– Как ты думаешь, слово "доблестный" произошло от слова "добрый"?
– Не знаю, – сказала девушка и кончиками пальцев погладила его искалеченную руку. – Но я люблю тебя, когда ты добрый.
– Тогда я постараюсь быть добрым, – сказал полковник. – А кто, по-твоему, вон тот сукин сын, который сидит за ними?
– Ненадолго же хватает твоей доброты, – сказала девушка. – Давай спросим Этторе.
Они поглядели на человека, сидевшего за третьим столиком. У него было странное лицо, напоминавшее увеличенный профиль обиженного судьбою хорька или ласки, а кожа испещрена оспинами и пятнами, как поверхность луны, на которую смотришь в дешевый телескоп; полковник подумал, что человек этот похож на Геббельса, если бы у герра Геббельса загорелся самолет и он не смог оттуда вовремя выброситься.
Над лицом, которое беспрерывно во что-то вглядывалось, словно все на свете можно узнать – стоит только разглядеть или выспросить как следует, торчали черные волосы, но совсем не такие, как у людей. Казалось, будто с него сняли скальп, а потом наклеили волосы обратно. "Занятный тип, – думал полковник. – Неужели он мой соотечественник? Похоже, что да".
Когда тот, прищурившись, разговаривал с пожилой цветущей дамой, сидевшей рядом, в уголках его рта выступала слюна. А эта женщина похожа на американских матерей, которых изображают в "Ледис хоум джорнэл". "Ледис хоум джорнэл" регулярно выписывали для офицерского клуба в Триесте, и полковник всегда его просматривал. "Превосходный журнал, – думал он, – половой вопрос наряду с самой изысканной кулинарией. Возбуждает и тот и другой аппетит.
Но кто же он такой, этот тип? Чем не карикатура на американца, которого наскоро пропустили через мясорубку, а потом окунули в кипящее масло. Что-то я, кажется, опять не очень добрый", – подумал полковник.
К их столику подошел Этторе, – лицо у него было аскетическое, но он любил пошутить и не верил ни в бога, ни в черта. Полковник его спросил:
– Кто эта одухотворенная личность?
Но Этторе только развел руками.
Человек был невысокий, смуглый, глянцевитые черные волосы удивительно не шли к его странному лицу. "У него такой вид, – думал полковник, – будто он забыл переменить парик, когда постарел. Но лицо поразительное. Похоже на холмы вокруг Вердена. Не думаю, чтобы это был Геббельс, зачем бы он выбрал себе такое лицо в те дни, когда все они разыгрывали "Сумерки богов"? "Komm, susser Tod". Ну что ж, в конце концов, все они отхватили по большому, сочному ломтю этой самой susser Tod".
– Не хотите ли бутерброд с susser Tod, мисс Рената?
– Пожалуй, нет, – сказала она. – Хотя я люблю Баха и знаю, что Чиприани мог бы приготовить мне такой бутерброд.
– А я ничего и не говорю против Баха.
– Знаю.
– Черт подери! – сказал полковник. – Бах ведь, в сущности, был нашим союзником. Как и ты, – добавил он.
– Ну, меня ты, пожалуйста, не трогай!
– Дочка, – сказал полковник, – когда же ты поймешь, что мне можно над тобой шутить, – ведь я тебя люблю!
– Я это поняла. Но, знаешь, гораздо веселее, когда шутки не очень грубые.
– Хорошо. И я понял.
– Сколько раз ты думал обо мне на этой неделе?
– Все время.
– Нет, скажи правду!
– Правда. Все время.
– Ты думаешь, у нас с тобой это такой уж тяжелый случай?
– Почем я знаю, – сказал полковник. – Как я могу знать?
– Надеюсь все-таки, что у нас с тобой это не такой уж тяжелый случай. Я никак не думала, что это будет такой тяжелый случай!
– А теперь думаешь?
– Да, теперь я вижу, – сказала девушка. – Теперь, и навсегда, и во веки веков. Я правильно сказала?
– Довольно и одного "теперь". Скажите, Этторе, а этот тип с обаятельным лицом – рядом с ним сидит такая симпатичная женщина, – он не в "Гритти" живет, а?
– Нет, – сказал Этторе. – Он живет поблизости, но иногда ходит в "Гритти" обедать.
– Великолепно, – сказал полковник. – Теперь я знаю, на что мне смотреть, когда нападет тоска. А кто ему эта женщина? Жена? Мать? Дочь?
