Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда - Роберт Стивенсон 7 стр.


В ту ночь я подошел к роковому перепутью. Сделай я свое открытие в более возвышенном состоянии духа, пустись я на этот опыт во власти великодушных или благочестивых устремлений – все могло бы пойти иначе, и из этих мук смерти и рождения я вышел бы ангелом, а не дьяволом. Состав не оказывал направляющего действия, он не был ни дьявольским, ни божественным. Он только расшатал для моего нрава ворота тюрьмы и, как это было с пленниками, захваченными при Филиппах все, бывшее внутри, устремилось наружу. В тот миг моя добродетель спала, но зло, подталкиваемое честолюбием, бодрствовало; оно держалось наготове, быстро ухватилось за открывшуюся возможность, и получился Эдуард Хайд. И хотя у меня теперь было два характера, так же как и два облика, – один был целиком дурным, а другой был тем же старым Генри Джекилом, нелепой смесью, которую я уже отчаялся переделать и исправить. Дело изменилось, значит, к худшему.

Даже и в том возрасте я не поборол своей нелюбви к скучной жизни ученого. Иногда на меня все еще находило веселое настроение, и так как мои развлечения были недостойного характера (чтобы не сказать больше), а я был не только хорошо известной и уважаемой личностью, но и становился стар, такая непоследовательность в моей жизни делалась все неудобней. Тут-то меня и начала искушать моя новая власть, и искушала, пока не покорила меня. Ведь мне стоило только проглотить питье, сбросить тело знаменитого профессора и принять на себя, словно толстый плащ, тело Эдуарда Хайда. Я улыбнулся при мысли о такой возможности: тогда мне это показалось даже забавным, и я старательно и заботливо принялся за приготовления. Я снял и обставил тот дом в Сохо, вплоть до которого Хайда проследила полиция, и нанял в экономки женщину, которая, как я отлично знал, умела молчать и не проявляла излишней щепетильности. С другой стороны, я объявил своим слугам, что некий мистер Хайд (которого я им описал) имеет право распоряжаться как хочет в моем доме у сквера, и, чтобы избежать возможных недоразумений, я даже приходил туда в своем новом виде, стараясь приучить их к себе. Затем я составил завещание, против которого вы так возражали. Теперь, случись со мной что-нибудь в образе доктора Джекила, я стал бы Эдуардом Хайдом без всякого материального ущерба. И, укрепив, как я думал, позиции со всех сторон, я начал пользоваться выгодами своей редкостной неприкосновенности.

Люди и раньше посылали наемных убийц совершать за себя преступления, чтобы не подвергать опасности собственную личность и доброе имя. Я первый собирался поступить так ради своих наслаждений. Я первый мог корпеть у всех на глазах, волоча на себе груз добродушной респектабельности, чтобы потом в один миг, как школьник, скинуть с себя это чужое добро и очертя голову броситься в море свободы. Но благодаря моему непроницаемому покрову моя безопасность была полной. Подумайте только: ведь я даже не существовал! Дозвольте мне лишь проскользнуть в дверь лаборатории, предоставьте мне несколько секунд, чтобы смешать и проглотить снадобье, которое я всегда держал под рукой, и, что бы там ни учинил Эдуард Хайд, он исчезнет, как пятно от дыхания на поверхности зеркала. А вместо него, уютно расположившись у себя в кабинете и в полуночной тишине спокойно поправляя свою лампу, как человек, который может позволить себе вволю смеяться над любым подозрением, окажется Генри Джекил.

