За рекой, в тени деревьев - Хемингуэй Эрнест Миллер 6 стр.


Ну да, любой калека может меня обдурить, – думал он, допивая джин, который ему не хотелось пить. – Любой сукин сын, если только ему как следует попало, – а кому же не попадет из тех, кто там долго пробыл? Вот таких я люблю.

Да, – согласилась другая, лучшая сторона его натуры. – Таких ты любишь. – А зачем мне это надо? – думал полковник. – Зачем мне кого-то любить? Лучше бы поразвлечься напоследок. Но и поразвлечься, – говорила лучшая сторона его натуры, – ты не сможешь, не любя.

Ладно, ладно, вот я и люблю, как последний сукин сын", – сказал себе полковник, правда, не вслух.

А вслух он сказал:

– Ну как, дозвонились, Арнальдо?

– Чиприани еще не пришел, – сказал слуга. – Его ждут с минуты на минуту, а я не кладу трубку на случай, если он сейчас появится.

– Дорогое удовольствие, – сказал полковник. – Ну-ка, доложите, кто там есть, и не будем терять время попусту. Я хочу знать точно, кто там сейчас есть.

Арнальдо что-то вполголоса произнес в трубку.

Потом он прикрыл трубку рукой:

– Я разговариваю с Этторе. Он говорит, что барона Альварито еще нет. Граф Андреа там, он довольно пьян, но, как говорит Этторе, не так пьян, чтобы вы не могли с ним повеселиться. Там все дамы, которые обычно бывают после обеда, ваша знакомая греческая княжна и несколько человек, с которыми вы не знакомы. И разная шушера из американского консульства – они сидят там с полудня.

– Пусть позвонит, когда эта шушера уберется, – я тогда приду.

Арнальдо сказал что-то в трубку, а потом повернулся к полковнику, который смотрел в окно на купол Доганы.

– Этторе говорит, что он бы их выпроводил, но боится, не рассердится ли Чиприани.

– Скажите, чтобы он их не трогал. Раз им сегодня после обеда не нужно работать, почему бы им не напиться, как всяким порядочным людям? Но я не хочу их видеть.

– Этторе говорит, что он позвонит. Он просит передать, что, по его мнению, они сами сдадут позиции.

– Поблагодарите его, – сказал полковник.

Он смотрел, как гондола с трудом движется по каналу против ветра, и думал, что если уж американцы пьют, их с места не сдвинешь. "Я ведь понимаю, им здесь скучно. Да, здесь, в этом городе. Им тут очень тоскливо. Здесь холодно, платят им маловато, а топливо стоит дорого. Жены их молодцы, они мужественно делают вид, будто живут не в Венеции, а у себя в Киокаке, штат Айова, а дети уже болтают по-итальянски, как маленькие венецианцы. Но сегодня, Джек, мне не хочется разглядывать любительские снимки. Сегодня мы обойдемся без любительских снимков, без полупьяных откровений, назойливых уговоров выпить и скучных неурядиц консульского быта".

– Нет, Арнальдо, мне сегодня что-то не хочется ни второго, ни третьего, ни четвертого вице-консулов.

– В консульстве есть очень милые люди.

– Да, – сказал полковник. – В девятьсот восемнадцатом тут был чертовски симпатичный консул. Его все любили. Сейчас вспомню, как его фамилия.

– Вы любите уходить далеко в прошлое, полковник.

– Так дьявольски далеко, что меня это даже не веселит.

– Неужели вы помните все, что было когда-то?

– Все, – сказал полковник. – Его фамилия была Керрол.

– Я о нем слышал.

– Вас тогда еще и на свете не было.

– Неужели вы думаете, что надо вовремя родиться, чтобы знать все, что тут происходит?

– Да, вы правы. Неужели все тут знают всё, что происходит в городе?

– Не все. Но почти все, – сказал слуга. – В конце концов, простыни есть простыни, кто-то должен их менять, кто-то должен их стирать. Я не говорю, конечно, о постельном белье в таком отеле, как наш.

– Мне случалось совсем неплохо обходиться и без постельного белья.

– Еще бы! Но гондольеры, хоть они и самые компанейские люди и самые, на мой взгляд, у нас порядочные, любят поболтать.

