Чёрные холмы - Дэн Симмонс 36 стр.


Вот чего ты боялась в те времена, когда цвет твоего лица был безупречен, груди тверды и стояли высоко (частично это, вероятно, объяснялось тем, что нам никак не удавалось зачать ребенка), твоя улыбка все еще была девчоночьей, а в твоих глазах плясали искорки. И вот, когда несколько лет назад Паха Сапа прочел одно из редких газетных сообщений про тебя (возможно, это было связано с открытием где-то моей конной статуи или с пятидесятой годовщиной моей гибели на Литл-Биг-Хорне), в котором цитировали твои слова: "Пусть я и древняя старуха, но довольна собой. Я прожила прекрасную жизнь", - я понял, что ты лжешь.

У Паха Сапы были какие-то свои дела в Нью-Йорке (из той малости, что я видел, мне показалось, что это еще один ритуал, призванный ублажить кого-то из бесконечного списка его мертвецов), после которых он вернулся в маленькую гостиницу неподалеку от Гранд-сентрал. Эту гостиницу явно рекомендовали Паха Сапе как индейцу, потому что клиенты здесь в основном были негры и иностранцы, но тоже цветные. Но, откровенно говоря, Либби, номера здесь получше того, в котором мы останавливались по другую сторону улицы от Брансуика в последнюю зиму, проведенную нами в Нью-Йорке, и если нам тогда открывался вид на крыши, проулки и водяные башни над этими крышами, то номер Паха Сапы выходит на многолюдный и умеренно привлекательный бульвар.

Он ни на минуту не задержался у окна, а ждал очереди в ванную в конце коридора. Потом надел свежее нижнее белье, новые носки, свою лучшую белую рубашку, единственный галстук и помятый костюм. Его дешевые туфли слегка загрязнились, пока он ползал там по Бруклинскому мосту, поэтому он поплевал на них и протер. Они по-прежнему выглядели дешевыми и неудобными, но, когда он выходил из номера, в них можно было смотреться, как в зеркало.

Хотя Паха Сапа и останавливался у киоска с хот-догами на пути от Бруклинского моста до гостиницы, я чувствовал, что он все еще голоден. Но он должен был провести в Нью-Йорке два дня и не мог потратить все свои четвертаки в первый же день.

От гостиницы до Парк-авеню, 71, было всего два квартала, и когда мы пришли, до назначенного времени оставался еще час. Паха Сапа, посмотрев на высокий кооперативный дом, а потом на швейцара (который, казалось, в свою очередь подозрительно смотрел на него), засунул руки в карманы и задумался - как ему убить оставшийся час. Он нервничал… Я чувствовал это. Я думал, что тоже буду чертовски нервничать, и тревога, конечно, нарастала во мне (в том, что осталось от меня) в течение всех трех дней и ночей в поезде на пути из Рапид-Сити, но я чувствовал и какую-то странную, холодную пустоту. Я, наверное, не смогу описать тебе это ощущение, Либби, а потому не буду пытаться.

Мы стояли перед отелем "Дорал" (в какой-то из книг, которые прочитал Паха Сапа, кто-то говорил, что тебе нравилось гулять перед этим отелем, когда ты еще выходила на прогулки, хотя я не могу себе представить почему), но тут швейцар начал злобно поглядывать на нас, а потому Паха Сапа прошел дальше, пересек улицу и направился на восток к реке.

Таким образом, мы описали несколько кругов - четыре квартала на восток, два квартала на север, потом снова назад, пока не пришло время визита. Паха Сапа остановился у одного из окон отеля "Дорал", чтобы посмотреть на себя. Выражение его лица при этом не изменилось, но я почувствовал, что он нахмурился. Потом он расправил плечи и пересек улицу.

У этого многоквартирного дома была необычная двойная дверь, наподобие шлюзовой камеры в кессонах полковника Реблинга, о которых Большой Билл Словак рассказывал Паха Сапе. Оказавшись в тесном пространстве вместе с громадным, нелепо одетым охранником (Паха Сапа вспомнил, что видел подобную форму на охраннике-кондукторе с колеса Ферриса на Всемирной чикагской выставке сорока годами ранее), мое вместилище повторило тот факт, что у него назначена встреча с проживающей здесь миссис Элизабет Кастер. Швейцар проговорил что-то в медную трубку, какие я видел только на капитанских мостиках речных кораблей, и оттуда раздался протяжный, нечеловеческий вопль. Швейцар продолжал подозрительно щуриться на нас, но пропустил внутрь, нажав кнопку, открывающую вторую дверь.

