Ну да, любой калека может меня обдурить, – думал он, допивая джин, который ему не хотелось пить. – Любой сукин сын, если только ему как следует попало, – а кому же не попадет из тех, кто там долго пробыл? Вот таких я люблю.
Да, – согласилась другая, лучшая сторона его натуры. – Таких ты любишь. – А зачем мне это надо? – думал полковник. – Зачем мне кого-то любить? Лучше бы поразвлечься напоследок. Но и поразвлечься, – говорила лучшая сторона его натуры, – ты не сможешь, не любя.
Ладно, ладно, вот я и люблю, как последний сукин сын", – сказал себе полковник, правда, не вслух.
А вслух он сказал:
– Ну как, дозвонились, Арнальдо?
– Чиприани еще не пришел, – сказал слуга. – Его ждут с минуты на минуту, а я не кладу трубку на случай, если он сейчас появится.
– Дорогое удовольствие, – сказал полковник. – Ну-ка, доложите, кто там есть, и не будем терять время попусту. Я хочу знать точно, кто там сейчас есть.
Арнальдо что-то вполголоса произнес в трубку.
Потом он прикрыл трубку рукой:
– Я разговариваю с Этторе. Он говорит, что барона Альварито еще нет. Граф Андреа там, он довольно пьян, но, как говорит Этторе, не так пьян, чтобы вы не могли с ним повеселиться. Там все дамы, которые обычно бывают после обеда, ваша знакомая греческая княжна и несколько человек, с которыми вы не знакомы. И разная шушера из американского консульства – они сидят там с полудня.
– Пусть позвонит, когда эта шушера уберется, – я тогда приду.
Арнальдо сказал что-то в трубку, а потом повернулся к полковнику, который смотрел в окно на купол Доганы.
– Этторе говорит, что он бы их выпроводил, но боится, не рассердится ли Чиприани.
– Скажите, чтобы он их не трогал. Раз им сегодня после обеда не нужно работать, почему бы им не напиться, как всяким порядочным людям? Но я не хочу их видеть.
– Этторе говорит, что он позвонит. Он просит передать, что, по его мнению, они сами сдадут позиции.
– Поблагодарите его, – сказал полковник.
Он смотрел, как гондола с трудом движется по каналу против ветра, и думал, что если уж американцы пьют, их с места не сдвинешь. "Я ведь понимаю, им здесь скучно. Да, здесь, в этом городе. Им тут очень тоскливо. Здесь холодно, платят им маловато, а топливо стоит дорого. Жены их молодцы, они мужественно делают вид, будто живут не в Венеции, а у себя в Киокаке, штат Айова, а дети уже болтают по-итальянски, как маленькие венецианцы. Но сегодня, Джек, мне не хочется разглядывать любительские снимки. Сегодня мы обойдемся без любительских снимков, без полупьяных откровений, назойливых уговоров выпить и скучных неурядиц консульского быта".
– Нет, Арнальдо, мне сегодня что-то не хочется ни второго, ни третьего, ни четвертого вице-консулов.
– В консульстве есть очень милые люди.
– Да, – сказал полковник. – В девятьсот восемнадцатом тут был чертовски симпатичный консул. Его все любили. Сейчас вспомню, как его фамилия.
– Вы любите уходить далеко в прошлое, полковник.
– Так дьявольски далеко, что меня это даже не веселит.
– Неужели вы помните все, что было когда-то?
– Все, – сказал полковник. – Его фамилия была Керрол.
– Я о нем слышал.
– Вас тогда еще и на свете не было.
– Неужели вы думаете, что надо вовремя родиться, чтобы знать все, что тут происходит?
– Да, вы правы. Неужели все тут знают всё, что происходит в городе?
– Не все. Но почти все, – сказал слуга. – В конце концов, простыни есть простыни, кто-то должен их менять, кто-то должен их стирать. Я не говорю, конечно, о постельном белье в таком отеле, как наш.
– Мне случалось совсем неплохо обходиться и без постельного белья.
– Еще бы! Но гондольеры, хоть они и самые компанейские люди и самые, на мой взгляд, у нас порядочные, любят поболтать.
– Я думаю!
