- А что себе думает панна Ганна, - прервал рассказ незаметно подошедший дед, - что у нас ульев нема?..
Седая борода деда спускалась до пояса, а из-за широких желто-белых нависших бровей еще светились огнем черные очи.
- А для чего ж вам, диду, теперь ульи?
- Хе, для чего? Для роев, - усмехнулся дед, покачав головою, - вот тебе, панно, и диво! Господарь наш, продли ему господь веку, все казакует, а мы тут ему господарюем; вот солнышко пригрело, а муха божья и взыграла, да сегодня нам аж пять ройков прибыло...
- Так поздно? - изумилась Ганна.
- A чтo ж ты думаешь, панно моя люба, если поздние, так ни на что и не нужны? Как бы не так! Не такой дид, чтобы им рады не дал. Так-то, моя крале! Вот мне и нужно новых штук десять ульев, да не вербовых, а липовых... Хе, для такой пышной силы липовых!
- Есть у меня, диду, еше пять ульев, на чердаку.
- А цто зе дид сделал? - дернул за рукав Ганну Юрко, укладываясь на ступеньке.
- Постой, родненький мой, я вот только... - хотела было встать Ганна.
- Что дид сделал, казаче? А вот собрал, медком накормил... Хе! Да ты уже никак спишь? Чем казак гладок? Наелся и на бок! То-то, - продолжал словоохотливый дед, - поздние! И поздние, и ранние - все нужны: вот ты ранняя у меня, а стоишь, може, сотни поздних, а я вот поздний, древний, а еще, если гукнут клич, так мы и за ранних справимся... Ого-го! Еще как! - потряс он кулаком.
- Где уж вам! - улыбнулась Ганна.
- Ты с дида, крале, не смейся, - понюхал дед табаку из тавлинки, - заходил это ко мне человек божий, дак говорит, что вы, диду, избрали благую часть, что у вас тут любо да тихо, как в ухе, а там, говорит, на Брацлавщине, стоном стон стоит, паны захватывают в свои руки предковечные степи, отнимают от наших людей дедовское добро... Налетит, говорит, с ватагою пан - и только пепел да кровавые лужи остаются от людского поселка.
- Боже правый! - всплеснула руками Ганна.
- То-то, моя жалобнице! Так если бы сюда, на нашу краину, налетели такие коршуны-лиходеи, как ты думаешь, крале, - я усидел бы в пасике? Ого-го! Да коли б на дида не хватило кривули, так я с косой бы пошел... с уликом... Думаешь, не пошел бы? Ого!
- Верю, верю, диду, - взглянула на него ласково Ганна, - а вот у меня души нет за дядька Богдана...
- Э, панно, - мотнул бородой дед, - за дядька не бойся, не такой он... казачья душа у Христа за пазухой...
Дед направился к калитке, а Ганна повернулась и увидела, что на пороге светличных дверей стоит престарелый "профессор" старшего сына Богдана, Тимка{72}.
- Ясновельможная панно, - жаловался он, держа на широком поясе сложенные руки, - с юною отраслию славного рода вельможного панства познания идут зело неблагопотребно.
Сморщенное, как печеное яблоко, лицо жалобщика с клочковатой бородой и торчащей косичкой было крайне комично.
- А что, ленится разве Тимко?
- Смыкает зеницы, дондеже не воспрянет от бремени науки.
- Я, отче Дементий, попрошу его, - улыбнулась Ганна.
- "Наука потребует дрюка", - рече Соломон мудрый, - поклонился низко "профессор", - впрочем, если панская ласка, то просил бы сырцу малую толику и свиного смальца.
- Идите к Мотре, она все выдаст.
"Профессор" с низким поклоном ушел, а Ганна обернулась к Юрку и увидела, что головку его поправляла уже сутуловатая, почтенного вида старуха, в длинной, повязанной вокруг очипка и лица белой намитке, концы которой спускались сзади до самого долу, и в темного цвета халате - особого рода женской верхней одежде, почти исчезнувшей ныне в народе.
- Бабусю-серденько, - обратилась к ней Ганна, - а что это Мотря приходила еще за харчами, прибавилось молотников, что ли?