Прежде чем мы успели найти лифт или начать подниматься по лестнице, последовало монашеское порхание черных юбок и нетерпеливые, можно даже сказать, решительные движения женщины, спускающейся по темной лестнице, и на короткое, но чарующее мгновение я уверовал, что это ты, Либби, более бодрая накануне твоего дня рождения, чем я себе представлял, и к тому же я решил, что ты каким-то сверхъестественным образом поняла, кто пришел к тебе с визитом, и горишь желанием увидеть меня по прошествии всех этих лет. Но когда я увидел лицо женщины, чувство разочарования опустило меня с небес на землю в мир реальности. Она казалась слишком молодой, хотя и принадлежала к той разновидности женщин, которые проживают свою жизнь так, словно родились старухами. Еще она злобно хмурилась.

- Вы и есть тот самый индеец - мистер Вялый Конь? - Интонации требовательные, вызывающие. Выделение отдельных слов казалось случайным - этакая старческая ненатуральность. Голос грубый, словно она слишком часто возвышала его в негодовании.

Паха Сапа отступил к шлюзовой камере, освобождая для нее место на площадке. Шапки своей он не снял. И еще я обратил внимание, что он не закончил ответ словом "мэм", которое непременно присутствовало в его обращении к дамам, приезжающим посмотреть на рашморский памятник.

- Да.

Она осталась на нижней ступеньке, чтобы сохранить за собой физическое и нравственное превосходство над Паха Сапой, но эта женщина была достаточно высока (а Паха Сапа мал ростом), так что насчет физического превосходства она могла не беспокоиться, а до нравственного ей, так или иначе, было как до луны.

- Я мисс Маргерит Мерингтон…

Прежде чем Паха Сапа успел кивнуть, в знак того, что ему известно это имя (хотя я знал, что на самом деле оно ему неизвестно), она продолжила:

- …и я должна сказать вам, мистер Вялый Конь, что я была категорически, безусловно, против вашей встречи, против того, чтобы вы попусту тратили время и силы миссис Кастер!

Швейцар отступил назад, не в последнюю очередь для того, чтобы открыть наружную дверь, пока Паха Сапа придерживал для рассерженной дамы открытой внутреннюю. Было очевидно, что швейцар знает мисс Маргерит Мерингтон и давным-давно выработал стратегию, позволявшую ему находиться на максимальном расстоянии от нее в столь тесном пространстве.

- Как вам не стыдно тратить впустую время столь благородной женщины - вот все, что я могу сказать, и я только надеюсь, что Мэй знает, что делает, но она, по моему скромному мнению, редко думает о благе миссис Кастер, когда разрешает эти нелепые встречи…

Паха Сапа даже не пытался сказать что-нибудь. Возможно, он, как и я, отметил, что теперь ее гнев обрушивается не только на отдельные полные (пусть и случайно выбранные) слова, но и на слоги.

После этого мисс Маргерит Мерингтон исчезла - вышла на тротуар Парк-авеню, вылетев в дверь, которую швейцар при этом придержал, благоразумно стоя на улице с наружной стороны двери, используя ее, подумалось мне, как своеобразный щит.

- Это кто там - мистер Вялый Конь? - послышался с высоты в несколько этажей громкий, но в то же время и деликатный голос.

Это был, конечно, не твой голос, Либби. Я решил, что это либо твоя горничная, либо (что более вероятно, поскольку в голосе не слышалось подобострастия, свойственного слугам) та дама, с которой переписывались мы с Паха Сапой, чтобы организовать нашу встречу, моя так называемая любимая племянница (которой я никогда не видел), некая Мэй Кастер Элмер.

Паха Сапа подошел к лестнице и задрал голову. Теперь он снял шапку.

- Да.

- Поднимайтесь, пожалуйста. Прошу вас. По этой лестнице, если можете. Лифта можно прождать целую вечность. Поднимайтесь, мистер Вялый Конь.