Развлечения, к которым я так торопился приступить под новой личиной, были, как я уже говорил, недостойными порядочного человека, – я бы не мог употребить более резкое выражение. Но у Эдуарда Хайда они скоро стали превращаться в чудовищные. Вернувшись, бывало, домой после своих похождений, я часто испытывал какое-то удивление перед своей недавней распущенностью. Этот двойник, которого я вызвал из собственной души и пустил одного вытворять что ему заблагорассудится, был по природе существом зловредным и подлым. Все его действия и помыслы вращались вокруг него самого. Он с животной жадностью упивался всем, что причиняло хоть какое-нибудь мучение другим, и был безжалостней камня. Генри Джекил иногда ужасался поступкам Эдуарда Хайда. Однако само положение не подходило под обычные законы и исподтишка подтачивало власть совести. Ведь вина ложилась на Хайда, на одного только Хайда. Джекил не стал хуже: его хорошие свойства возвращались к нему, как будто ничуть не умалившись; он даже спешил, где мог, исправить зло, причиненное Хайдом. И совесть его спокойно засыпала.

Я не намереваюсь расписывать низости, которым я таким образом потворствовал (мне и теперь трудно допустить, что я сам совершал их). Но я хочу отметить признаки и последовательные ступени надвигавшегося возмездия. Со мной произошел случай, который я просто упомяну, потому что он не имел последствий. Жестокий поступок по отношению к одному ребенку вызвал против меня гнев прохожего (я потом узнал, что он был ваш родственник), к нему присоединился доктор и родные ребенка. Была минута, когда я даже опасался за свою жизнь. В конце концов, чтобы утихомирить их слишком справедливое негодование, Эдуард Хайд был вынужден привести их к дому Генри Джекила и выдать им чек от его имени. На будущее я предотвратил такую опасность, просто открыв счет в другом банке на имя самого Эдуарда Хайда, а когда, изменив наклон почерка, я снабдил моего двойника даже подписью, я и совсем уверился, что уж теперь правосудие до меня не доберется.

Месяца за два до убийства сэра Дэнверса я в поздний час вернулся после своих похождений и наутро проснулся в своей постели с каким-то необычным ощущением. Напрасно я осматривался по сторонам, напрасно окидывал взором строгую мебель и высокие потолки моей комнаты, выходящей окнами на сквер, напрасно разглядывал знакомый узор занавесей у постели и форму кровати красного дерева, – что-то нашептывало мне, что я не там, где лежу, что я пробудился не там, где мне казалось, но в маленькой комнатке в Сохо, где ночевал обыкновенно в облике Хайда. Я посмеялся над собой и по своей психологической привычке стал лениво перебирать возможные причины такой иллюзии, подчас опять погружаясь в приятную утреннюю дремоту.

В один из более сознательных моментов такого времяпровождения мой взгляд нечаянно остановился на собственной руке. Рука Генри Джекила – настоящая рука доктора по форме и размеру, вы сами это часто замечали; она большая, крепкая, белая и приятная на вид. Но рука, лежавшая сейчас с поджатыми пальцами на одеяле, рука, которую я разглядел довольно ясно в свете желтого лондонского утра, была худа, вся в жилах, с резко обозначенными суставами, смугло-бледная и густо заштрихованная темной порослью волос. Это была рука Эдуарда Хайда.

Совершенно оцепенев от изумления, я, вероятно, с полминуты не мог отвести от нее глаз, пока внезапно и оглушительно, словно гром кимвалов, во мне вдруг не взорвался ужас. Выпрыгнув из постели, я кинулся к зеркалу. Моим глазам представилось такое зрелище, что самая кровь во мне оскудела и оледенела. Да, я заснул Генри Джекилом, а проснулся Эдуардом Хайдом. "Как объяснить случившееся?" – спрашивал я себя и затем с новым приступом ужаса задавал вопрос: "Как его поправить?" Было уже позднее утро, слуги встали, все мои снадобья хранились в кабинете, и оттуда, где сейчас я стоял в отчаянии, идти было далеко – сначала вниз по лестнице, потом кухонным проходом и дальше по открытому двору, через анатомический театр. Правда, я мог прикрыть лицо, но что в том проку? Ведь перемену в телосложении не скроешь. Потом с чувством огромного и сладостного облегчения я вспомнил, что слуги уже привыкли к приходам и уходам моего второго "я". Я быстро кое-как надел мою собственную одежду, быстро прошел по дому, повстречав там Бредшоу, который вытаращил глаза и отпрянул назад, увидев мистера Хайда в такой час да еще в таком удивительном наряде, и десятью минутами позже доктор Джекил, вернув себе свой облик, уже садился с мрачным видом за стол, чтобы притвориться, будто завтракает.