- Какое молотников, - вздохнула старуха, - со всех концов, дальних даже мест, сбегается люд - то погорелый, то от виселиц и канчуков, то сироты...
- Матерь небесная! - побледнела Ганна и порывисто встала. - Отнесите Юрка, а я пойду распоряжусь... Всех нужно устроить, пригреть.
- Да вот они и ждут тебя.
- Боже! Спаси нас! - произнесла дрогнувшим голосом панна и под наплывом горьких тревог и тяжких предчувствий тихо пошла в людскую, наклонив низко голову. "Там, в углу Сулы, - думалось ей, - теперь напряглись все наши силы, там кладут головы за волю борцы, там льется кровь за родную землю, и что же сулит нам судьба? Может, это предвестники ее бесчеловечного приговора?"
Прошел час. В саду утихли веселые крики детей и на току мерные удары цепов. Катря два раза относила в свою светлицу мешочки. Солнце начало близиться к закату.
Отворилась широко дверь на террасе, и две дюжих девки с плечистым парнем внесли туда на топчанчике (род дивана) больную жену Богдана{73}; несмотря на средние годы, она выглядывала совсем старухой.
- Вот так, впоперек поставьте, - попросила тихо больная, - да, да... добре теперь, спасибо вам, идите, любые.
Несчастная страдалица приподнялась на локте и жадно начала вдыхать живительный воздух. Лицо ее, изможденное, желтое, болезненно напрягалось при поднятии запавшей грудной клетки; подпухшие глаза блуждали кругом, словно спеша всмотреться и насладиться еще раз знакомыми, родными картинами. А они были действительно хороши.
Несмотря на позднюю осень, природа еще стояла в пышном уборе, хотя и поблекшем, но не лишенном элегической прелести. С террасы открывался широкий простор. Высокий, могучий, несколько дикий гай и более правильными группами рассаженный сад лежали у ног полуобнаженные, но переливали еще поредевшими волнами разноцветной окраски - от темной бронзы дуба до яркого золота клена и серебра явора; между этими волнами были вбрызнуты и кровавые пятна. Красно-бурыми лентами алели теперь меж полуобнаженной гущиной усеянные листьями тропинки. Слева сквозь просеку в сизом тумане белыми пятнами и шпилями виднелся город; прямо внизу, далеко между деревьями, играл в кайме из осоки Тясмин, а направо к запруде, у водяных мельниц, разливался он широким водным пространством. Сквозь косые лучи солнца сверкала радужным дождем и белой пеной вода, спадавшая с мельничных высоких колес; а за мельницами, вдали, разноцветными плахтами лежали сжатые нивы, окутанные синеющими лугами... Нежною красой и раздольем веяло от этих мирных лугов и полей, от этой резвой игривошумящей реки, от этого задумчивого гайка и от светлого, обнявшего землю высокого неба, - чарующей прелестью и тихой лаской ложилась эта картина на душу и отгоняла от нее мятежные бури и грозы...
Умилилась и больная.
- Боже, как тепло и чудесно! - отрывисто шептала она. - Пожелтел мой садик, как и я... только он все же пышный, а я... уже и руки сложила... - провела она рукой по глазам. - Вон яблони, что я с Богданом садила... Какими они были тогда прутиками, а теперь ишь как подняли, раскинули ветви... А я... верно, в последний раз садочком любуюсь...
С шумом вбежала Катря и припала к матери.
- И мама вышла погулять?
- Не вышла, доню, а вынесли, - улыбнулась больная.
- Мамо, мамо, - издали закричали близнята, несясь взапуски на террасу. - Гляньте, как нас причесала Галя!
- Славно, славно! - обняла своих деток больная. - А где же ваша Галя?
- А вот! - ухватилась Оленка за сподницу поднимавшейся уже на ступеньки Ганны.
- Вот, вот! - бросился в объятия и Андрийко. - Галю, любочко, серденько! - ласкались и обнимали ее детки.
- Любят они тебя, - умилилась пани, глядя на эту сцену, - да и что мудреного? Ведь ты для них - что мать родная... да еще и поищи такой матери на белом свете...
- Что вы, титочко, вам так кажется, - конфузилась от этой похвалы Ганна, - люблю я их всей душой - это верно...
- И мы Галю любим... вот как! - развела руками Оленка.
