Чёрные холмы - Дэн Симмонс 32 стр.


Паха Сапа думает: может быть, Гитлер и эти нацисты - этакая вазичу-разновидность Шального Коня и других хейока, священные клоуны, ясновидцы грома, одержимые духами прислужники существ грома, которых убивает молния, если они не выполняют своего долга. Кажется, он где-то читал, что у офицеров СС на воротничках мундиров или еще где-то значки в виде двойной молнии… Да, Лайла Кауфман в булочной Рэпид-Сити говорила ему, что, когда она работала секретарем в муниципалитете Мюнхена, перед тем как вместе с семьей бежать из страны, на немецких пишущих машинках была специальная клавиша со знаком СС - двойной молнией. (Паха Сапа понятия не имеет, что означают эти буквы, но может себе представить значок с двойной молнией, выполненной прямыми штрихами в стиле ар-деко. Шальной Конь и его хейока акисита, "миротворцы" из племенной полиции, с удовольствием нацепили бы такие значки.)

Если Гитлер, Геббельс и прочие не вызывающие смеха клоуны - это и в самом деле ясновидцы грома вазичу, то это многое объясняет, думает Паха Сапа, хотя бы то, почему они стремятся уничтожить своих вымышленных и кажущихся врагов. Существа грома для отдельных личностей и их племен - источник громадной силы и неимоверного количества направленной энергии, но это предательские духи, опасные для любого, даже для их избранных ясновидцев. Слуги существ грома, хейока, воины-клоуны, являют собой живые проводники молнии и могут в любую секунду с ужасной и внезапной яростью поражать не только врагов, но и друзей, и самих себя.

Паха Сапа, прожив пятьдесят семь лет с воспоминаниями Шального Коня, точно знает, что меланхолия Т’ашунки Витко, его ощущение собственной изолированности и частые припадки бешенства были проявлениями данного ясновидцам грома племенного разрешения на отвратительные крайности. У вольных людей природы даже есть специальное слово - "китамнайан" - для такого рода неожиданной, непредсказуемой вспышки молнии: так говорят, когда ошалевшая стая ласточек удирает от грозы, всегда смирная лошадь вдруг ни с того ни с сего срывается в испуганный галоп или краснохвостый ястреб безжалостно и внезапно пикирует на жертву. Китамнайан, вызванный всплеском духовной энергии вакиньянов, первородной, неутолимой и нередко буйной энергии, которая в более хрупких и простых жизненных формах является лишь жалкой тенью их космической ярости.

Несчастья ждут бедных евреев в Германии, думает Паха Сапа, если только их давно уснувший Бог, пишущийся с большой буквы Б, не покажет, что он не слабее, чем существа грома вакиньянов. Хотя Паха Сапа читал книги и разговаривал с Доаном Робинсоном (и даже со смиренными иезуитами в Дедвуде) об иудаизме, он не очень ясно представляет себе, верят ли евреи, что бог, владеющий ими, в полной мере наделен неистовством неустрашимого воина. Но он подозревает, что Гитлер и его сторонники слишком хорошо знают радости, страх и отраженную силу такого подчинения свирепым богам.

Паха Сапа вздыхает. Он плохо спит в поездах и очень устал после трех дней и ночей, проведенных на жестких плетеных сиденьях. Он радуется при виде проводника, который идет по вагонам, объявляя, что следующая остановка - вокзал Гранд-сентрал и конец маршрута.

Паха Сапа тащит свой мешок несколько кварталов до дешевой гостиницы на 42-й улице, о которой ему сказал "Виски" Арт Джонсон. Забронированный номер освободится только после полудня, поэтому Паха Сапа вытаскивает яблоко из мешка, оставляет мешок у портье и отправляется на прогулку по Парк-авеню.

"Ее кооперативная квартира всего в трех кварталах к югу, на Парк-авеню, 71. Ты зайдешь?"

- Нет. Мы договорились. Встреча назначена на четыре пополудни.