– Увы! Не знаю! – сказал Этторе. – Мы тут в Венеции почему-то за ним плохо следили. Он у нас почему-то не вызывал ни любви, ни ненависти, ни страха, ни подозрений. Но вас он в самом деле интересует? Я могу расспросить Чиприани.
– Давай-ка лучше закроем на него глаза, – сказала девушка. – Ты так, кажется, говоришь?
– Что ж, давай закроем.
– Ну да, раз у нас так мало времени, Ричард. Зачем на него тратить время?
– Я смотрел на него, как на рисунок Гойи. Лица ведь – те же картины.
– Смотри на мое лицо, а я буду смотреть на твое. Давай на него закроем глаза, хорошо? Он ведь пришел сюда просто так и никому не мешает.
– Давай я буду смотреть на твое лицо, а ты на мое не смотри.
– Нет, – сказала она. – Это нечестно. Мне ведь твое лицо надо запомнить на целую неделю.
– Ну а что ж тогда мне прикажешь делать? – спросил ее полковник.
К ним опять подошел Этторе – это был отчаянный заговорщик, и, быстро, как истинный венецианец, наведя справки, он сообщил:
– Мой товарищ, который работает в той гостинице, говорит, что он выпивает три-четыре рюмки виски, а потом садится и пишет очень длинно и бегло далеко за полночь.
– Представляю, как это увлекательно будет читать!
– Да, и я себе представляю, – сказал Этторе, – Данте, наверно, работал иначе.
– Данте был тоже vieux con, – сказал полковник. – Как мужчина, а не как писатель.
– Вы правы, – признался Этторе. – Никто из знатоков, кроме флорентийцев, не будет этого отрицать.
– Начхать нам на Флоренцию, – сказал полковник.
– Ну, это не так-то просто, – сказал Этторе. – Многие пытались, но редко кому это удавалось. А чем она вам, полковник, не нравится?
– Трудно объяснить. Когда я был мальчишкой, там был сборный пункт моего полка. – Он сказал по-итальянски – deposito.
– Тогда понятно. У меня тоже есть причины ее не любить. А вы знаете какие-нибудь хорошие города?
– Да, – сказал полковник. – Этот. Кое в чем Милан, Болонья. И Бергамо.
– Чиприани припас много водки на случай, если придут русские, – сказал Этторе. Он любил отпустить крепкую шуточку.
– Они привезут свою водку. И пошлины платить не будут.
– А Чиприани все же подготовился к их приходу.
– Ну, тогда он – единственный, кто к этому готов. Посоветуйте ему не брать от младших офицеров чеков на Одесский банк, и спасибо вам за сведения о моем соотечественнике. Больше я не буду отнимать у вас время.
Этторе отошел. Девушка заглянула в старые стальные глаза полковника и положила обе свои руки на его искалеченную руку.
– Ты сегодня довольно добрый, – сказала она.
– А ты ужасно красивая, и я тебя люблю.
– Ну что ж, это приятно слышать!
– Где мы будем ужинать?
– Мне надо позвонить домой и спросить, можно ли мне не ужинать дома.
– А почему та стала грустная?
– Разве я грустная?
– Да.
– И совсем я не грустная. Такая же веселая, как всегда. Честное слово, Ричард. Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет?
– Ну зачем так прямо? – спросил полковник. – Но когда ты это говорила, ты была очень красивая!
– Я никогда не плачу, – сказала девушка. – Никогда. У меня даже есть такое правило – никогда не плакать. Но сейчас я заплачу.
– Не плачь, – сказал полковник. – Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего – ну его к дьяволу!
– Скажи еще раз, что ты меня любишь.
– Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя.
– А ты постараешься не умирать?
– Да.
– Что говорил доктор?
– Да ничего особенного…
– Но хуже тебе не стало?
– Нет, – солгал он.
– Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини.
– Знаю. Но теперь здорово пьешь.
– А лекарство тебе принимать не пора?
– Пора, – сказал полковник. – Лекарство пора принять.
– Можно я тебе его дам?
– Да, – сказал полковник. – Можно.
Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. "Каждый раз одно и то же, – думал он. – Черт бы его побрал, это лекарство!" Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. "Что ж, он всегда стрелял лучше меня, – думал полковник, – ружье принадлежит ему по праву".
– Слушай, дочка, – сказал он. – Ты только из-за меня не расстраивайся.
– Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю.
– Тоже не бог весть какое занятие, правда? – Он сказал oficio вместо "занятие", – когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. "Испанский язык грубый, – думал полковник, – иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится".
– Es un oficio bastante malo, – повторил он, – любить меня.
– Да. Но это единственное мое занятие.
– А стихов ты больше не пишешь?
– Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты.