- И любите, детки, - продолжала больная, и глаза ее заблистали слезами, - она для вас вторая мать: бог посетил меня да и пожаловал, послал в утешение Галю... Она вас до ума доведет...
- Ах, куда мне! - покраснела совсем Ганна и, чтобы замять разговор, обратилась к близняткам: - Ну, гайда в светлицу, там уже подвечирок вас ждет.
С шумом бросились детки к дверям, толкая друг друга; Катря тоже побежала с ними.
- Не слыхала ли ты, Галю, чего-либо про Богдана? У меня просто душа холонет... Такие времена - и ни чутки, ни вести...
- Не тревожьтесь, титочко, - удержала тяжелый вздох Ганна, а сама почувствовала, словно нож ее ударил под сердце, - верно, по войсковым делам... Бог милостив!
- А все-таки куда б он уехал? Не сказал ли хоть тебе?
- Нет, ничего... мало ли мест? Не знаю... - Но в глубине души Ганна знала, где мог быть Богдан: там, где орлы-белозорцы, - там и он! Он даже намекнул ей; но она его тайны
не выдаст... Только теперь, когда чуются какие-то смутные вести, а на небе собираются тучи, она трепещет и боится объяснить себе этот трепет.
- Ох, всем-то нам тяжело, - простонала тоскливо больная, - а ему-то, бедному, и подавно: бегай, хлопочи, подставляй голову, а утехи никакой! Ведь он еще молодой и здоровый, а вот довелось вдовцом быть, чернецом: что я ему? Ни мать детям, ни жена, ни хозяйка... а колода только никчемная, да и все! Хорошо, что тебя бог послал...
- Титочко, - подошла и поцеловала руку Богданихи Ганна, - к чему такие печальные думки? Еще выздоровеете...
- Нет, моя квиточко, - погладила она по щеке Ганну, - не вставать мне... а жить так - калекой, колодой - эх, как тяжко и нудно! Сама я себе надоела... Свет только заступаю. Когда бы господь смиловался да принял меня к себе... и мне бы легче было да и всем.
- Господи! Да что же вы такое, титочко? - всплеснула Ганна руками, и из очей ее брызнули слезы.
- Я обидела тебя?! Серденько, рыбонько! - прижала она к своей груди Ганну. - Я тебя так люблю, и его, и всех... я от щырого сердца, из любви, без всякой думки, жалеючи, - вздохнула она и добавила: - Скажи, однако, чтоб внесли меня: пора!
Ганна подошла к черному крылечку, отдала приказание прислуге, а сама быстро удалилась в темную липовую прогалинку и, усевшись на пне, дала волю слезам. Она сама не знала, почему они, крупные, катились и катились из глаз. Или ей бесконечно жаль было беспомощной страдалицы, пережившей давно свое счастье, или ей было больно, что та самоотверженно уступала свое место другой, или ей страшно было за Богдана, за родину?
Обрывочно и бурно на нее налетали думы, но разобраться в них она не могла; она чувствовала только, что любит здесь всех, а Богдана боготворит и верит в его могучую силу. Она знала, что в молитвах своих о близких первым всегда поминала его... Да, как от тревоги по нем болит сердце, как оно приросло здесь ко всему, прикипело!..
Ганна сидит, сцепивши на коленях руки, и смотрит в темнеющую глубину леса. Лицо ее, бледное, словно мраморное, как бы застыло; на нем палевыми и лиловыми пятнышками лежат тени от листьев, и только на длинной реснице дрожит жемчужиной слеза.
Вдруг лицо ее вспыхнуло... побледнело, и она вся двинулась вперед и застыла в порыве...
Перед ней стоял Богун. Темная керея падала кругом его могучей и статной фигуры; шапка была надвинута низко на черные брови и придавала необычайно красивому лицу энергию и удаль; но выражение его не предвещало ничего доброго. Весь пожелтевший сад горел теперь червонным золотом под огненными лучами заходящего солнца, и на этом ярком фоне темным силуэтом стоял перед Ганной казак. Она хотела броситься к нему, хотела задать ему тысячу вопросов; но мрачный вид казака поднял в ее душе страшное предчувствие: боязнь истины сжала ей горло. Ганна хотела сказать слово, и слово не шло у ней с языка. Богун видел, как побледнела при виде его Ганна, как расширились ее глаза, как занемела она вся, протянувши к нему руки... У него почему-то особенно дрогнуло сердце, и он не решался заговорить. Прошло несколько минут тяжелого молчания. Наконец, Ганна овладела собой.