"Но ты будешь проходить как раз мимо…"

- Я вернусь в четыре. До этого я еще должен встретиться кое с кем и сделать кое-что.

"Но может быть, она сейчас дома. Почти наверняка дома. Она, как пишет миссис Элмер, теперь никуда не выходит. Мы могли бы остановиться, спросить у швейцара…"

Нет.

"Может, тогда пойдем в другую сторону - дом сто двадцать два на Восточной Шестьдесят шестой, в клуб "Космополитен", куда она прежде…"

- Молчи!

Последнее - не просьба, а непререкаемый приказ. Паха Сапа обнаружил, что может в любое время по своему выбору отправлять призрака назад, во тьму его беззвучной дыры.

Если бы его номер в гостинице был свободен, то Паха Сапа, наверное, прилег бы поспать часок-другой после двух дней сидения в поезде, когда он почти не дремал, проезжая по прериям и засаженным зерновыми полям Среднего Запада, потом по темным, заросшим лесом холмам и по туннелям Пенсильвании, но он понимает, что хорошая, освежающая прогулка лучше. Прогулка и в самом деле хорошая.

Он все же кидает взгляд на дом 71 по Парк-авеню, всего в трех кварталах от его гостиницы, но не замедляет шага. Как и положено в таких местах города, этот дом выглядит достаточно привлекательно. Он чувствует тревогу в связи с неминуемым предстоящим разговором - чтобы организовать его, потребовалось два года - и даже не может себе представить, в какой тревоге пребывает вселившийся в него дух. По правде говоря, он даже не хочет об этом знать.

Быстро идя по Парк-авеню, Паха Сапа улыбается. Он думал, что готов к Нью-Йорку, - но ошибался. Здания, мириады зданий и лабиринты улиц, раннее утреннее солнце, скрытое за домами, бессчетное число автомобилей, телеги развозчиков льда, фургоны для доставки товаров, трамваи и такси, постоянный поток пешеходов. Прошло сорок лет с тех пор, как он в последний раз был в большом городе (в Чикаго, во время выставки 1893 года), но центр Черного города несравним ни с какой частью этого гиганта. Нью-Йорк производит на старого и уставшего представителя племени вольных людей природы (что здесь переводится как "деревенщина" или "дикарь") из западных штатов Пыльной Чаши ошеломляющее и подавляющее впечатление.

Поначалу масштаб и темп всего, что он видит, странным образом опьяняет его, к усталости Паха Сапы чуть не добавляется головокружение, но через десять минут этот масштаб и темп тяжелым грузом ложатся на его плечи. (Он вспоминает истории Большого Билла Словака про кессон.) В других местах, где бы Паха Сапа ни бывал, он чувствовал себя человеком - независимо от того, знают ли его настоящее имя или нет, - но здесь он всего лишь один из миллионов, да к тому же довольно нелепый одиночка: тощий, усталого вида индеец, с длинными, все еще черными косами, с темными кругами под глазами и морщинистым лицом. Паха Сапа ловит свое быстро шагающее отражение в витринах магазинов или ресторанов - еще один непривычный для него груз: постоянное присутствие собственного отражения - и отмечает, как плохо сидят на нем давно вышедший из моды черный костюм, неумело завязанный галстук и мягкая шапочка. Туфли, которые он надевает очень редко, до блеска начищены, поскрипывают на каждом шагу и невероятно жмут. Печально улыбаясь, Паха Сапа понимает, что оделся для поездки словно на похороны, и этот факт становится все очевиднее с каждой новой витриной, в которой он видит себя. Он подозревает, что от него несет потом, дымом сигар, которым пропитан поезд, нафталином. У Паха Сапы нет пальто, и его с того самого часа, как поезд покинул Рэпид-Сити, мучает холод. Весна в этом году на Равнинах и в центральной части страны поздняя.

Хотя утро в Нью-Йорке солнечное и воздух прогревается до обещанных в газете шестидесяти по Фаренгейту, он жалеет, что не надел толстую кожаную куртку, которую оставил ему Роберт в 1917 году и которую он вот уже шестнадцать лет надевает зимой и весной, куда бы ни отправлялся, кроме работы. Куртку и свои удобные рабочие ботинки.