– Я думаю!

– Потом священники. Они хоть никогда и не нарушают тайны исповеди, но тоже любят почесать языки.

– Еще бы!

– А их домоправительницы – посплетничать друг с другом.

– Это их право.

– Теперь – официанты. Люди разговаривают за столиком так, словно официант – глухонемой. У официанта есть правило никогда не подслушивать беседы клиентов. Но уши-то ведь себе не заткнешь! У нас, между собой, тоже идут разговоры, – конечно, не в таком отеле, как этот… И так далее.

– Да, теперь понятно.

– Я не говорю уже о парикмахерах!

– Какие новости на Риальто?

– Вам расскажут у "Гарри" всё, кроме того, в чем замешаны вы сами.

– А я в чем-нибудь замешан?

– Все обо всем знают.

– Ну что ж, меня это только украшает.

– Кое-кто не понимает той истории в Торчелло.

– Да будь я проклят, если я и сам что-нибудь понимаю!

– А сколько вам лет, полковник, простите за нескромность?

– Пятьдесят да еще один. Почему вы об этом не спросили портье? Я всегда заполняю листок для квестуры.

– Я хотел это услышать от вас самих и поздравить.

– О чем это вы? Не понимаю.

– Разрешите вас все-таки поздравить.

– Не могу, раз не знаю с чем.

– Вас очень любят у нас в городе.

– Спасибо. Вот это мне приятно слышать! В эту минуту зазвонил телефон.

– Я возьму трубку, – сказал полковник и услышал голос Этторе:

– Кто говорит?

– Полковник Кантуэлл.

– Позиция сдана, полковник.

– Куда они пошли?

– В сторону Пьяццы.

– Хорошо. Я сейчас буду.

– Приготовить вам столик?

– В углу, – сказал полковник и положил трубку. – Я пошел к "Гарри".

– Счастливой охоты.

– Охотиться я буду на уток послезавтра поутру в botte на болотах.

– Ну и холодно же там будет!

– Наверно, – сказал полковник, надел плащ и поглядел на себя в большое зеркало, надвигая фуражку. – Ну и уродина! – сказал он в зеркало. – Вы когда-нибудь видели более уродливое лицо?

– Да, – сказал Арнальдо. – Мое, каждое утро, когда бреюсь.

– Нам обоим лучше бриться в темноте, – сказал полковник и вышел.

ГЛАВА 9

Когда полковник Кантуэлл шагнул за порог гостиницы "Гриттипалас", солнце уже заходило. На той стороне площади еще было солнечно, но там дул холодный ветер, и гондольеры предпочли укрыться под стенами "Гритти", пожертвовав остатками дневного тепла.

Отметив это про себя, полковник пошел направо по площади до угла мощеной улицы, сворачивавшей тоже вправо. Там он задержался и поглядел на церковь Санта-Мария-дель-Джильо.

"Какое красивое, компактное здание, а в то же время так и кажется, что оно вот-вот оторвется от земли. Никогда не думал, что маленькая церковь может быть похожа на "Р-47". Надо выяснить, когда она была построена и кто ее строил. Ах, черт, жаль, что я не могу всю жизнь бродить по этому городу. Всю жизнь? – подумал он. – Вот умора! Умереть можно от смеха. Подавиться от смеха. Ладно, брось, – сказал он себе. – На похоронной кляче далеко не уедешь.

К тому же, – думал он, разглядывая витрины, мимо которых шел (charcuterie с сырами пармезан, окороками из Сан-Даниеле, колбасками alia cacciatore, бутылками хорошего шотландского виски и настоящего джина "Гордон"; лавок ножевых изделий; антиквара со старинной мебелью, старинными гравюрами и картами; второсортного ресторана, пышно разукрашенного под первосортный), а потом, приближаясь к первому мостику через один из боковых каналов, где ему надо было подняться по ступенькам, – я не так уж плохо себя чувствую. Вот только этот шум в ушах. Помню, когда он у меня появился, я думал, что в лесу гудят цикады; мне тогда не хотелось спрашивать молодого Лаури, но я все-таки спросил. Он ответил: "Нет, генерал, я не слышу ни кузнечиков, ни цикад. Ночь совсем тихая, и слышно только то, что слышно всегда".