Я был уверен, что готов увидеть твою маленькую квартирку на Парк-авеню, 71,- я читал про нее, вернее, Паха Сапа читал, включая и большое интервью 1927 года, в котором репортер назвал твой дом "приятным возвращением к изяществу прошлого века", но реальность превзошла все ожидания: оказаться в твоей квартире было равносильно путешествию назад в 1888 год в одной из машин времени мистера Уэллса. Снаружи, невзирая на окна с толстыми стеклами, наглухо закрытые даже в такой теплый весенний денек, доносились автомобильные и автобусные гудки, свистки поезда - XX век, а внутри, куда ни посмотри, был 1888 год. Окна, хотя и чистые, были словно заколочены, и, по мере того как мы проходили через маленькие комнатки, нарастал какой-то застоявшийся запах - смесь мебельной полировки, затхлого воздуха, невидимой пыли, старых вещей, старых людей. Твоя квартира, моя любимая, пахла старухой. (Я помню, что в первые дни нашего брака мы были вынуждены примириться с тем фактом, - о котором никто никогда не предупреждает новобрачных, - что в тесном жилище, где одна комната с ванной, супругам приходится учиться жить среди довольно-таки земных запахов друг друга. Тогда в этом было что-то странно возбуждающее. Теперь посредством все еще достаточно острых чувств Паха Сапы я отметил только, что квартира пахнет старухой.)

Но в этой темноте среди старой мебели гордо выделялся корпус нового радиоприемника, подарок друзей, как я узнал позднее из чего-то прочитанного Паха Сапой. Чужеродное тело среди старых вещей, фотографий и всяких принадлежностей прошлого века. Приемник был выключен.

Я помню, как несколько лет назад Паха Сапа читал, что в пятидесятую годовщину скоротечного сражения моего полка на Литл-Биг-Хорне у тебя не было радиоприемника, а потому 25 июня 1926 года тебя пригласили в ближайший отель послушать радиотрансляцию церемонии и реконструкции. Не в отель ли "Дорал" по другую сторону улицы? Забыл. Отель великодушно предложил тебе номер люкс на сутки, но, как сообщалось в газетах, ты всю радиотрансляцию просидела, выпрямившись, на плетеном стуле и ушла - опираясь на палку - сразу же по окончании передачи. Единственной твоей реакцией на крики актера (того, что играл меня) и имитацию стука конских копыт в трансляции из Монтаны стало: "Да, так оно и должно было быть".

Откуда ты могла это знать, моя дорогая? Откуда ты могла знать, как оно должно было быть? Да, ты отважно путешествовала со мной по землям, контролируемым враждебными индейцами, останавливалась то в одном, то в другом форту, но откуда ты могла знать, какими были эти последние минуты, когда полторы тысячи или больше жаждущих крови шайенна и сиу смыкались вокруг наших редеющих рядов? Откуда ты могла знать это?

Перед тем как его провели в последнюю комнату - твою гостиную (из единственного окна которой и в самом деле, как об этом писал один репортер в 1927 году, все еще можно было увидеть кусочек Ист-ривер), где находилась ты, Паха Сапе пришлось встретиться еще с двумя женщинами. Первая - та дама, которая окликнула Паха Сапу на лестнице, была миссис Мэй Кастер Элмер, наш посредник в течение последнего года, помогавшая организовать эту короткую встречу. Я уже говорил, что газета нашего родного городка Монро, штат Мичиган, во время открытия одного из памятников мне назвала миссис Элмер моей (генерала) "любимой племянницей", но она была внучатой племянницей, и я ее не помню. Она оказалась добродушной, розовощекой, чуть экзальтированной дамой средних лет. Она вполне достойно приветствовала Паха Сапу, хотя руки индейцу не предложила.

Вместе с миссис Элмер (которая сразу же принялась рассказывать, что ее муж - заядлый астроном-любитель) в этой первой из целой анфилады комнаток, заканчивающейся твоей гостиной, была и некая миссис Маргарет Флад, дама приблизительно такого же возраста, которая, прищурившись, посмотрела на Паха Сапу (а значит, и на меня) с той же нескрываемой подозрительностью (хотя и менее агрессивной), что и миссис Маргерит Мерингтон. Миссис Мэй Кастер Элмер прервала описание страсти своего мужа к астрономии, чтобы сообщить, что мистер Флад, "прислуга за все", отправился выполнять какое-то поручение, словно это имело какое-то отношение к встрече Паха Сапы с вдовой убитого генерала.

Потом мы оказались в маленькой гостиной, освещенной в основном предвечерним светом с запада, отраженным от высоких зданий и окон напротив твоего, выходящего на восток окна, где ты сидела в ожидании, моя дорогая Либби.

Только, конечно, это была не ты.

Меня самого судьба сберегла от недугов старости, а потому мне трудно судить, может ли какое-либо человеческое существо сохранить внешность и "самость" своей юности и средних лет до глубокой старости. Возможно, мужчины могут добиться большего успеха, реализуя сию праздную амбицию, поскольку немногие характерные черты (может быть, нос клювом, как у меня, или громадные усы) могут заменить отсутствующую личность, как откровенные, жестокие линии карикатуриста заменяют реальность. Но по отношению к женщинам губительное, предательское время, увы, гораздо более безжалостно.