Он направляется по широкой Парк-авеню от 42-й улицы к Юнион-сквер, а потом на юго-восток по 4-й авеню на Бауэри-стрит. Скоро он оказывается южнее всех нумерованных улиц, проходит мимо итальянского квартала, мимо собора Святого Патрика, мимо Хустер-стрит, мимо Деланси-стрит в направлении Канал-стрит, идет по кишащим людьми иммигрантским районам, скармливающим остальной Америке второе поколение рабочих и строителей. Он думает, что если бы родился американцем, а не индейцем, то его родители, наверное, жили бы в этих трущобах, приехав морем бог знает откуда и пройдя через Касл-Гарден. (Доан Робинсон как-то рассказывал Паха Сапе, что до 1855 года в Америке не существовало пунктов по приему и регистрации иммигрантов. Приезжая сюда, люди просто заполняли декларацию - если хотели, - сдавали ее таможенному чиновнику на борту парохода или парусника и отправлялись заниматься своими делами в новой стране. Робинсон рассказывал, что вплоть до закрытия этого иммиграционного пункта в 1890 году, власти Нью-Йорка - а не федеральное правительство - регистрировали прибывающих иммигрантов в Касл-Гардене, называемом также Касл-Клинтон, - на острове в юго-западной оконечности Манхэттена. После 1890 года эти функции взяло на себя федеральное правительство, которое просеивало поток иммигрантов во временном центре на барже, пока в 1900 году не открылся иммиграционный центр Эллис-Айленд. Начиная с 1924 года, как сказал ему Доан, большинство потенциальных иммигрантов снова регистрируются на борту корабля, а на Эллис-Айленд отправляют только тех, кто вызывает сомнения или кому требуется карантин по состоянию здоровья.)

Почему-то Паха Сапе хотелось бы оставаться в Нью-Йорке столько, сколько нужно, чтобы осмотреть все эти места, хотя иммиграция не имеет к нему никакого отношения. Потом он вспоминает мертвых солдат вазичу в синих мундирах, лежавших на холмах над Сочной Травой, их белые искалеченные тела, такие жуткие на фоне зеленой и пожухлой травы. Он узнал, что большинство этих мертвецов, которые числились разведчиками в кавалерии Крука в Форт-Робинсоне, были ирландцами, немцами и другими новичками-иммигрантами. Во время серьезного промышленного спада 1876 года армия предлагала привлекательную альтернативу голоду в тех самых трущобах, мимо которых сейчас проходил Паха Сапа. Кудрявый на своем ломаном винкте лакотском и еще более ломаном английском сказал Паха Сапе, что половина пэдди и фрицев, которые находились в подчинении Кастера, не понимали команд своих сержантов и офицеров.

Призрак, томящийся внутри Паха Сапы, никак это не комментирует.

Расстояние от вокзала Гранд-сентрал до Бруклинского моста не так уж и велико - по прикидкам Паха Сапы, не больше четырех миль, и он (шагая между высокими зданиями, переходя из тени на солнце, а после каждого перекрестка снова в тень, выбирая западную сторону улицы, чтобы выйти из прохладной тени, если здания пониже) вспоминает, как он бродил по каньонам в Колорадо, Юте, Монтане и - гораздо меньше - по своим собственным Черным холмам. Но в известной Паха Сапе части Запада лишь несколько каньонов (вроде того, что вазичу теперь называют Спирфиш-каньон) имеют такую глубину и крутизну, чтобы походить на нижнюю часть Бауэри: гулкое эхо и резкие переходы от яркого солнца к тени.

Хотя становится все теплее, ветер щиплет его лицо. Обычно Паха Сапа не обращает внимания на высокие и низкие температуры, но в этом году он начал мерзнуть, и нью-йоркская прохлада снова заставляет его пожалеть, что на нем нет пальто или кожаной мотоциклетной куртки Роберта. Улицы впереди становятся слишком узкими, он поворачивает направо и идет на юго-запад по Канал-стрит назад, в направлении Бродвея, потом снова поворачивает налево, на Сентр-стрит.

