А Кривонос, подвинувшись к своим товарищам, не обращал внимания на стоящий в корчме гвалт и что-то горячо говорил, ударяя по столу кулаком. В сдержанном голосе, клокотавшем злобой, прорывались иногда то проклятия, то угрозы, то брань:
- А этот Гуня? Ежа бы ему против шерсти в горлянку! Сдаваться! Да еще кому? Собаке бешеной! Вот и сдались, - лихорадка им всем! Сам-то удрал, а вы теперь и целуйтесь. А! - кусал он до крови кулак и метал из своих глаз искры...
- Да ведь несила была держаться, - вздохнули товарищи.
- Можно было... с голоду не пухли... конины вволю... а о табор наш поломал бы зубы не то что пропойца Потоцкий, а и сам дьявол Ярема - этот антихрист проклятый, перевертень, обляшок, иуда!.. Вот теперь, когда распустило, и потанцевали бы у меня ляшки: я ихних гусаров и драгонию загнал бы по брюхо в грязь да и сажал бы потом паничей, как галушки, на копья.
- Да, теперь бы с ними справиться легче.
- То-то! Но пусть моя мать мне на том свете плюнет в глаза, пусть батько вырвет мне ус, пусть моя горлица, мои дети... если я не отомщу этой гадине!.. Ух, поймать бы мне его - вот уже натешился бы, так натешился!
- Трудновато... длинные у него руки, - покачали головой собеседники.
- Бог не без милости, казак не без доли! - произнес с затаенной отвагой Кривонос. - А тут вот что: Ярема будет возвращаться в Лубны... нужно устроить, - понизил он голос до шепота и начал уже сообщать что-то на ухо. Товарищи слушали его напряженно, перегнувшись совсем через стол, и то утвердительно кивали чупринами, то разводили руками.
- Братия, вонмем! - перервал вдруг пение звонарь. - Я обогнал на гребле псалмопевца Степана с бандурою; как мыслите, не запросить ли его сюда, песнопения ради?
- Эх, да и дурень же ты, пане звонарь! - укорил его, покачнувшись, Чарнота. - Как же ты не сказал этого раньше? Да без бандуриста и бенкет не в бенкет. Тащи дида сюда на первое место.
- А так, так! - подхватили другие.
- Да я... со духом, как обухом! - рванулся к двери звонарь и наткнулся на какую-то сгорбленную фигуру.
- Да он здесь налицо, братие, - откликнулся звонарь. - Вот сюда, сюда, диду, к свету.
- Давно уже нет для меня этого божьего света, - вздохнул дед, ощупью идя за звонарем.
Чарнота вскочил навстречу и, приветавшись с бандуристом, усадил его на скамеечке почти среди хаты? а вошедший за ним поводырь незаметно и робко улегся за печкой в углу.
- Чем же вас потчевать, диду? - порывались один за другим поселяне. - Може, повечерять хотите или подкрепиться огнистой?
- Нет, спасибо вам, детки, не лезет мне кусок в горло, а окаянной душа не принимает... Разве вот немного медку - промочить горло... потому что через меру горько.
Старец с белой как молоко бородой тяжело вздохнул и поднял вверх свои серебристые ресницы, и открылись вместо глаз глубокие, зажившие раны.
И благородные черты страдальческого лица, и согбенная фигура дряхлого старца, и переполненный скорбными тонами голос произвели на подкутившую компанию сильное впечатление и заставили всех сразу присмиреть и притихнуть.
- А може б, вы, старче божий, спели нам... наставили бы святым словом, - попросил тихо Чарнота, поднося ему в руки налитый медом стакан.
- Спеть-то можно, отчего не спеть, мир хрещенный, люд благочестный, - отхлебнул он несколько глотков влаги и отдал обратно стакан, - наступают-бо такие времена, что и песня замрет, и веселье потухнет, и только разнесется стон по родной земле да разольются реками слезы.
Тяжелый вздох послышался в ответ на эти пророческие слова.
Дрожащими руками дотронулся старец до струн, и заныли они тоской-жалобой, зазвенели похоронным звоном.
