За рекой, в тени деревьев - Хемингуэй Эрнест Миллер 7 стр.


– Как ты думаешь, слово "доблестный" произошло от слова "добрый"?

– Не знаю, – сказала девушка и кончиками пальцев погладила его искалеченную руку. – Но я люблю тебя, когда ты добрый.

– Тогда я постараюсь быть добрым, – сказал полковник. – А кто, по-твоему, вон тот сукин сын, который сидит за ними?

– Ненадолго же хватает твоей доброты, – сказала девушка. – Давай спросим Этторе.

Они поглядели на человека, сидевшего за третьим столиком. У него было странное лицо, напоминавшее увеличенный профиль обиженного судьбою хорька или ласки, а кожа испещрена оспинами и пятнами, как поверхность луны, на которую смотришь в дешевый телескоп; полковник подумал, что человек этот похож на Геббельса, если бы у герра Геббельса загорелся самолет и он не смог оттуда вовремя выброситься.

Над лицом, которое беспрерывно во что-то вглядывалось, словно все на свете можно узнать – стоит только разглядеть или выспросить как следует, торчали черные волосы, но совсем не такие, как у людей. Казалось, будто с него сняли скальп, а потом наклеили волосы обратно. "Занятный тип, – думал полковник. – Неужели он мой соотечественник? Похоже, что да".

Когда тот, прищурившись, разговаривал с пожилой цветущей дамой, сидевшей рядом, в уголках его рта выступала слюна. А эта женщина похожа на американских матерей, которых изображают в "Ледис хоум джорнэл". "Ледис хоум джорнэл" регулярно выписывали для офицерского клуба в Триесте, и полковник всегда его просматривал. "Превосходный журнал, – думал он, – половой вопрос наряду с самой изысканной кулинарией. Возбуждает и тот и другой аппетит.

Но кто же он такой, этот тип? Чем не карикатура на американца, которого наскоро пропустили через мясорубку, а потом окунули в кипящее масло. Что-то я, кажется, опять не очень добрый", – подумал полковник.

К их столику подошел Этторе, – лицо у него было аскетическое, но он любил пошутить и не верил ни в бога, ни в черта. Полковник его спросил:

– Кто эта одухотворенная личность?

Но Этторе только развел руками.

Человек был невысокий, смуглый, глянцевитые черные волосы удивительно не шли к его странному лицу. "У него такой вид, – думал полковник, – будто он забыл переменить парик, когда постарел. Но лицо поразительное. Похоже на холмы вокруг Вердена. Не думаю, чтобы это был Геббельс, зачем бы он выбрал себе такое лицо в те дни, когда все они разыгрывали "Сумерки богов"? "Komm, susser Tod". Ну что ж, в конце концов, все они отхватили по большому, сочному ломтю этой самой susser Tod".

– Не хотите ли бутерброд с susser Tod, мисс Рената?

– Пожалуй, нет, – сказала она. – Хотя я люблю Баха и знаю, что Чиприани мог бы приготовить мне такой бутерброд.

– А я ничего и не говорю против Баха.

– Знаю.

– Черт подери! – сказал полковник. – Бах ведь, в сущности, был нашим союзником. Как и ты, – добавил он.

– Ну, меня ты, пожалуйста, не трогай!

– Дочка, – сказал полковник, – когда же ты поймешь, что мне можно над тобой шутить, – ведь я тебя люблю!

– Я это поняла. Но, знаешь, гораздо веселее, когда шутки не очень грубые.

– Хорошо. И я понял.

– Сколько раз ты думал обо мне на этой неделе?

– Все время.

– Нет, скажи правду!

– Правда. Все время.

– Ты думаешь, у нас с тобой это такой уж тяжелый случай?

– Почем я знаю, – сказал полковник. – Как я могу знать?

– Надеюсь все-таки, что у нас с тобой это не такой уж тяжелый случай. Я никак не думала, что это будет такой тяжелый случай!

– А теперь думаешь?

– Да, теперь я вижу, – сказала девушка. – Теперь, и навсегда, и во веки веков. Я правильно сказала?

– Довольно и одного "теперь". Скажите, Этторе, а этот тип с обаятельным лицом – рядом с ним сидит такая симпатичная женщина, – он не в "Гритти" живет, а?

– Нет, – сказал Этторе. – Он живет поблизости, но иногда ходит в "Гритти" обедать.

– Великолепно, – сказал полковник. – Теперь я знаю, на что мне смотреть, когда нападет тоска. А кто ему эта женщина? Жена? Мать? Дочь?