Впереди он видит Сити-Холл-Парк, и - неожиданно - он пришел.

Бруклинский мост тянется над низкими зданиями и дугой перепрыгивает через Ист-ривер. Поднимающееся солнце все еще достаточно низко, и две башни с дугообразным пролетом отбрасывают длинные тени на Манхэттен, ближняя башня - так называемая Нью-Йоркская, затеняет узкие улицы, выходящие к реке, и склады по обе стороны широкого подъезда.

"Ты для этого сюда пришел?"

- Да. Ты со своей женой был в Нью-Йорке зимой, перед тем как тебя убили. Башни тогда уже были построены?

"Бруклинская башня - да. А Нью-Йоркская, когда мы уехали в феврале, еще достраивалась. Обе они были оплетены множеством мостков и лесов, но все равно производили сильное впечатление. Тогда еще не было этих натянутых тросов… Ты посмотри на дорогу! Посмотри на эти подвесные тросы! Мы и представить себе не могли, что у моста будет такой величественный вид!"

Паха Сапа ничего на это не говорит. У моста действительно величественный вид. Он видел фотографии, но реальность превзошла все его ожидания. Даже на этом острове новых архитектурных гигантов Бруклинский мост (пусть ты смотришь на него с загроможденного манхэттенского подхода) производит впечатление своей мощью и величием.

Паха Сапа мог бы - но решает не делать этого - поведать обитающему в нем призраку о бесконечных десятичасовых рабочих сменах в опасной темени, пыли и дыме шахты "Ужас царя небесного" в Кистоне, о нескончаемых рассказах его наставника Тар кулича, Большого Билла Словака, так и не избавившегося от своего гулкого восточноевропейского (бог уж его знает, какого именно) акцента, о громких криках, которые каким-то образом перекрывают гром паровых буров, стук кувалд, ржавый скрежет, визг и грохот вагонеток, протискивающихся мимо них в полуночно-темном хаосе, и о его, Большого Билла, вкладе в строительство Бруклинского моста.

Большой Билл оставил свою "старую страну", едва ускользнув от полиции, которая собиралась арестовать его за убийство в драке другого подростка. Случилось это в городе, в названии которого, казалось Паха Сапе, вообще не было гласных. А в 1870 году семнадцатилетний Большой Билл Словак прибыл в Нью-Йорк и устроился рабочим в "Мостостроительную компанию", с которой был заключен контракт на строительство того, что тогда называлось "мост Нью-Йорк - Бруклин".

Тогда не было еще никаких башен или тросов. Большой Билл признался, что он беззастенчиво соврал, устраиваясь на работу: сказал, что ему двадцать один и что он опытный рабочий - единственное, чем он занимался на родине, - это пас коз своего калеки-дядюшки - и, самое главное, что он профессиональный взрывник. (На самом деле он ни разу не поджигал ни одного фитиля, соединенного с чем-либо более мощным, чем свечка, но в тот жаркий майский день на работу принимали взрывников, и Большой Билл знал, что если будет нужно, то он научится у них. Как выяснилось, большинство из них тоже врали насчет своих профессиональных навыков в такой же мере - а то и в большей, - что и Большой Билл.)

В 1870 году, как не раз рассказывал Большой Билл в зловонной черной тесноте шахты "Ужас царя небесного" более чем тридцать лет спустя, нужно было обладать сильным воображением, чтобы представить себе, каким будет мост Нью-Йорк - Бруклин. Когда Большой Билл приступил к работе, существовал только огромный кессон, который, словно приплывший пароход, пришвартовали у бруклинского берега Ист-ривер и намеренно затопили. Этот кессон, наполненный сжатым воздухом, чтобы не допустить проникновения в него воды и обеспечить внутри рабочее пространство, должен был стать основанием для громадной Бруклинской башни, которую со временем возведут над ним. Но сначала кессон (а потом и его близнец на нью-йоркской стороне) нужно было погрузить, минуя толщу воды, ила, наносов, песка, гравия, пока он не достигнет коренной породы.