А старец, поднявши голову и устремив куда-то свои незрячие очи, запел дребезжащим голосом, напрягая чаще и чаще свою костлявую, обнаженную грудь:
Земле Польська, Україно Подольська!
Та вже тому не год i не два минає,
Як у християнській землі добра немає,
Як зажурилась i заклопоталась бідна вдова,
Та то ж не бідна вдова, то наша рідна земля!
С каждой фразой сильнее и сильнее звучал голос; в нем слышались жгучие слезы, трепетавшие в безрадостных звуках. Поникнув головами, сидели и слушали поселяне и казаки эту жалобу-песню; она отзывалась стоном в их мощных грудях и пригибала чубатые головы.
Кривонос же при первых звуках народной думы, словно ужаленный в самое сердце, встрепенулся и встал, сняв свою шапку. Опершись одною рукою на стол, а другую сжавши в кулак, он закаменел, подавшись вперед и понурив свою бритую голову с длинным клоком волос. Вся его мощная фигура, готовая броситься на врага, выделялась мрачно в углу. Из-под сдвинутых косматых бровей сверкали дико глаза; но в этих вспышках огня можно было подметить накипавшую злобу и превышающее меру страдание.
А старец вдохновенными словами-рыданиями рисовал картину наступивших от польских панов угнетений: и что земли-грунты отбирают, на панщину, на работу, как скот, гоняют, что не вольно уже ни в реках рыбу ловить, ни зверя в лесу бить, что издеваются над вольными казаками не только паны и подпанки, но даже и жиды.
Тож ляхи, мосцивії пани,
По казаках i мужиках великі побори вимишляли:
Од їх ключі одбирали -
Та стали над їх домами господарями:
Хазяїна на конюшню одсилає,
А сам із його жоною на подушку злягає...
Заскрежетал зубами Кривонос и, сжавши в кулаки руки, двинулся на один шаг вперед. А в дверях никем не замеченный стоял уже новый посетитель - молодой красавец казак. Статная, гибкая фигура его резко отличалась от всех присутствовавших; дорогой, изящный костюм лежал на нем красиво и стройно; черты лица его были благородны и дышали беззаветной отвагой; орлиный взор горел пылким огнем.
А голос старца возвышался до трагизма и пророчествовал страшную долю:
Ой наступають презлії страшнії години,
Не пізнає брат брата, а мати дитини;
Нехрещені діти будуть вмирати,
Невінчані пари, як звipi, хожати...
Ой застогне Вкраїна на многіє літа...
Та чи й не до кінця світа?
Оборвал дед аккорд и склонил на грудь дрожащую голову.
Наступило тяжелое, могильное молчание; все были подавлены и потрясены думой... Вдруг пьяненький
Кожушок, вероятно, желая перебить удручающее впечатление, робко попросил старца:
- А что-нибудь бы веселенькое...
Все даже вздрогнули и отшатнулись, как от чего-то гадливого, а стоящий у дверей казак энергически вышел вперед и возмущенным, взволнованным голосом вымолвил:
- Будь проклят тот, кто запоет отныне веселую песню; радость и смех изгнаны из нашей растерзанной родины... стон только один раздается у матери Украйны... Пой, старче божий, - бросил он в руку деда червонец, - пой только такие песни, какие бы рвали наше сердце на части и превращали слезы в кровавую месть!
- Богун! - крикнул Кривонос и заключил юнака в свои широкие объятия.
5
Роскошная усадьба у войскового писаря пана Хмельницкого! На отлогом пригорке стоит шляхетский будынок. Высокая крыша его покрыта узорчасто гонтом, играющим на солнце золотистыми отливами ясени; на самом гребне крыши и по ребрам ее наложен из того же гонта зубчатый бордюр; посредине ее, со двора, далеко выступает вперед наддашник над ганком - крылечком, а с другой стороны к саду - такой же наддашник, только поднятый выше, прикрывает небольшой мезонин; наддашники заканчиваются плоским зашелеванным отрубом с окошечком и поддерживаются толстыми колоннами; последние опираются на широкие террасы - рундуки, огражденные по сторонам точеною балюстрадой. Дом не высок, но обширен; стены его обвальцованы и обмазаны глиной так гладко, что и с штукатуркой поспорят, а выбелены - словно снег блестят и виднеются даже с Чигиринского замка. На крыше возвышаются две фигурных белых трубы. Окна в доме небольшие и при каждом двухстворчатые ставни; ставни и наличники окрашены в яркую зеленую краску, а по ней мумией проведены красные линии и кружки, изображающие, вероятно, цветы; на колоннах, тоже по зеленому фону, искусно выведены мумией хитрые завитушки, а балюстрада вся выкрашена ярким суриком. Внизу, кругом дома, идет широкая завалинка, блистающая желтой охрой с синим бордюром вверху... Да, таким будынком можна б было похвастать и в Чигирине!