Неважный у меня действительно был аппетит. Этот необъяснимый случай, опрокидывавший весь мой прежний опыт, был для меня словно призрачная рука на стене вавилонского дворца, чертившая слова приговора. Я принялся глубже, чем до тех пор, раздумывать над последствиями и возможностями моего двойного существования. Та часть моего существа, которую я имел власть выпускать на волю, за последнее время действовала и развивалась. Мне казалось, что тело Эдуарда Хайда как будто подросло и, находясь в его обличье, я ощущал, что кровь обращалась в жилах быстрее прежнего. Я начинал опасаться, что, если дело затянется, равновесие моей натуры будет опрокинуто навсегда, способность сознательно совершать этот переход пропадет и характер Эдуарда Хайда станет безвозвратно моим. Сила снадобья проявлялась не всегда одинаково. Как-то раз, еще в самом начале, оно совсем не подействовало; позже я не раз бывал принужден удваивать дозу, а однажды – хотя это было смертельно опасно – мне пришлось даже утроить ее. Только эти редкие неудачи нарушали до сих пор мое довольство. Теперь, однако, – и особенно в свете утреннего происшествия – я не мог не понять, что если сначала трудность заключалась в том, чтобы сбросить тело Джекила, позже она стала постепенно, но решительно перемещаться и теперь трудней стало совершить обратный переход. По-видимому, все указывало, что я понемногу теряю обладание моим первым и лучшим "я" и постепенно сливаюсь со вторым и худшим.

Я понимал, что мне предстояло теперь выбирать. Обе мои натуры сообща обладали памятью, но все другие способности распределились между ними очень неровно. Джекил – из-за своего смешанного характера – то волнуясь и опасаясь, то заранее наслаждаясь, обдумывал и делил удовольствия и похождения Хайда, но Хайд был безразличен к Джекилу и вспоминал о нем лишь так, как горный разбойник вспоминает пещеру, где он укрывается от погони. Джекил испытывал более чем отеческую заинтересованность, Хайд испытывал более чем сыновнее равнодушие. Связать свою судьбу с Джекилом – значило умереть для склонностей, которым я так долго втайне потакал и которым последнее время начал давать полную волю. Связать мою судьбу с Хайдом – значило умереть для множества интересов и стремлений, раз и навсегда стать презренным и одиноким. Сделка выглядела неравной, но на весы ложилось еще одно соображение: тогда как Джекил жестоко мучился бы своей трезвой и строгой жизнью, Хайд даже не сознавал бы, что он потерял. Как ни странны были мои обстоятельства, условия этого спора были стары и обыкновенны, как само человечество; ведь почти одни и те же соблазны и страхи решают судьбу любого искушаемого и трепещущего грешника. И вот со мной, как и с огромным большинством моих собратий, случилось так, что я избрал благую долю и оказался не в силах придерживаться ее.

Да, я предпочел пожилого и неудовлетворенного своей жизнью доктора, окруженного друзьями и лелеющего честные надежды, и решительно распростился со своей свободой, со сравнительной молодостью, с легкой походкой, с быстро бегущей по жилам кровью и с тайными увеселениями – со всем, чем я наслаждался под личиной Хайда. Может быть, я сделал свой выбор все-таки с некоей подсознательной задней мыслью, потому что не отказался от дома в Сохо и не уничтожил одежды Эдуарда Хайда, которая по-прежнему лежала наготове у меня в кабинете. Два месяца все-таки я оставался верен моему решению, два месяца я вел такую строгую жизнь, какую мне никогда не удавалось вести раньше, и был вознагражден спокойствием совести. Но потом время начало сглаживать в памяти мой испуг, похвалы совести начали представляться делом обычным и я начал терзаться мучительными желаниями, словно Хайд во мне боролся за свою свободу. Наконец в минуту душевной слабости я опять смешал и выпил преобразующее зелье.