- Жив? В плен взят? Убит? - едва смогла она выговорить несколько рвущихся слов.
- Не знаю, панно; я сам спешил к тебе расспросить о нем.
- Боже! - всплеснула Ганна руками. - Но ведь он был там? Был?
- Да, и оказал нам рыцарскую услугу, а потом... - остановился он.
- Потом? - перебила его Ганна, сжимая до боли руки.
- Он исчез неприметно... уехал... говорят, к Днепру.
При этих словах Ганна почувствовала вдруг, что с груди
у нее точно камень свалился, и страшная слабость, такая слабость, что Ганна должна была снова опуститься на пень, охватила все ее существо.
- Матерь божья, слава тебе, слава тебе! - прошептала она упавшим голосом, чувствуя, как набегают ей на глаза теплые слезы, - значит, спасся, уехал в Кодак...
Наступило снова молчание, наконец Ганна отерла глаза и обратилась к Богуну, еще смущенная за свои слезы:
- Прости мне, казаче, минутную женскую слабость; страх за Богдана, за нашего оборонца... вызвал слезы на эти глаза... Но скажи мне, отовсюду доходят тревожные слухи... Что случилось? Каким образом ты здесь? Как наши бойцы? Снята ли осада?
- Увы! - горько вырвалось у казака. - Там погибло все...
Ганна схватилась рукою за голову и отшатнулась назад.
Упало страшное слово, и никто не решался прервать наступившего оцепенения. Наконец Богун заговорил горячо и бурно:
- Да, погибло все... Но не приди этот дьявол-Ярема, клянусь тебе, панно, не стоял бы я так перед тобою... Про Голтвянскую битву ты, верно, слыхала. О, как разбили мы польного гетмана! Надо было видеть, как бежали обезумевшие от страха ляхи! Под Лубнами наш гетман снова дает им битву. Бой длился целый день; победа клонилась на нашу сторону, и если мы не победили, то только через рейстровых Казаков. Будь трижды проклят тот день и час, когда довелось мне это увидеть! - вскрикнул он, сжимая руку. -Братья шли против братьев! И мужество их, иуд проклятых, казалось, возрастало еще больше при виде братней крови!
Ганна тихо простонала и закрыла руками лицо.
- Но бог справедлив, - продолжал еще горячее казак, - и не дал им в руки победы! Мы двинулись дальше, ожидая отовсюду вспомогательных войск, а польный гетман Потоцкий послал к Яреме. К нам шел Путивлец... Ты знаешь его, панно, - славный был, верный казак, и доблести великой, и тяжелой руки. Его настигает Потоцкий, окружает со всех сторон. Долго сражались казаки, долго отбивались - один на двадцать врагов! Но видит Путивлец - несила ни пробиться, ни устоять... Он пишет к польному гетману и просит пощады. Гетман дает рыцарское, гоноровое слово - всех отпустить безнаказанно, если упадет его, атамана голова! О панно... ты же его знаешь, славного Путивльца... Он собирает на раду всех и решает сам предать себя в руки гетмана ради братьев. Все хотят умереть вместе, разом... но он требует, что для борьбы, для родины они должны купить себе жизнь... и пошел! Да, если б ты видела, как заплакали кругом казаки, прощаясь со своим батьком, - слезы не перестали б до самой смерти орошать твои очи! А гетман, - сам сатана устыдился бы такой подлости, пусть не знают дети его счастья, пусть сын его не увидит рыцарской славы вовеки, - как он свое гоноровое, гетманское слово сдержал! Когда покатилась славная голова Путивльца и казаки положили оружие, гетман велел окружить жолнерами беззащитных бойцов... и выбил, слышишь, панно, выбил копьями всех до единого!
Сдавленный крик послышался со стороны Ганны; но Богун не слыхал его и продолжал все горячей и горячей.