Двор у пана писаря широкий, зеленый. В центре его вырыт колодезь; сруб над ним затейливо выложен из липовых досок; вблизи сруба высокая соха, а к верхней распорке ее привешен на поршне длинный, качающийся рычаг - журавель, с прикрепленным к нему на висячем шесте ушатом - цебром. По краям двора стоят хозяйские всякого рода постройки - амбары, сараи, стайни, людские хаты и кухни; все они выстроены по-старосветски, прочно, из дубовых бревен; крыши на них крыты мелким тростником под щетку, с красивыми загривками и остришками; одна только рубленая комора покрыта, как и дом, гонтом. Направо за коморой и амбарами возвышается и господствует над всеми постройками широчайшая крыша клуни, доходящая почти до самой земли; вокруг нее рядами стоят длинные скирды и пузатенькие стожки всякого хлеба, отливая разными оттенками золота, - от светло-палевого жита до темно-красной гречихи. Первый двор обнесен решеткой с вычурными воротами, а кругом всей усадьбы вырыт широкий и глубокий ров, с довольно порядочным валом, огражденным двойным дубовым частоколом; это маленькое укрепление замыкается дубовою же, окованною железом брамой - необходимая осторожность для тех смутных времен.
Но не этим славится усадьба Хмельницкого, а славится она дорогим и роскошнейшим садом, заведенным еще покойным отцом Богдана, Михайлом... И сад этот вырос на чудо, на славу, - такого до самого Киева не было слышно! И чего только в этом саду не родилось! Яблоки всяких сортов - белые, нежные папировки, сочные с легким румянцем ружовки, большие зеленоватые оливки и темно-красные широкие цыганки; груши чудного вкуса - и краснобочки, и плахтянки, и бергамоты, и зимовки, и глывы... А сливы какие - зеленые, желтые, красные, сизые... а терен, а черешни, а вишни, а всякая еще мелкая ягода?.. Господи! И не сосчитать и не перепробовать всего!
Раскинулся этот сад широко по волнистым пригоркам и надвинулся кудрявою зеленью к речке. Перед будынком лежит небольшая полукруглая площадка; на ней посредине высоко поднялся вершиной и раскинулся просторно ветвями могучий столетний дуб; вокруг него разбросаны нехитрые цветники - просто гряды со всевозможными цветами: царской бородкой, гвоздиками, чернобровцами, зарей, аксамитками, горошком и обязательными кустами собачьей рожи, высоко подымавшей свои унизанные алыми и розовыми цветами стебли. Все гряды окаймлены бордюрами из барвинка, любистка, канупера и непременнейших васильков. Справа и слева обнимают цветник кусты роз и сирени, а вдоль стены у будынка стоит рядком кудрявая и нарядная, в красных гроздьях, рябина. За площадкой уже, к левой части будынка, понадвинулся высокой темной стеной целый гай - отрубной лесок, к которому примкнул разведенный сад. Прихотливыми группами выступают впереди ветвистые липы, за ними прячутся светлые, широколиственные клены, между которыми темнеют мрачные, раскидистые дубы, а над волнистыми вершинами лесной шири особняками вырезываются вверх - то стройный, кокетливый явор, то светлый, радостный ясень. От этого задумчиво шумящего леса веет мрачной глушью и дикою прелестью, а разбегающийся широко и просторно сравнительно низкий, фруктовый сад производит впечатление отрадной, резвящейся юности. Темными коридорами врезываются в лес проезжие дороги; от них змеятся тропинки по густняку, а по саду протоптаны тоже немного шире тропинки, без всякой симметрии и плана, а просто по прихоти и хозяйским потребностям, - то к пасеке, помещающейся на южном склоне, то к сушне, то к огородам, то к Тясмину; некоторые из этих тропинок обсажены кустами различных ягод, а другие вьются между густым вишняком и высоким терновником. Только в самом низу, у реки, идет широкой дугой природная тенистая аллея; с одной стороны окаймляют ее высокие, грациозные тополи, а с другой, приречной, - мягкие контуры задумчивых ив, перемешанных с вечно дрожащей осиной и стыдливой калиной.