Большой Билл любил цифры. (Паха Сапа часто думал, что если бы этот специалист-взрывник громадного роста остался в своей старой стране и сумел получить образование, то мог бы стать математиком.) Даже в первый год их совместной работы Большой Билл неустанно засыпал статистическими данными своего тридцатисемилетнего помощника (вдовца-индейца, зарабатывавшего деньги, чтобы кормить пятилетнего сына, за которым во время дневных и ночных смен присматривала Безумная Мария, кистонская мексиканка, бравшаяся за любую работу).

Кессон, в котором работал юный Большой Билл под Ист-ривер, представлял собой гигантскую прямоугольную коробку длиной сто шестьдесят восемь и шириной сто два фута, разделенную на шесть отсеков, каждый длиной двадцать восемь и шириной сто два фута. Оба кессона, как часто повторял Большой Билл, были "такие большие, что там можно было разместить по четыре теннисных корта", что забавляло Паха Сапу, поглощавшего свой ланч в зловонной темноте "Ужаса царя небесного", потому что он никогда не видел теннисного корта и был уверен, что и Большой Билл не видел.

У кессона, конечно, не было дна. Рабочие ходили прямо по грунту, илу, отходам, валунам, гравию и коренной породе на дне реки. Именно наличие этих валунов на пути стенок кессона (коробку нужно было погружать до самого упора, когда она уже не сможет продвигаться дальше, после чего начать на ней строительство башни) и потребовало применения несуществующих профессиональных знаний взрывника Большого Билла.

Рабочие условия в кессоне на бруклинской стороне (а позднее и на нью-йоркской, где кессон погрузили на гораздо большую глубину) были ужасающими. Вонючий ил, постоянные высокие температуры, такое высокое давление воздуха, что и свистнуть невозможно, в буквальном смысле невозможно выдохнуть воздух из легких, вредное воздействие перепадов давления, которому подвергался организм всех рабочих сначала при спуске, а потом при выходе из жуткой дыры в реке.

Паха Сапа так никогда толком и не понял математику и природу этого самого высокого давления, но он верил Большому Билу, когда гигант говорил о проблемах, связанных с чем-то, что они все называли "кессонкой", а другие - декомпрессионной болезнью. Никто не знал, кого она поразит и с какой силой, было известно только, что она рано или поздно достанет всех и многие умрут в страшных мучениях. Сам полковник Вашингтон Реблинг, главный инженер и сын конструктора моста Джона Реблинга (который умер от столбняка, после того как в самом начале работ ему размололо пальцы ног на строительной площадке), заболел кессонкой, которая погубила его, сделав инвалидом на всю оставшуюся долгую жизнь. Большой Билл говорил, что болезнь, связанная с высоким давлением, не так сильно проявлялась во время работы на первом кессоне, поскольку коробку фундамента опустили всего на сорок четыре фута, а вот нью-йоркский кессон - на семьдесят восемь футов. Внешнее давление на кессон и соответствующее давление воздуха внутри на рабочих было невероятно высоким. Люди умирали от кессонки в обеих коробках, но настоящим убийцей, как говорил Билл, был нью-йоркский кессон.

Кессонка несколько раз поражала Словака за годы его работы в кессонах, и он так описывал ее симптомы Паха Сапе: головные боли с потерей зрения, постоянная рвота, невыносимая слабость, паралич, ужасные стреляющие боли в различных частях тела, ощущение, будто тебе выстрелили в спину или прокололи легкие, а потом нередко - слепота и смерть.

В худших случаях (как у полковника Реблинга, которого болезнь поразила после целого дня и ночи борьбы с медленным пожаром в бруклинском кессоне, когда ему пришлось множество раз спуститься в кессон и подняться на поверхность) приходилось прибегать к большим дозам морфия, чтобы смягчить боль, пока рабочий не поправлялся или не умирал.

Назад Дальше