- Приходит к нам Иеремия, волк дикий, чующий носом казацкую кровь, и союзников наших всех перехватывает... Ранен Скидан... Погиб Сикирявый... Бордюг! Мы уходим, панно, но не бежим, нет, а идем такой оборонной рукой, что ляхам не удается приблизиться к нам. О, если б ты видела, как от бешенства Ярема бледнел, получая отовсюду железный oтпор! Но мы окапываемся, становимся табором около Старицы... Поляки открывают штурм: сам Ярема ломает крылья своих гусар о наши возы. С пеною у рта бросается он с тяжелою гусарией и стремительною драгонией на наш табор; но сколько не налетал этот дьявол, а прорваться и разорвать наш лагерь ему не удалось. Тогда они выстроили громадные валы и втащили на них пушки; ядра их стали достигать до средины нашего табора. Мы сузили его и окопались валами. Они давай томить нас штурмами, но мы их перехитрили: ночью отряд отчаянных удальцов вырвался из лагеря... Мы смешались с рейстровыми и узнаем польский военный пароль... Бросаемся к их окопам. "Есть ли "язык"?" - спрашивает нас часовой. "Есть, - отвечаем мы, - больше, чем надобно вам", - и кидаемся к их пушкам... Тревога поднимается во вражьем стане; но, клянусь, пока они прибежали, мы заклепали их пушкам затравки навеки!
Лицо казака загорелось молодой удалью, и нельзя было не заглядеться на эту могучую красоту.
- Но что делает от бессильной злобы сам польный гетман? - продолжал он, заскрежетав зубами. - Будь он проклят, собака, на веки веков! Посылает войска и на семь верст в окружности выжигает все до тла, вырезывает без сожаления всех - стариков, женщин, неповинных детей... Зарева от пожаров стоят перед нами... Простой народ бежит к нам в табор и приносит вопли и стоны неповинных людей... А мы, - вскрикнул он, встряхнувши так сильно молодое дерево, что листья посыпались кругом, - мы не можем броситься из табора и растерзать этого страшного пса, эту шипящую гадину на тысячи кусков!
- Боже, боже! - вырвалось у Ганны со слезами. - Ты же видишь все и молчишь...
- Да, панно, - продолжал Богун, - этот зверюка с аспидом Яремой разлили потоки неповинной крови, но нас не сломили. Они открыли самую свирепую осаду: к нам не допускали никого, а к ним все прибывали и прибывали свежие запасы и войска; от ржания их коней у нас не слышно было голоса друг друга. В таборе поднялся голод; его увеличивали прибывавшие массы люду, спасавшиеся от убийц и грабителей. Эти несчастные в конце концов нас погубили. На все просьбы и уступки Гуни - он только молил за казачьи права и за пощаду невинных - эти псы отвечали лишь усиленными штурмами, и клянусь честью казацкой, что каждый штурм им дорого стоил и не давал ни пяди земли! Но голод одолел не нас, а эту несчастную непривычную голытьбу. Она начала
роптать, что дальнейшее сопротивление - безумство, что оно вызовет лишь большую месть, и просила, требовала, чтоб мы сдались на вельможную милость. Мы возмущались, сопротивлялись, но черная рада так и порешила. Не отстоял своей воли на ней Гуня: побоялся, очевидно, измены, выдачи старшин, а потому, кто рискнул своею буйною головой прорваться сквозь цепь врагов, тот не подчинился раде; остальные же сдались на панскую милость.
Казак замолчал. Молча стояла и Ганна, с лицом бледным, как бы за одно мгновение похудевшим, с глазами, широко раскрытыми, глядящими с ужасом в темнеющую даль.
С дальних болот подымался сероватый туман, тишину прерывал только тоскливый стон ночной птицы; тихо падал с ветвей влажный отяжелевший лист.
- Что делать? Что делать? - слетело едва слышно с побелевших губ Ганны. - Неужели погибло все?
- Нет, - вскрикнул Богун, энергически хватаясь за саблю, и глаза его сверкнули молнией, - им не согнуть нас! Мы ищем Богдана... посоветоваться... написать петицию к королю. Покуда еще осталась хоть капля казацкой крови, борьба будет идти не на жизнь, а на смерть!
- На смерть! На смерть! - лихорадочно подхватила за ним Ганна, поднимая к небу руки. - И бог от нас не отступится!..