После дикой шутки природы, нагнавшей в первых числах октября неслыханную для южных стран зиму, наступило вдруг бабье лето: возвратилось тепло, растаял безвременный снег, и оживилась прибитая холодом зелень. Стоял теплый роскошный день, один из тех дней, какими дарит нас иногда осень. Солнце склонялось к закату, обливало розовым светом сад и мягкие дали и рдело на сухой верхушке осокора, поднявшейся властно над всеми деревьями гая; теплые лучи его трогательно ласкали и грели, как прощальные поцелуи возлюбленной.
На широкой ступени крыльца сидела молодая девушка, нагнувшись над лежавшим у нее на коленях хлопчиком лет четырех. Ее наклоненная головка особенно выдавала сильно развитый лоб, на котором характерно и смело лежали пиявками, - как выражается народ, - черные брови. Чрезмерно длинные, стрельчатые ресницы закрывали совершенно глаза и бросали косую полукруглую тень на бледные щеки. Темные волосы еще более оттеняли матовую бледность лица; они были зачесаны гладко и заплетены в одну косу, что лежала толстой петлей на спине, перегнувшись через плечо на колени; в конец ее была вплетена алая лента. На строгих чертах лица девушки лежала привычная дума и делала выражение его немного суровым; но когда она поднимала свои большие серые глаза, то они лучились такою глубиной чувства, от которой все лицо ее озарялось кроткою прелестью.
Хлопчик в синих шароварах и белом суконном кунтушике лежал с закрытыми глазами; красноватые веки его сквозили на солнце, а личико было золотушно-зеленого цвета.
Из отворенных дверей слышится молодой голос, читающий какую-то славянскую книгу; его поправляет почти через слово другой - старческий, хриплый.
- "И рече он, бысть мне во спа...ние", - раздается в светлице.
- Не "во спание", а "во спасение", - досадливо вторит ему другой, - не злягай, паничу, и не сопи... слово титла зри и указку держи сице... ну, слово, покой, аз - спа...
- Да я уже намучился... глаза, пане дяче, слипаются.
- Ох, ох, ох! - вздыхает, очевидно, "профессор", - рачительство оскудевает... нужно будет просить вельможного пана о воздействии посредством канчука и лозы... Хоть до кахтызмы окончим.
И снова раздается тоскливое и сонное чтение.
А из-за двора доносится стук молотильных цепов, скрип журавля у колодца и какая-то ругань. Тучи голубей, сорвавшись откуда-то, шумно несутся со свистом над садом и, сделав в воздухе большой круг, снова устремляются назад, вероятно, на ток. На цветнике, между гряд, ходит девочка лет десяти и, собирая семена, поет песенку; детский голосок звучит ясно, а в словах особенно выразительно слышится: "Выступцем, выступцем!" На девочке баевая зеленая с красными усиками корсетка и яркая шелковая плахта.
- Галю! Царская бородка высыпалась! - повернула к девушке свое огорченное личико.
- А я тебе говорила, Катрусю{67}, - подняла голову та, - что высыпится: нужно было собирать раньше.
- Галочко, что же делать? - чуть не плачет Катря.
- Не огорчайся: я тебе привезу из Золотарева, сколько хочешь.
- О? Вот спасибо! Я на тот год везде ее насею... Как я тебя, Галю, люблю! - подбежала она вдруг и обняла Ганну. Да, это была та самая Ганна Золотаренковна, о которой отзывались с такой похвалой поселяне.
- Геть, - заплакал мальчик, отстраняя ручонками девочку, - геть к цолту{68}!