Потом, поднимаясь по ступенькам, он почувствовал боль, а спускаясь с моста, увидел двух красивых девушек. Они были хороши собой и одеты бедно, но с природным шиком; они с жаром о чем-то болтали, а ветер трепал их волосы, когда они взбегали по лестнице на длинных, стройных, как у всех венецианок, ногах. Полковник подумал, что ему, пожалуй, не стоит глазеть на витрины, – ему ведь надо взобраться еще на один мост, пройти еще две площади, свернуть направо, а потом идти все прямо, пока он наконец не дойдет до "Гарри".

Он так и поступил, с трудом преодолев боль, двигаясь обычным размашистым шагом и только изредка поглядывая на прохожих. "В этом воздухе много кислорода", – думал он, подставляя лицо ветру и глубоко вдыхая.

Но вот он отворил дверь в бар "Гарри" и вошел туда – он и на этот раз добрался благополучно и наконец был дома.

Возле стойки он увидел высокого, очень высокого человека с помятым, но породистым лицом, веселыми синими глазами и длинным разболтанным телом, как у поджарого волка.

– Привет, о мой маститый, но нечестивый полковник, – сказал он.

– Привет, мой беспутный Андреа.

Они обнялись, и рука полковника почувствовала грубую домотканую шерсть нарядного пиджака Андреа, который тот носил вот уже лет двадцать.

– У вас прекрасный вид, Андреа.

Это была ложь, что оба они отлично знали.

– Еще бы, – сказал Андреа, платя ему той же монетой. – Никогда не чувствовал себя лучше. Но и вы прекрасно выглядите.

– Спасибо. Ох, и здоровы же мы, черти, всей земли наследники!

– Прекрасно сказано! Я бы не прочь получить в наследство хоть клочок земли!

– Что вы канючите! Дадут вам не меньше ста девяноста сантиметров земли.

– Мой рост сто девяносто пять, – сказал Андреа. – Ах вы безбожник! Ну как, все еще тянете лямку la vie militaire?

– Тяну, но не надрываюсь, – сказал полковник. – Приехал поохотиться у Сан-Релахо.

– Знаю. Альварито вас искал. Просил сказать, что еще вернется.

– Хорошо. А ваша милая жена и дети здоровы?

– Вполне, просили передать вам привет, если я вас увижу. Они сейчас в Риме. Вот идет ваша девушка. Или одна из ваших девушек.

Он был такой высокий, что ему было видно даже то, что делается на улице; там уже стемнело; правда, эту девушку можно было узнать и в полной темноте.

– Пригласите ее выпить с нами у стойки, прежде чем уведете в угол, к своему столику. А ведь хороша, верно? – Да.

И вот она вошла – во всей своей красе и молодости, – высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер. У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце, да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи.

– Здравствуй, чудо ты мое, – сказал полковник.

– Здравствуй! – сказала она. – А я уж боялась, что тебя не застану. Прости, что я очень поздно.

Голос у нее был низкий, нежный; она старательно выговаривала английские слова.

– Ciao, Андреа, – сказала девушка. – Как Эмили и дети?

– Наверно, не хуже, чем в полдень, когда вы задали мне этот же самый вопрос.

– Пожалуйста, простите, – сказала она и покраснела. – Я почему-то ужасно волнуюсь, и потом я всегда говорю невпопад. А что мне надо было спросить? Ах да, вы весело провели здесь день?

– Да, – сказал Андреа. – Вдвоем со старым другом и самым нелицеприятным судьей.

– А кто он такой?

– Шотландское виски с содовой.

– Ну что ж, если он хочет меня дразнить, пусть дразнит, – сказала она полковнику. – Но ты не будешь меня дразнить, правда?

– Ведите его к тому столику в углу и разговаривайте с ним там. Вы оба мне надоели.

– А вы мне еще не надоели, – сказал полковник. – Но мысль у вас правильная. Давай, Рената, лучше сядем за столик, ладно?

– С удовольствием, если Андреа не рассердится.

– Я никогда не сержусь.

– А вы с нами выпьете, Андреа?

– Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой.

– До свидания, саrо! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть.

– Ciao, Рикардо, – коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. – Этторе, – сказал он, – запишите эту мелочь на мой счет.

Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел.

За столиком в углу Рената спросила:

– Как ты думаешь, он на нас не обиделся?

– Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится.

– Андреа очень милый. И ты тоже очень милый.

– Официант! – позвал полковник, а потом спросил: – Тебе тоже сухого мартини?

– Да. Пожалуйста.

– Два самых сухих мартини "Монтгомери". Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате.

– Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю.

– Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно.

– Сколько тебе лет?

– Почти девятнадцать. А что?

– И ты еще не понимаешь, что это значит?

– Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю.

– Давай веселиться, – сказал полковник. – Давай ни о чем не думать.

– С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать.

– Вот и наши коктейли, – сказал полковник. – Помни, когда пьешь, нельзя говорить "ну, поехали"!

– Я уже помню. Я теперь никогда не говорю "ну, поехали", или "раздавим по маленькой", или "пей до дна".

– Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться.

– Да, хочу, – сказала она.

Мартини было холодное, как лед, настоящее "Монтгомери", и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь.

– А что ты без меня делала? – спросил полковник.

– Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу.

– В какую теперь?

– А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски.

– Будь добра, поверни голову и подыми подбородок.

– Ты надо мной смеешься?

– Нет. Не смеюсь.

Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя.

– Ах ты, – сказал он, – ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные?

– Что ты, разве можно так богохульничать!

– Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение.

– Ричард… – начала она. – Нет, не скажу.

– Скажи!

– Не хочу.

Полковник подумал: "Сейчас же скажи, я приказываю!" И она сказала:

– Не смей никогда на меня так смотреть!

– Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло.

– А если бы мы были с тобой – как это говорят? – замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом?

– Нет! Клянусь, что нет. Дома – нет. Душой, во всяком случае.

– Ни с кем?

– С людьми твоего пола – нет.

– Мне не нравится, как ты это говоришь: "твоего пола". Это опять оттуда, из твоего ремесла.

– Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал?

– Видишь, – сказала она, – ты опять берешься за своё ремесло.

– Ладно, – сказал он. – Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо.

– Дай я подержу твою руку, – попросила она. – Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол.

– Спасибо, – сказал полковник.

– Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя.

– Нехорошо! Такие вещи не должны сниться.

– Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось?

– А ты чего-нибудь не нанюхалась, а?

– Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось.

– А как вела себя рука?

– Никак. Ну, это, может, и не совсем правда. Но почти все время это была просто рука.

– Такая, как эта? – спросил полковник, с отвращением глядя на искалеченную руку и вспоминая те два дня, которые ее такой сделали.

– Не такая, как эта, а эта самая. Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно?

– Нет, не больно. У меня болит только голова, ноги и ступни. А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует.

– Неверно, Ричард, – сказала она. – Эта рука все отлично чувствует.

– Я не люблю на нее смотреть. Давай-ка лучше закроем глаза на нее.

– Давай. Но тебе она не снится?

– Нет. Мне снятся другие сны.

– Да. Наверно. А вот мне последнее время снится эта рука. Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом. О чем бы это веселом нам с тобой поговорить?

– Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать.

– Чудно! – сказала она. – Но мы не будем говорить о них гадости. Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда? И ты и я.

– Ладно, – сказал полковник. – Официант! Аnсоrа due Martini! Ему не хотелось громко произносить слово "Монтгомери", потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане.

"А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? – подумал полковник. – Хотя что-то не похоже. Но не дай бог вести себя по-свински. Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, – думал он. – Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто. Она замечательная девушка, но я-то что делаю? Ведь это подло! Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, – думал он, – и ничего тут подлого нет. Это просто твоя беда, вот и все. Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось".

Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины. Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в "Чуде" Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо.

"У другой женщины за этим же столиком волосы в три раза белее, чем обыкновенная седина, – думал полковник. – Лицо у нее тоже симпатичное". Лица остальных женщин ему ничего не говорили.

– По-твоему, они лесбиянки? – спросил он Ренату.

– Не знаю. Но они очень милые.

– По-моему, лесбиянки. А может, просто подруги. Или и то и другое. Мне-то все равно, я их не осуждаю.

– Я люблю, когда ты добрый.

Назад Дальше