Не думаю, чтобы на суждения пьяницы, размышляющего о своем пороке, хоть раз из пятисот случаев оказала влияние мысль об опасностях, которым он подвергается, становясь по-скотски нечувствительным во время опьянения. Так и я, сколько ни разбирался в моем положении, все недостаточно принимал во внимание полную моральную нечувствительность и бессознательную готовность ко злу, которые были главными чертами Эдуарда Хайда. Но тут-то я и был наказан. Мой дьявол слишком долго сидел взаперти и выскочил наружу совершенно разъяренным. Еще глотая снадобье, я ощущал в себе самое необузданное, самое бешеное желание зла. Наверное, потому и бушевала в моей душе такая буря нетерпения, когда я слушал учтивые речи моей несчастной жертвы. По крайней мере, я клянусь, что ни один душевно здоровый человек не оказался бы повинен в этом преступлении по столь ничтожному поводу и что я наносил удары в состоянии не более разумном, чем больное дитя, разбивающее свою игрушку. Но я-то по собственной воле освободил себя от всех сдерживающих инстинктов, благодаря которым даже худший из нас довольно стойко держится среди искушений. И для меня подвергнуться искушению, хотя и слабому, значило пасть.

Дух зла сразу же проснулся во мне. Беснуясь, с каким-то восторгом и ликованием я молотил по несопротивляющемуся телу, испытывая наслаждение при каждом ударе. И только когда я начал уставать, меня вдруг, в высшем пароксизме моего исступления, пронзил леденящий страх. Туман рассеялся, я понял, что могу поплатиться жизнью, и бежал от места своего бесчинства, ликуя и в то же время трепеща. Моя страсть ко злу получила удовлетворение и еще более разгорелась, но и любовь к жизни достигала предела. Я кинулся в Сохо и ради пущей предосторожности сжег все свои бумаги, какие были в доме. Оттуда, все в том же смятении чувств, я пустился по освещенным фонарями улицам. Злорадствуя и беззаботно замышляя другие преступления в будущем, я все же спешил скорее скрыться и прислушивался на бегу, не раздаются ли позади шаги мстителя. Хайд напевал, смешивая свое питье, и помянул убитого, опрокидывая стакан. Но не успели прекратиться муки перерождения, как Генри Джекил уже упал на колени и со слезами благодарности и раскаяния воздевал руки к небу. Покров постоянного потворства своим желаниям разодрался сверху донизу, и я увидел целиком всю свою жизнь. Я припоминал дни детства, когда я ходил, держась за руку отца, припоминал годы, посвященные самоотверженному труду, и снова и снова с тем же ощущением нереальности возвращался к кошмару той проклятой ночи. Я готов был громко кричать; слезами и молитвами я старался отгородиться от множества безобразных образов и звуков, которыми ополчалась на меня память, но никакие мольбы не могли заслонить гнусное лицо моей низости, неотступно стоявшей передо мной. Когда угрызения совести начали ослабевать, их сменило ощущение радости. Окончательно определилось, какую жизнь мне вести. Хайд отныне был под запретом; теперь я волей-неволей был прикован к лучшей половине своего существа. И как возликовал я при этой мысли! Как охотно, как смиренно возвращался я к строгим ограничениям естественной жизни! С каким искренним самоотречением я замкнул дверь, через которую так часто уходил и приходил, и даже разбил на куски ключ ударом каблука!

На следующий день я узнал, что нашлись свидетели убийства, что вина Хайда стала известна всему свету и что его жертвой оказался человек, пользовавшийся всеобщим уважением. Это было не только преступление, это было трагическое безумие. Мне кажется, я обрадовался такому известию, мне кажется, я обрадовался, уяснив себе, что боязнь эшафота будет теперь поддерживать и защищать мои лучшие побуждения. Джекил стал отныне моим прибежищем: выгляни Хайд хоть на миг, и все руки потянутся, чтобы схватить и казнить его.