- Юрочко!{69} Гай-гай, так сердиться! - строго покачала головой Ганна. - Если ты посылаешь Катрю, так и я пойду с ней туда.
- Галю! Я не буду! - уже всхлипывал мальчик, обнимая ее колени и пряча в них головку.
- Ну, не плачь же и никогда не бранись, - погладила она его по белокурым жидким волосикам. - Катруся - твоя сестра, тебе нужно любить ее. Ну, полно же, полно же, не капризничай! Вот смотри, как Катруся побежала собирать семена. Когда придет весна, мы бросим их в землю, а бозя прикажет солнышку пригреть - вот они и станут расти, как и ты.
- А я вылосту, - улыбается уже хлопчик, - лоскази мне, люба цаца, казоцку.
- Ну, слушай!
В это время с визгом и криком выбежали из гаю мальчик и девочка. Девочка лет восьми бежала впереди, вся раскрасневшись и растопырив ручонки; на лице ее играли страх и восторг; она постоянно озиралася назад, улепетывала, изображая татарина, и кричала во всю глотку: "Ай, шайтан! Казак, казак!" А мальчик, вылитый портрет девочки, гнался за ней с азартом и подгикивал: "Гайда! Не уйдеш, голомозый!" Он держал в левой руке лук и стрелы, а в правой - собранный в петлю шнурок; останавливаясь на мгновенье, метал он стрелу, и при промахе пускался догонять снова.
- Попал, в ногу попал! - крикнул он. - Падай, Оленко{70}, ты ранена, ты мой бранец!
- Нет, Андрийко{71}, не попал! - возражает, убегая, Оленка, хоть у нее от стрелы уже синяк на ноге и страшная боль.
- Так вот же тебе! - с ожесточением пускает стрелу Андрийко и попадает девочке в спину.
- Ой, - ухватилась та за ушибленное место и присела.
- Андрийко! - с испугом встала Ганна, обнаружив свой стройный и высокий рост, и пошла быстро к игравшим, - как же не грех тебе так ударить сестру?
- А почему она не падала? - надувши губы и смотря исподлобья, буркнул Андрийко.
- Да для чего же ей падать?
- Я ее ранил в ногу, так она и должна была упасть, - убежденно доказывал он, - я бы тогда ее в плен взял, а если она начала удирать, то я должен был добить ее... татарина.
- Фу, как не стыдно подражать нашим ворогам!
- Я ее оттого и убил... Дид говорит, что нельзя татарина живым пускать... а то он убьет, - тут кто кого.
- Да зачем же играть в такую злую игру, - гладила Ганна по головке Оленку и вытирала слезы на ее глазках, - вот и обидел сестру, а ведь вы близнята, должны бы сильно любить друг дружку!..
- Я нехотя, - потупился в землю Андрийко.
- Да, нехотя... а вот хорошо еще что в спину, а если бы в глаз? Нельзя играть в то, где один обижает другого.
- Я не настоящими стрелами, это только очеретяные, смолою налепленные, - оправдывался хлопец.
- Все равно, тоже больно бьют.
- Так я буду накидывать арканом, а стрелы и лук кину, - видимо желал помириться Андрийко.
- Мне уже не больно, - бросилась целовать Ганну Оленка, - совсем не больно, Галюню... Будем играть, Андрийку!
- Ну, ну, - повеселел тот, - а то я нехотя... Отбегай же вперед!
- Осторожнее только, - поправила ему Ганна чуприну и пошла обратно к террасе, где ее на ступеньке все ждал Юрко.
- А я, Галю... не плякал, - улыбался он, болтая ножками, - а казоцки ждал.
- Вот и молодец, запорожский казак, - уселась, Ганна.
А близнята, подхватив себе еще две пары детей, неслись с звонким смехом и радостным криком через бурьяны, через гряды снова в темный гаек.
- Я тебе расскажу про недобрую козу, - начала Ганна. - Жил себе дид та баба, и был у них внучек хороший, хороший, послушный, а хозяйства всего-навсего - только коза. Жалеют все эту козоньку: поят, кормят, гулять посылают; а козонька ме-ке-ке да ме-ке-ке... жалуется, что ее голодом морят. Вот раз дид посылает ее...