– Увы! Не знаю! – сказал Этторе. – Мы тут в Венеции почему-то за ним плохо следили. Он у нас почему-то не вызывал ни любви, ни ненависти, ни страха, ни подозрений. Но вас он в самом деле интересует? Я могу расспросить Чиприани.

– Давай-ка лучше закроем на него глаза, – сказала девушка. – Ты так, кажется, говоришь?

– Что ж, давай закроем.

– Ну да, раз у нас так мало времени, Ричард. Зачем на него тратить время?

– Я смотрел на него, как на рисунок Гойи. Лица ведь – те же картины.

– Смотри на мое лицо, а я буду смотреть на твое. Давай на него закроем глаза, хорошо? Он ведь пришел сюда просто так и никому не мешает.

– Давай я буду смотреть на твое лицо, а ты на мое не смотри.

– Нет, – сказала она. – Это нечестно. Мне ведь твое лицо надо запомнить на целую неделю.

– Ну а что ж тогда мне прикажешь делать? – спросил ее полковник.

К ним опять подошел Этторе – это был отчаянный заговорщик, и, быстро, как истинный венецианец, наведя справки, он сообщил:

– Мой товарищ, который работает в той гостинице, говорит, что он выпивает три-четыре рюмки виски, а потом садится и пишет очень длинно и бегло далеко за полночь.

– Представляю, как это увлекательно будет читать!

– Да, и я себе представляю, – сказал Этторе, – Данте, наверно, работал иначе.

– Данте был тоже vieux con, – сказал полковник. – Как мужчина, а не как писатель.

– Вы правы, – признался Этторе. – Никто из знатоков, кроме флорентийцев, не будет этого отрицать.

– Начхать нам на Флоренцию, – сказал полковник.

– Ну, это не так-то просто, – сказал Этторе. – Многие пытались, но редко кому это удавалось. А чем она вам, полковник, не нравится?

– Трудно объяснить. Когда я был мальчишкой, там был сборный пункт моего полка. – Он сказал по-итальянски – deposito.

– Тогда понятно. У меня тоже есть причины ее не любить. А вы знаете какие-нибудь хорошие города?

– Да, – сказал полковник. – Этот. Кое в чем Милан, Болонья. И Бергамо.

– Чиприани припас много водки на случай, если придут русские, – сказал Этторе. Он любил отпустить крепкую шуточку.

– Они привезут свою водку. И пошлины платить не будут.

– А Чиприани все же подготовился к их приходу.

– Ну, тогда он – единственный, кто к этому готов. Посоветуйте ему не брать от младших офицеров чеков на Одесский банк, и спасибо вам за сведения о моем соотечественнике. Больше я не буду отнимать у вас время.

Этторе отошел. Девушка заглянула в старые стальные глаза полковника и положила обе свои руки на его искалеченную руку.

– Ты сегодня довольно добрый, – сказала она.

– А ты ужасно красивая, и я тебя люблю.

– Ну что ж, это приятно слышать!

– Где мы будем ужинать?

– Мне надо позвонить домой и спросить, можно ли мне не ужинать дома.

– А почему та стала грустная?

– Разве я грустная?

– Да.

– И совсем я не грустная. Такая же веселая, как всегда. Честное слово, Ричард. Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет?

– Ну зачем так прямо? – спросил полковник. – Но когда ты это говорила, ты была очень красивая!

– Я никогда не плачу, – сказала девушка. – Никогда. У меня даже есть такое правило – никогда не плакать. Но сейчас я заплачу.

– Не плачь, – сказал полковник. – Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего – ну его к дьяволу!

– Скажи еще раз, что ты меня любишь.

– Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя.

– А ты постараешься не умирать?

– Да.

– Что говорил доктор?

– Да ничего особенного…

– Но хуже тебе не стало?

– Нет, – солгал он.

– Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини.

– Знаю. Но теперь здорово пьешь.

– А лекарство тебе принимать не пора?

– Пора, – сказал полковник. – Лекарство пора принять.

– Можно я тебе его дам?

– Да, – сказал полковник. – Можно.

Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. "Каждый раз одно и то же, – думал он. – Черт бы его побрал, это лекарство!" Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. "Что ж, он всегда стрелял лучше меня, – думал полковник, – ружье принадлежит ему по праву".

– Слушай, дочка, – сказал он. – Ты только из-за меня не расстраивайся.

– Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю.

– Тоже не бог весть какое занятие, правда? – Он сказал oficio вместо "занятие", – когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. "Испанский язык грубый, – думал полковник, – иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится".

– Es un oficio bastante malo, – повторил он, – любить меня.

– Да. Но это единственное мое занятие.

– А стихов ты больше не пишешь?

– Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты.

"В каком же возрасте у них тут стареют? – думал полковник. – В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год".

– Как мама? – спросил он ласково.

– Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе.

– Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок?

– Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется.

– Мы могли бы с тобой пожениться.

– Нет, – сказала она. – Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать.

– А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался.

– По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался.

– Не часто. Но бывало, – сказал полковник. – В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза.

– Расскажи, как это было.

– Тебе будет скучно, – сказал полковник. – Мне самому до смерти тошно, когда я вспоминаю, а другим – тем более.

– А я разве другая?

– Нет. Ты моя любовь. Моя последняя, единственная и настоящая любовь.

– А ты их принял, эти решения, давно или недавно?

– Одно давно. Другое попозже. А третье недавно.

– Может, ты мне все-таки расскажешь? Я тоже хочу заниматься твоим скверным ремеслом вместе с тобой.

– А ну его к дьяволу! – сказал полковник. – Ошибки были сделаны, и я заплатил за них сполна. Беда только в том, что расплатиться невозможно.

– Расскажи, как это было и почему невозможно.

– Не хочу, – сказал полковник. И переубеждать его было бесполезно.

– Тогда давай веселиться.

– Давай, – сказал полковник. – Жизнь-то ведь у нас только одна.

– А вдруг не одна? Вдруг еще будут и другие?

– Не думаю, – сказал полковник. – Ну-ка, повернись ко мне в профиль, чудо мое!

– Вот так?

– Так, – сказал полковник. – Именно так.

"Ну вот, – подумал полковник, – начался последний раунд, а я даже не знаю, какой он по счету. Я любил в своей жизни только трех женщин и трижды их терял.

Женщину теряешь так же, как теряешь батальон, – из-за ошибки в расчетах, приказа, который невыполним, и немыслимо тяжелых условий. И еще – из-за своего скотства.

Я потерял в своей жизни три батальона и трех женщин, а теперь у меня четвертая, самая красивая из всех, и чем же, черт подери, это кончится?

А ну-ка, объясните, генерал, – ведь у нас сейчас не военный совет, а свободный обмен мнениями по поводу создавшейся обстановки, – ответьте мне, генерал, на вопрос, который вы мне сами не раз задавали: Где же ваша кавалерия, генерал?

Ну вот, так я и думал, – сказал он себе. Командир не знает, где его кавалерия, а кавалерия не разбирается ни в своем положении, ни в своих задачах, и часть ее, ровно столько, сколько для этого нужно, изгадит все дело, как гадила кавалерия во всех войнах, с тех самых пор, как ее посадили на коней".

– Чудо ты мое, – сказал он. – Ма tres chere et bien aimee. Я очень скучный человек, ты уж меня, пожалуйста, прости.

– Мне с тобой никогда не скучно, я ведь тебя люблю. Мне только хочется, чтобы сегодня мы были повеселее.

– Будь я проклят, но сегодня мы будем веселые, – сказал полковник. – А ты не знаешь чего-нибудь особенно веселого?

– А мы сами разве не веселые, да и все, что творится тут, в городе… Ты ведь часто бывал веселый.

– Да, – признался полковник, – бывал.

– Неужели мы не можем еще раз повеселиться?

– Конечно. Можем. Отчего же…

– Видишь того молодого человека с волнистыми волосами – он их не завивает, он их только аккуратно укладывает, чтобы казаться покрасивее.

– Вижу.

– Это очень хороший художник, но передние зубы у него вставные. Он был раньше pederaste, но другие pederastes как-то раз напали на него на Лидо во время полнолуния.

– Сколько тебе лет?

– Скоро будет девятнадцать.

– Откуда же ты все это знаешь?

– Мне рассказывал один гондольер. Этот молодой человек по нашим временам очень хороший художник. Теперь ведь настоящих художников не бывает. Но подумай, ходить со вставными зубами в двадцать пять лет – это просто смешно!

– Я тебя очень люблю, – сказал полковник.

– И я тебя очень люблю. Я только не знаю, что это значит по-вашему, по-американски. Но я люблю тебя и по-итальянски, хотя это против моих взглядов и против моего желания.

– Нельзя так чертовски много желать, – сказал полковник, – не то, смотри, желание возьмет да исполнится!

– Верно, – сказала она. – Но я бы хотела, чтобы мое теперешнее желание исполнилось.

Оба помолчали, потом девушка сказала:

– Этот молодой человек, – он теперь уже настоящий мужчина и ухаживает за женщинами, чтобы скрыть, что он такое, – написал мой портрет. Хочешь, я тебе его подарю?