Я решил дальнейшим поведением искупить свое прошлое и могу сказать честно, что мое решение принесло некоторые плоды. Вы сами знаете, с каким рвением в последние месяцы прошлого года я старался облегчать людские страдания, вы знаете, что и для других было мною сделано много и для меня самого наступили спокойные и почти счастливые дни. И поистине я не могу сказать, чтобы я тяготился своей полезной и чистой жизнью. Наоборот, я с каждым днем наслаждался ею все полнее. Но на мне все тяготела моя раздвоенность, и когда притупилась первая острота раскаяния, низшая моя природа, которой я потакал так долго и которую так недавно посадил на цепь, опять зарычала, требуя освобождения. Мне и в голову не приходило воскрешать Хайда: одна мысль об этом могла свести с ума. Нет, я еще раз, уже в моем собственном облике, попробовал пошутить со своей совестью и, как обыкновенный тайный грешник, пал в конце концов перед натиском соблазна.

Всему приходит конец: переполняется и самая вместительная мера; и эта краткая уступка дурной стороне окончательно погубила равновесие моей души. А я ничуть не тревожился: падение казалось естественным, как возвращение к былым временам, еще до моего открытия. Был чудесный ясный январский день. Под ногами, там, где таяло, земля была влажной, но надо мной сияло безоблачное небо, и весь Риджентский парк был полой и щебета зимних пташек и нежных весенних запахов. Я сел на скамейку, стоявшую на самом солнце; зверь во мне еще облизывался над клочками воспоминаний, духовное начало дремало, собираясь принести потом полное покаяние, но пока не принималось за него. В конце концов, думалось мне, я не хуже своих ближних; и я улыбнулся, сравнив себя с другими, сравнив свое действенное стремление к добру с ленивой жестокостью их равнодушия. И в тот самый миг, как промелькнула эта тщеславная мысль, мне вдруг стало дурно, поднялась мерзкая тошнота и началась мучительная дрожь. Наконец все это прошло, оставив меня в полуобморочном состоянии, а когда в свою очередь прошло и это, я ощутил перемену в характере своих мыслей, какой-то прилив смелости, презрение к опасности, разрешение от уз долга. Я поглядел на себя: одежда мешком висела на моем съежившемся теле, рука, лежавшая на колене, была жилиста и волосата. Я опять стал Эдуардом Хайдом. Всего лишь миг тому назад я был уверен во всеобщем уважении, был богат, любим, дома меня ждал накрытый стол, теперь же я был обыкновенным человеческим отребьем, преследуемым бездомным бродягой, отъявленным убийцей, которого ждала виселица.

Мой рассудок помутился, но не отказал мне окончательно. Я не раз замечал, что в моем другом виде мои способности становились острей острого, а ум делался гораздо гибче, и получалось так, что в тех случаях, когда Джекил, может быть, и сдался бы, Хайд оказывался на высоте положения. Мои снадобья были в одном из шкафов в моем кабинете, – как мне ухитриться добыть их? Сжимая виски руками, я старался решить эту задачу. Входную дверь в лабораторию я запер на замок. Попытайся я войти в дом обычным ходом, мои собственные слуги отправили бы меня на виселицу. Я понял, что мне надо найти помощника, и подумал о Лэньоне. Но как обратиться к нему? Как его убедить? Если даже я умудрюсь избежать ареста на улице, как мне пробраться к нему? И как мне – незнакомому и неприятному посетителю – уговорить знаменитого доктора рыться в кабинете его коллеги – доктора Джекила? Затем я вспомнил, что от моей первоначальной личности одно я еще сохранил: я мог писать своим почерком. И едва передо мной блеснула эта искра, как осветился с начала до конца путь, которым мне надо было следовать.

Назад Дальше