– Потом священники. Они хоть никогда и не нарушают тайны исповеди, но тоже любят почесать языки.
– Еще бы!
– А их домоправительницы – посплетничать друг с другом.
– Это их право.
– Теперь – официанты. Люди разговаривают за столиком так, словно официант – глухонемой. У официанта есть правило никогда не подслушивать беседы клиентов. Но уши-то ведь себе не заткнешь! У нас, между собой, тоже идут разговоры, – конечно, не в таком отеле, как этот… И так далее.
– Да, теперь понятно.
– Я не говорю уже о парикмахерах!
– Какие новости на Риальто?
– Вам расскажут у "Гарри" всё, кроме того, в чем замешаны вы сами.
– А я в чем-нибудь замешан?
– Все обо всем знают.
– Ну что ж, меня это только украшает.
– Кое-кто не понимает той истории в Торчелло.
– Да будь я проклят, если я и сам что-нибудь понимаю!
– А сколько вам лет, полковник, простите за нескромность?
– Пятьдесят да еще один. Почему вы об этом не спросили портье? Я всегда заполняю листок для квестуры.
– Я хотел это услышать от вас самих и поздравить.
– О чем это вы? Не понимаю.
– Разрешите вас все-таки поздравить.
– Не могу, раз не знаю с чем.
– Вас очень любят у нас в городе.
– Спасибо. Вот это мне приятно слышать! В эту минуту зазвонил телефон.
– Я возьму трубку, – сказал полковник и услышал голос Этторе:
– Кто говорит?
– Полковник Кантуэлл.
– Позиция сдана, полковник.
– Куда они пошли?
– В сторону Пьяццы.
– Хорошо. Я сейчас буду.
– Приготовить вам столик?
– В углу, – сказал полковник и положил трубку. – Я пошел к "Гарри".
– Счастливой охоты.
– Охотиться я буду на уток послезавтра поутру в botte на болотах.
– Ну и холодно же там будет!
– Наверно, – сказал полковник, надел плащ и поглядел на себя в большое зеркало, надвигая фуражку. – Ну и уродина! – сказал он в зеркало. – Вы когда-нибудь видели более уродливое лицо?
– Да, – сказал Арнальдо. – Мое, каждое утро, когда бреюсь.
– Нам обоим лучше бриться в темноте, – сказал полковник и вышел.
ГЛАВА 9
Когда полковник Кантуэлл шагнул за порог гостиницы "Гриттипалас", солнце уже заходило. На той стороне площади еще было солнечно, но там дул холодный ветер, и гондольеры предпочли укрыться под стенами "Гритти", пожертвовав остатками дневного тепла.
Отметив это про себя, полковник пошел направо по площади до угла мощеной улицы, сворачивавшей тоже вправо. Там он задержался и поглядел на церковь Санта-Мария-дель-Джильо.
"Какое красивое, компактное здание, а в то же время так и кажется, что оно вот-вот оторвется от земли. Никогда не думал, что маленькая церковь может быть похожа на "Р-47". Надо выяснить, когда она была построена и кто ее строил. Ах, черт, жаль, что я не могу всю жизнь бродить по этому городу. Всю жизнь? – подумал он. – Вот умора! Умереть можно от смеха. Подавиться от смеха. Ладно, брось, – сказал он себе. – На похоронной кляче далеко не уедешь.
К тому же, – думал он, разглядывая витрины, мимо которых шел (charcuterie с сырами пармезан, окороками из Сан-Даниеле, колбасками alia cacciatore, бутылками хорошего шотландского виски и настоящего джина "Гордон"; лавок ножевых изделий; антиквара со старинной мебелью, старинными гравюрами и картами; второсортного ресторана, пышно разукрашенного под первосортный), а потом, приближаясь к первому мостику через один из боковых каналов, где ему надо было подняться по ступенькам, – я не так уж плохо себя чувствую. Вот только этот шум в ушах. Помню, когда он у меня появился, я думал, что в лесу гудят цикады; мне тогда не хотелось спрашивать молодого Лаури, но я все-таки спросил. Он ответил: "Нет, генерал, я не слышу ни кузнечиков, ни цикад. Ночь совсем тихая, и слышно только то, что слышно всегда".