– Спасибо. Я буду очень рад, – сказал полковник.

– Там все так поэтично! Волосы куда длиннее, чем у меня на самом деле; и кажется, будто я выхожу из моря, даже не намочив головы. А когда выходишь из воды, волосы прилизанные, концы у них слипшиеся и вся ты похожа на дохлую крысу. Но папа хорошо заплатил за портрет, и хотя это совсем не я, но такой ты бы хотел меня иметь.

– Я часто себе представляю, как ты выходишь из моря.

– Ну да! Ужасное уродство!.. Может, ты правда возьмешь этот портрет на память?

– А твоя мама возражать не будет?

– Нет, мама возражать не будет. По-моему, она будет даже рада от него избавиться. У нас есть картины получше.

– Я очень люблю вас обеих – и тебя, и твою маму.

– Я ей это непременно скажу.

– Как ты думаешь, этот конопатый хлюст в самом деле писатель?

– Да. Этторе ведь тебе сказал. Этторе любит пошутить, но никогда не врет. Ричард, что такое хлюст? Только ты надо мной не смейся.

– Боюсь, что это трудно объяснить. По-моему, хлюст – это человек, который никогда всерьез не занимался своим делом (oficio) и только раздражает всех своим нахальством.

– Мне надо научиться правильно употреблять это слово.

– Не стоит употреблять его вообще. – Потом он спросил: – А когда я получу твой портрет?

– Если хочешь, сегодня. Я попрошу, чтобы его упаковали и послали тебе. Где ты его повесишь?

– У себя дома.

– А туда никто не придет и не будет надо мной смеяться и говорить гадости?

– Нет. Пусть только попробует. И потом, я им скажу, что это портрет моей дочери.

– А у тебя когда-нибудь была дочь?

– Нет, но мне всю жизнь хотелось, чтобы она была.

– Но я могу быть тебе и дочерью тоже.

– Тогда это будет кровосмешением.

– В таком старинном городе, как наш, это никого не испугает. Чего тут только не видали!

– Послушай, дочка…

– Вот и хорошо, – сказала она. – Мне это очень нравится.

– Ну и слава богу, – сказал полковник. Его голос звучал чуть-чуть хрипло. – Мне тоже нравится.

– Теперь ты понимаешь, за что я тебя люблю, хоть и знаю, что этого не надо?

– Послушай, дочка… Где мы будем ужинать?

– Где хочешь!

– Давай поужинаем в "Гритти"?

– Давай.

– Тогда позвони домой и спроси разрешения.

– Не хочу. Я не буду просить разрешения, я просто им скажу, где я ужинаю, чтобы они не беспокоились.

– Но ты в самом деле хочешь ужинать в "Гритти"?

– Конечно. Это очень хороший ресторан, и ты там живешь, и все могут нас там видеть.

– С каких пор ты стала такой?

– А я и была такая. Мне всегда было все равно, что обо мне думают. И потом, я никогда не делала того, чего надо было стыдиться, разве что врала, когда была маленькая, и грубила.

– Эх, как бы я хотел, чтобы мы могли пожениться и родить пятерых сыновей, – сказал полковник.

– Я тоже, – сказала девушка. – И разослать их в пять разных концов света.

– А разве у света пять концов?

– Не знаю, – сказала она. – Пока я говорила, мне казалось, что да. Ну вот видишь, мы опять веселимся правда?

– Да, дочка.

– Ну-ка, скажи еще раз. Повтори, как ты сказал.

– Да, дочка.

– Ах, – сказала она. – Почему у людей все так сложно? Можно мне подержать твою руку?

– Она такая уродливая, мне самому противно на нее смотреть.

– Ты даже не понимаешь, какая у тебя рука!

– Это, конечно, дело вкуса, – сказал он. – Но ты, дочка, все же не права.

– Может быть. Но видишь, мы опять веселимся, а то плохое, что у нас было на сердце, теперь ушло.

– Ушло, как туман из низины, когда над холмами встает солнце, – сказал полковник. – И ты – это солнце.

– А мне хочется быть похожей на луну.

– Ты и луна тоже. И любая другая планета, какая тебе нравится, и я даже могу тебе точно сказать, где эта планета находится. Господи Иисусе, дочка, да если хочешь, будь хоть целым созвездием.

– Нет, лучше я буду луной. У нее тоже есть свои неприятности.

– Да. Невзгоды и к ней приходят в положенный срок. Но прежде чем луне пойти на убыль, всегда бывает полнолуние.

– Она мне кажется иногда такой грустной там, над каналом, что у меня даже сердце щемит.

– Ей немало досталось на ее веку.

Назад Дальше