"В каком же возрасте у них тут стареют? – думал полковник. – В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год".
– Как мама? – спросил он ласково.
– Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе.
– Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок?
– Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется.
– Мы могли бы с тобой пожениться.
– Нет, – сказала она. – Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать.
– А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался.
– По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался.
– Не часто. Но бывало, – сказал полковник. – В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза.
– Расскажи, как это было.
– Тебе будет скучно, – сказал полковник. – Мне самому до смерти тошно, когда я вспоминаю, а другим – тем более.
– А я разве другая?
– Нет. Ты моя любовь. Моя последняя, единственная и настоящая любовь.
– А ты их принял, эти решения, давно или недавно?
– Одно давно. Другое попозже. А третье недавно.
– Может, ты мне все-таки расскажешь? Я тоже хочу заниматься твоим скверным ремеслом вместе с тобой.
– А ну его к дьяволу! – сказал полковник. – Ошибки были сделаны, и я заплатил за них сполна. Беда только в том, что расплатиться невозможно.
– Расскажи, как это было и почему невозможно.
– Не хочу, – сказал полковник. И переубеждать его было бесполезно.
– Тогда давай веселиться.
– Давай, – сказал полковник. – Жизнь-то ведь у нас только одна.
– А вдруг не одна? Вдруг еще будут и другие?
– Не думаю, – сказал полковник. – Ну-ка, повернись ко мне в профиль, чудо мое!
– Вот так?
– Так, – сказал полковник. – Именно так.
"Ну вот, – подумал полковник, – начался последний раунд, а я даже не знаю, какой он по счету. Я любил в своей жизни только трех женщин и трижды их терял.
Женщину теряешь так же, как теряешь батальон, – из-за ошибки в расчетах, приказа, который невыполним, и немыслимо тяжелых условий. И еще – из-за своего скотства.
Я потерял в своей жизни три батальона и трех женщин, а теперь у меня четвертая, самая красивая из всех, и чем же, черт подери, это кончится?
А ну-ка, объясните, генерал, – ведь у нас сейчас не военный совет, а свободный обмен мнениями по поводу создавшейся обстановки, – ответьте мне, генерал, на вопрос, который вы мне сами не раз задавали: Где же ваша кавалерия, генерал?
Ну вот, так я и думал, – сказал он себе. Командир не знает, где его кавалерия, а кавалерия не разбирается ни в своем положении, ни в своих задачах, и часть ее, ровно столько, сколько для этого нужно, изгадит все дело, как гадила кавалерия во всех войнах, с тех самых пор, как ее посадили на коней".
– Чудо ты мое, – сказал он. – Ма tres chere et bien aimee. Я очень скучный человек, ты уж меня, пожалуйста, прости.
– Мне с тобой никогда не скучно, я ведь тебя люблю. Мне только хочется, чтобы сегодня мы были повеселее.
– Будь я проклят, но сегодня мы будем веселые, – сказал полковник. – А ты не знаешь чего-нибудь особенно веселого?
– А мы сами разве не веселые, да и все, что творится тут, в городе… Ты ведь часто бывал веселый.
– Да, – признался полковник, – бывал.
– Неужели мы не можем еще раз повеселиться?
– Конечно. Можем. Отчего же…
– Видишь того молодого человека с волнистыми волосами – он их не завивает, он их только аккуратно укладывает, чтобы казаться покрасивее.
– Вижу.
– Это очень хороший художник, но передние зубы у него вставные. Он был раньше pederaste, но другие pederastes как-то раз напали на него на Лидо во время полнолуния.
– Сколько тебе лет?
– Скоро будет девятнадцать.
– Откуда же ты все это знаешь?
– Мне рассказывал один гондольер. Этот молодой человек по нашим временам очень хороший художник. Теперь ведь настоящих художников не бывает. Но подумай, ходить со вставными зубами в двадцать пять лет – это просто смешно!
– Я тебя очень люблю, – сказал полковник.
– И я тебя очень люблю. Я только не знаю, что это значит по-вашему, по-американски. Но я люблю тебя и по-итальянски, хотя это против моих взглядов и против моего желания.
– Нельзя так чертовски много желать, – сказал полковник, – не то, смотри, желание возьмет да исполнится!
– Верно, – сказала она. – Но я бы хотела, чтобы мое теперешнее желание исполнилось.
Оба помолчали, потом девушка сказала:
– Этот молодой человек, – он теперь уже настоящий мужчина и ухаживает за женщинами, чтобы скрыть, что он такое, – написал мой портрет. Хочешь, я тебе его подарю?
– Спасибо. Я буду очень рад, – сказал полковник.