Потом, поднимаясь по ступенькам, он почувствовал боль, а спускаясь с моста, увидел двух красивых девушек. Они были хороши собой и одеты бедно, но с природным шиком; они с жаром о чем-то болтали, а ветер трепал их волосы, когда они взбегали по лестнице на длинных, стройных, как у всех венецианок, ногах. Полковник подумал, что ему, пожалуй, не стоит глазеть на витрины, – ему ведь надо взобраться еще на один мост, пройти еще две площади, свернуть направо, а потом идти все прямо, пока он наконец не дойдет до "Гарри".
Он так и поступил, с трудом преодолев боль, двигаясь обычным размашистым шагом и только изредка поглядывая на прохожих. "В этом воздухе много кислорода", – думал он, подставляя лицо ветру и глубоко вдыхая.
Но вот он отворил дверь в бар "Гарри" и вошел туда – он и на этот раз добрался благополучно и наконец был дома.
Возле стойки он увидел высокого, очень высокого человека с помятым, но породистым лицом, веселыми синими глазами и длинным разболтанным телом, как у поджарого волка.
– Привет, о мой маститый, но нечестивый полковник, – сказал он.
– Привет, мой беспутный Андреа.
Они обнялись, и рука полковника почувствовала грубую домотканую шерсть нарядного пиджака Андреа, который тот носил вот уже лет двадцать.
– У вас прекрасный вид, Андреа.
Это была ложь, что оба они отлично знали.
– Еще бы, – сказал Андреа, платя ему той же монетой. – Никогда не чувствовал себя лучше. Но и вы прекрасно выглядите.
– Спасибо. Ох, и здоровы же мы, черти, всей земли наследники!
– Прекрасно сказано! Я бы не прочь получить в наследство хоть клочок земли!
– Что вы канючите! Дадут вам не меньше ста девяноста сантиметров земли.
– Мой рост сто девяносто пять, – сказал Андреа. – Ах вы безбожник! Ну как, все еще тянете лямку la vie militaire?
– Тяну, но не надрываюсь, – сказал полковник. – Приехал поохотиться у Сан-Релахо.
– Знаю. Альварито вас искал. Просил сказать, что еще вернется.
– Хорошо. А ваша милая жена и дети здоровы?
– Вполне, просили передать вам привет, если я вас увижу. Они сейчас в Риме. Вот идет ваша девушка. Или одна из ваших девушек.
Он был такой высокий, что ему было видно даже то, что делается на улице; там уже стемнело; правда, эту девушку можно было узнать и в полной темноте.
– Пригласите ее выпить с нами у стойки, прежде чем уведете в угол, к своему столику. А ведь хороша, верно? – Да.
И вот она вошла – во всей своей красе и молодости, – высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер. У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце, да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи.
– Здравствуй, чудо ты мое, – сказал полковник.
– Здравствуй! – сказала она. – А я уж боялась, что тебя не застану. Прости, что я очень поздно.
Голос у нее был низкий, нежный; она старательно выговаривала английские слова.
– Ciao, Андреа, – сказала девушка. – Как Эмили и дети?
– Наверно, не хуже, чем в полдень, когда вы задали мне этот же самый вопрос.
– Пожалуйста, простите, – сказала она и покраснела. – Я почему-то ужасно волнуюсь, и потом я всегда говорю невпопад. А что мне надо было спросить? Ах да, вы весело провели здесь день?
– Да, – сказал Андреа. – Вдвоем со старым другом и самым нелицеприятным судьей.
– А кто он такой?
– Шотландское виски с содовой.
– Ну что ж, если он хочет меня дразнить, пусть дразнит, – сказала она полковнику. – Но ты не будешь меня дразнить, правда?
– Ведите его к тому столику в углу и разговаривайте с ним там. Вы оба мне надоели.
– А вы мне еще не надоели, – сказал полковник. – Но мысль у вас правильная. Давай, Рената, лучше сядем за столик, ладно?
– С удовольствием, если Андреа не рассердится.
– Я никогда не сержусь.
– А вы с нами выпьете, Андреа?
– Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой.
– До свидания, саrо! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть.
– Ciao, Рикардо, – коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. – Этторе, – сказал он, – запишите эту мелочь на мой счет.
Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел.
За столиком в углу Рената спросила:
– Как ты думаешь, он на нас не обиделся?
– Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится.
– Андреа очень милый. И ты тоже очень милый.
– Официант! – позвал полковник, а потом спросил: – Тебе тоже сухого мартини?
– Да. Пожалуйста.
– Два самых сухих мартини "Монтгомери". Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате.
– Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю.
– Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно.
– Сколько тебе лет?
– Почти девятнадцать. А что?
– И ты еще не понимаешь, что это значит?
– Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю.
– Давай веселиться, – сказал полковник. – Давай ни о чем не думать.
– С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать.
– Вот и наши коктейли, – сказал полковник. – Помни, когда пьешь, нельзя говорить "ну, поехали"!
– Я уже помню. Я теперь никогда не говорю "ну, поехали", или "раздавим по маленькой", или "пей до дна".
– Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться.
– Да, хочу, – сказала она.
Мартини было холодное, как лед, настоящее "Монтгомери", и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь.
– А что ты без меня делала? – спросил полковник.
– Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу.
– В какую теперь?
– А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски.
– Будь добра, поверни голову и подыми подбородок.
– Ты надо мной смеешься?
– Нет. Не смеюсь.
Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя.
– Ах ты, – сказал он, – ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные?
– Что ты, разве можно так богохульничать!
– Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение.
– Ричард… – начала она. – Нет, не скажу.
– Скажи!
– Не хочу.
Полковник подумал: "Сейчас же скажи, я приказываю!" И она сказала:
– Не смей никогда на меня так смотреть!
– Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло.
– А если бы мы были с тобой – как это говорят? – замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом?
– Нет! Клянусь, что нет. Дома – нет. Душой, во всяком случае.
– Ни с кем?
– С людьми твоего пола – нет.
– Мне не нравится, как ты это говоришь: "твоего пола". Это опять оттуда, из твоего ремесла.
– Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал?
– Видишь, – сказала она, – ты опять берешься за своё ремесло.
– Ладно, – сказал он. – Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо.
– Дай я подержу твою руку, – попросила она. – Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол.
– Спасибо, – сказал полковник.
– Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя.
– Нехорошо! Такие вещи не должны сниться.
– Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось?
– А ты чего-нибудь не нанюхалась, а?
– Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось.
– А как вела себя рука?
– Никак. Ну, это, может, и не совсем правда. Но почти все время это была просто рука.
– Такая, как эта? – спросил полковник, с отвращением глядя на искалеченную руку и вспоминая те два дня, которые ее такой сделали.
– Не такая, как эта, а эта самая. Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно?
– Нет, не больно. У меня болит только голова, ноги и ступни. А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует.
– Неверно, Ричард, – сказала она. – Эта рука все отлично чувствует.
– Я не люблю на нее смотреть. Давай-ка лучше закроем глаза на нее.
– Давай. Но тебе она не снится?
– Нет. Мне снятся другие сны.
– Да. Наверно. А вот мне последнее время снится эта рука. Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом. О чем бы это веселом нам с тобой поговорить?
– Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать.
– Чудно! – сказала она. – Но мы не будем говорить о них гадости. Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда? И ты и я.
– Ладно, – сказал полковник. – Официант! Аnсоrа due Martini! Ему не хотелось громко произносить слово "Монтгомери", потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане.
"А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? – подумал полковник. – Хотя что-то не похоже. Но не дай бог вести себя по-свински. Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, – думал он. – Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто. Она замечательная девушка, но я-то что делаю? Ведь это подло! Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, – думал он, – и ничего тут подлого нет. Это просто твоя беда, вот и все. Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось".
Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины. Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в "Чуде" Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо.
"У другой женщины за этим же столиком волосы в три раза белее, чем обыкновенная седина, – думал полковник. – Лицо у нее тоже симпатичное". Лица остальных женщин ему ничего не говорили.
– По-твоему, они лесбиянки? – спросил он Ренату.
– Не знаю. Но они очень милые.
– По-моему, лесбиянки. А может, просто подруги. Или и то и другое. Мне-то все равно, я их не осуждаю.
– Я люблю, когда ты добрый.