Тебе, моя дорогая, в тот первоапрельский день 1933-го, когда тебя посетил Паха Сапа, до девяносто одного года оставалось семь дней.

Только тебя - той Либби, которую я знал, с которой занимался любовью, которая мне снилась даже в смертном сне, - той тебя там не было.

Креповое вдовье платье черного цвета (с какой-то желтоватой вставкой под горлом, закрепленной брошью из другого века, моего века) показалось мне неуместным пятьдесят семь лет спустя после того несчастливого дня, когда ты стала вдовой.

На твоих руках, твоих очаровательных, мягких руках с длинными пальцами и шелковой кожей, на руках моей любящей Либби, виднелись старческие желтоватые пятна. Сухожилия натянуты, пальцы, искалеченные артритом, превратились в подобие когтей. Ногти пожелтели от возраста, как на ногах у старика.

Ты не шелохнулась, чтобы предложить Паха Сапе руку, и это было облегчением для нас обоих. Хотя способность Паха Сапы проникать в чужие воспоминания, кажется, ослабела за последние годы, ни он, ни я не хотели рисковать, идя на физический контакт между им и тобою. Когда-то, много лет назад, когда я впервые понял, где нахожусь и что со мной стало после смерти на Литл-Биг-Хорне, я представлял себе, как Паха Сапа отправится на восток и намеренно прикоснется к тебе, чтобы мое "я", существовавшее в виде призрака, могло выйти из стареющего индейца, войти в тебя и остаться там до конца наших дней (я имею в виду - твоих и моих, моя дорогая). Какие замечательные интимные разговоры могли бы мы вести все эти годы. Как бы это могло скрасить твое и мое одиночество. Но потом я понял, что я никакой не призрак и не душа, ждущая переселения на небеса (как я утешал себя, обнаружив, что обитаю в голове Паха Сапы), и та фантазия умерла, когда мне открылась истина.

Лицо у тебя было очень-очень бледным, и румяна, или что там, розовели на твоих щеках, только подчеркивая эту бледность (словно помада на лице покойника). Все газетные и журнальные сообщения о тебе за прошедшие годы отмечали, что ты выглядишь гораздо моложе своих лет, и, судя по тем фотографиям, которые видел Паха Сапа, - ты в возрасте сорока восьми, шестидесяти пяти, шестидесяти восьми лет, - когда-то это и в самом деле было так. Улыбка, глаза, локоны на лбу (локоны крашеных волос?) действительно походили на прежние, а может, и были теми же самыми. Но теперь время стерло следы неувядаемости и красоты моей Либби, словно какой-нибудь озлобленный школьник стирает мокрой тряпкой с классной доски написанные мелом слова.

Твое старческое горло представляло собой сплетение сухожилий и связок - снова Бруклинский мост! - и твой высокий черный кружевной воротник не мог скрыть этого. Черты твоего лица потерялись в складках, двойных подбородках, отвисл остях и морщинах. Я помню, как мы - ты и я - однажды обратили внимание, что у мужчин в отцовской ветви твоей семьи, а в особенности у самого судьи, морщины на лице не появляются до глубокой старости. Но похоже, что ты в этом отношении пошла в мать. Несколько морщинок в уголках глаз, по поводу которых мы - ты и я - шутили, чуть ли не веселились, в последние месяцы нашей совместной жизни, теперь расползлись по всему твоему лицу. Время действовало, как жирный паук, который все оплел своей паутиной.

Я помню, как бы не по-джентльменски это ни звучало с моей стороны, что ты в тот июнь, когда я навсегда покинул Форт-Авраам-Линкольн, весила сто восемнадцать фунтов. Сколько бы ты ни весила теперь, твое тело словно обвалилось внутрь себя, будто твои кости давно стали жидкими - остался только согбенный, как почти у всех старух, позвоночник и кости в похожих на палки предплечьях.

Мне бы очень хотелось сказать тебе, моя дорогая Либби, которая не может меня услышать, что глаза у тебя остались прежними - голубыми, яркими, умными, озорными, обаятельными, но и они тоже претерпели то, что Шекспир называл "преображением", и не в лучшую сторону. Они немного потемнели и словно потерялись во впадинах твоих глазниц, похожих на глазницы Авраама Линкольна незадолго до его смерти: помнишь, мы с тобой говорили об этом, - да и сами глаза показались мне слезоточивыми и мутноватыми.

Назад Дальше