенным.

Так прошло около недели, и вот я заканчиваю свою исповедь под влиянием последнего из старых порошков. Значит, это уже последние часы, краткие, как чудесный сон, когда Генри Джекил может еще владеть собственными мыслями, может видеть в зеркале собственное, так сильно изменившееся лицо! Я не должен слишком медлить с завершением моих записок, потому что если они избегали до сих пор уничтожения, то лишь благодаря великой осторожности и благодаря великой удаче. Если муки перерождения застигнут меня за моей рукописью, Хайд изорвет ее в клочья. Но если пройдет хоть немного времени, после того как я отложу ее в сторону, его удивительный эгоизм и неосмотрительность, вероятно, еще раз уберегут записки от его обезьяньей злости.

Впрочем, угроза гибели, надвигающейся на нас обоих, уже изменила, сокрушила его. Я знаю, что через полчаса, когда я снова и навсегда облачусь в эту проклятую личность, я буду сидеть, трепеща и плача, в кресле или, взволнованно, напряженно и боязливо прислушиваясь, буду без конца шагать взад и вперед по этой комнате, моему последнему земному убежищу, и чутко ловить слухом каждый угрожающий звук. Умрет ли Хайд на эшафоте? Или в последний миг у него хватит мужества избавить себя от жизни? Бог весть. Мне же – все равно, час моей истинной смерти наступает, и что будет после, касается другого, не меня.

И я, отложив перо и запечатав свою исповедь, завершаю на этом жизнь несчастного

Генри Джекила.

Сноски

1

Джагернаут – идол, которого во время религиозных празднеств в Индии возили по улицам, причем фанатики-верующие бросались на дорогу и гибли под колесами тяжелой повозки.

2

Гарпии – в греческой мифологии злобные прожорливые чудища с женским лицом и телом хищной птицы.

3

Дамон и Питиас – двое юношей в древних Сиракузах, прославившиеся своей дружбой.

4

Непереводимая игра слов: по-английски Хайд (Hide) – прятаться, Сик (Seek) – искать; оба слова вместе – hide-and-seek – игра в прятки.

5

Троглодит – первобытный пещерный человек, вообще человек, стоящий на низкой ступени, развития.

6

Прихрамывая (лат.)

7

Трансцендентальный – лежащий за пределами опыта.

8

Филиппы – город во Фракии, где во время гражданской войны в I в. до н. э. между римскими полководцами произошло кровопролитное сражение.

9

По библейскому преданию, так было предсказано возмездие одному из царей Вавилона.

Назад