– Там все так поэтично! Волосы куда длиннее, чем у меня на самом деле; и кажется, будто я выхожу из моря, даже не намочив головы. А когда выходишь из воды, волосы прилизанные, концы у них слипшиеся и вся ты похожа на дохлую крысу. Но папа хорошо заплатил за портрет, и хотя это совсем не я, но такой ты бы хотел меня иметь.
– Я часто себе представляю, как ты выходишь из моря.
– Ну да! Ужасное уродство!.. Может, ты правда возьмешь этот портрет на память?
– А твоя мама возражать не будет?
– Нет, мама возражать не будет. По-моему, она будет даже рада от него избавиться. У нас есть картины получше.
– Я очень люблю вас обеих – и тебя, и твою маму.
– Я ей это непременно скажу.
– Как ты думаешь, этот конопатый хлюст в самом деле писатель?
– Да. Этторе ведь тебе сказал. Этторе любит пошутить, но никогда не врет. Ричард, что такое хлюст? Только ты надо мной не смейся.
– Боюсь, что это трудно объяснить. По-моему, хлюст – это человек, который никогда всерьез не занимался своим делом (oficio) и только раздражает всех своим нахальством.
– Мне надо научиться правильно употреблять это слово.
– Не стоит употреблять его вообще. – Потом он спросил: – А когда я получу твой портрет?
– Если хочешь, сегодня. Я попрошу, чтобы его упаковали и послали тебе. Где ты его повесишь?
– У себя дома.
– А туда никто не придет и не будет надо мной смеяться и говорить гадости?
– Нет. Пусть только попробует. И потом, я им скажу, что это портрет моей дочери.
– А у тебя когда-нибудь была дочь?
– Нет, но мне всю жизнь хотелось, чтобы она была.
– Но я могу быть тебе и дочерью тоже.
– Тогда это будет кровосмешением.
– В таком старинном городе, как наш, это никого не испугает. Чего тут только не видали!
– Послушай, дочка…
– Вот и хорошо, – сказала она. – Мне это очень нравится.
– Ну и слава богу, – сказал полковник. Его голос звучал чуть-чуть хрипло. – Мне тоже нравится.
– Теперь ты понимаешь, за что я тебя люблю, хоть и знаю, что этого не надо?
– Послушай, дочка… Где мы будем ужинать?
– Где хочешь!
– Давай поужинаем в "Гритти"?
– Давай.
– Тогда позвони домой и спроси разрешения.
– Не хочу. Я не буду просить разрешения, я просто им скажу, где я ужинаю, чтобы они не беспокоились.
– Но ты в самом деле хочешь ужинать в "Гритти"?
– Конечно. Это очень хороший ресторан, и ты там живешь, и все могут нас там видеть.
– С каких пор ты стала такой?
– А я и была такая. Мне всегда было все равно, что обо мне думают. И потом, я никогда не делала того, чего надо было стыдиться, разве что врала, когда была маленькая, и грубила.
– Эх, как бы я хотел, чтобы мы могли пожениться и родить пятерых сыновей, – сказал полковник.
– Я тоже, – сказала девушка. – И разослать их в пять разных концов света.
– А разве у света пять концов?
– Не знаю, – сказала она. – Пока я говорила, мне казалось, что да. Ну вот видишь, мы опять веселимся правда?
– Да, дочка.
– Ну-ка, скажи еще раз. Повтори, как ты сказал.
– Да, дочка.
– Ах, – сказала она. – Почему у людей все так сложно? Можно мне подержать твою руку?
– Она такая уродливая, мне самому противно на нее смотреть.
– Ты даже не понимаешь, какая у тебя рука!
– Это, конечно, дело вкуса, – сказал он. – Но ты, дочка, все же не права.
– Может быть. Но видишь, мы опять веселимся, а то плохое, что у нас было на сердце, теперь ушло.
– Ушло, как туман из низины, когда над холмами встает солнце, – сказал полковник. – И ты – это солнце.
– А мне хочется быть похожей на луну.
– Ты и луна тоже. И любая другая планета, какая тебе нравится, и я даже могу тебе точно сказать, где эта планета находится. Господи Иисусе, дочка, да если хочешь, будь хоть целым созвездием.
– Нет, лучше я буду луной. У нее тоже есть свои неприятности.
– Да. Невзгоды и к ней приходят в положенный срок. Но прежде чем луне пойти на убыль, всегда бывает полнолуние.
– Она мне кажется иногда такой грустной там, над каналом, что у меня даже сердце щемит.
– Ей немало досталось на ее веку.