Тодор вспомнил, как позавчера дружина проводила свое обычное учение. Устали все, а унтер-офицеры идут и улыбаются, словно они отдыхали в те часы, когда их подчиненные штурмовали высоты, копали землю и отглаживали животами неровную местность - учились ползать по-пластунски. Унтер-офицеры ползали наравне со всеми; они показывали, как окапываться и делать перебежки, как хорониться от пуль и взбираться на отвесную стену. Когда Никола Корчев сорвался с кручи и вывихнул ногу, богатырь Аксентий Цимбалюк взвалил его на спину и поднял в гору. Ловким и сильным рывком он вправил ногу, и Корчев снова мог встать в строй. Унтер-офицер Виноградов опекает как родного сына Стояна Станишева. Русский унтер с трудом читает по складам, а рядовой Станишев недавно покинул Парижский университет: не мог сидеть в учебной аудитории, когда вот-вот начнется освобождение родины. Виноградов смотрит на болгарина с уважением: столько лет учился парень, и на тебе - по своей охоте в солдаты. Будь его воля, он отправил бы Стояна подальше от этого лагеря, пусть бы возился с бумагами в канцелярии. Виноградов жалеет и вместе с тем ценит его за высокие порывы души. Он никогда не повысит на него голос, спокойно, и старательно обучает Стояна всяким военным премудростям.
Христов внезапно помрачнел: припомнилась ему недавняя, очень нехорошая история - командир пятой роты штабс-капитан Стессель чересчур строго наказал ополченца за потерянный подсумок с патронами. А вечером выяснилось, что подсумок находится у фельдфебеля и ополченец ни в чем не виноват.
Стессель, понятно, не извинился: разве можно признать солдата, да еще "булгарца", как он презрительно называл всех болгар, правым?
"Стоит ли обращать внимание на штабс-капитана! - покачал головой Христов. - А разве Стессель иначе относится к тому же Виноградову? Или к украинцу Цимбалюку? Презрительные клички у него есть про запас для каждого. Нужно ли в такой день припоминать неприятное и из ряда вон выходящее?"
Природа располагала к душевному покою. Солнце, поднявшееся ранним утром над Плоешти, теперь повисло над зеленой поляной, словно желая получше осветить лица празднично настроенных болгар, ровными шеренгами вставших на этот большой и мягкий ковер. Ветерок, налетавший порывами, приносил с собой запах бурно цветущей белой акации, полевых цветов и трав, аромат всего того, чем богата майская южная земля. Но порывы ветра слабы и, видно, не достигают больших высот: разорванная вата облаков как бы приклеилась к небесной лазури и перестала двигаться, звонкие жаворонки застыли в вышине и висят неподвижно, белые цапли, поджав длинные ноги, тоже засмотрелись на людей и изредка бьют своими сильными крыльями.
Тодор внимательно и даже придирчиво рассматривает одежду ополченцев. Они могут носить то, что захватили с собой из дома или купили по дороге, но своеобразные "мундиры" их отстираны и отглажены; на меховые шапочки с зеленым дном они прикрепили осьмиконечные кресты, звезды или кокарды - кому что нравится; сапоги их блестят, а тесаки на ружьях зловеще сверкают новой сталью. Все побриты до синевы, усы и бороды подстрижены аккуратнейшим образом, глаза сияют молодым и счастливым блеском, Тодор переводит взгляд на север и видит помрачневшие Карпаты. Они словно недовольны тем, что люди так долго стоят на этом широком поле и никуда не двигаются. На самых высоких хребтах серебрятся вечные ледники, излучающие яркий свет. Отсюда их трудно представить холодными. Тодор смотрит на Карпаты, а видит другие горы - прелестнейшие на всей земле Балканы; горы, среди которых он вырос и где находил приют и убежище, когда надо было спасаться от турок. Он любит их крутизну и отлогие спуски, бурную растительность и каменные утесы, узкие, труднопроходимые тропы и небольшие альпийские луга, покрытые высокой и мягкой травой. Вот бы сейчас подняться на одну из балканских высот: на Шипку или вершину Святого Николая, на живописные горы в Тете-вене или каменные утесы в Мадара; подняться, потом встать на колени и поклониться всей Болгарии: я пришел к тебе, родная земля, помогай мне, своему верному и любящему сыну!
Придет это время!..
Засуетились, встревожились начальники в центре большого поля, во все стороны побежали вестовые и ординарцы; один из них подбежал к командиру третьей дружины подполковнику Калитину. "Наконец-то! - с облегчением подумал Тодор Христов. - Сейчас он подаст команду "Смирно", и тогда на долгие минуты замрет торжественный строй, затем проплывет знамя, чтобы встать в центре дружины и остаться в ней навсегда".
А последовала совсем иная команда: "Разойтись!" Часом позже Христов узнал, что прибудет самое высокое начальство и его велено ждать.
II
После обеда дружины заняли свои места на зеленой поляне. Тодор уже знал, что в штаб ополчения прибыл брат царя, великий князь Николай Николаевич, и это вселяло надежду.
Шестнадцать лет назад в Болгарию дошли слухи о благодеянии Александра Второго, освободившего горемычных крестьян. Русские крестьяне избавлены от полурабской крепостнической зависимости; теперь государь император объявил войну Порте, чтобы освободить болгар от рабского турецкого ига. Он приехал в действующую армию, чтобы вдохновлять войска на ратные подвиги. Приехал сам и привез с собой брата Николая Николаевича, которому вверил командование Дунайской армией, и сына, наследника цесаревича Александра, получившего должность командира Рущукского отряда, взял и других родственников, ставших во главе корпусов, дивизий и бригад. Все эти факты поднимали авторитет Александра Второго среди болгар, ничего не знавших, что произошло в России после отмены крепостного права и в какую новую кабалу попал русский мужик. Не сразу поняли они и то, что прибытие царя и его челяди на пятистах подводах и назначение бездарных родственников на высокие посты будет лишь мешать армии выполнить ее трудную задачу. Об этом они узнают позднее. А сейчас… сейчас сердце Тодора возликовало, когда он увидел усатого главнокомандующего, взявшего молоток, чтобы вбить первый гвоздь, прикрепляя знамя к древку. По гвоздю заколотили сын великого князя Николай Николаевич младший, начальник штаба армии генерал-адъютант Непокойчицкий, генерал Столетов, гости из Самары, доставившие это знамя, командир дружины подполковник Калитин… Это не был стук молотка о железо, это была чудесная музыка, извещавшая о великом начале. Тодор Христов плакал от большой радости, плакали и другие ополченцы, дождавшиеся наконец, когда и у них будет свое войско и свое знамя, под которым не страшно сражаться и умирать. Плакали и не стыдились слез. По загорелым щекам Тодора уже катились соленые струйки и повисали на больших черных усах, превращаясь в бриллиантовые подвески.
Из толпы вывели под руки старика болгарина. Он был в боевом национальном костюме, в шитой куртке, перетянутой широким колаком-поясом, из-за которого виднелись рукоятки турецких пистолетов и отделанный золотом кривой ятаган. Христов еще издали узнал старика - это был прославленный воевода Цеко Петков, тридцать два года водивший свои боевые четыпротив турок, державший в вечном страхе поработителей страны. Двадцать две раны имел он на могучем теле. Выдюжил. Томился в самых страшных казематах Порты. Не сдался. Он пришел добровольцем в ополчение, и ему не могли отказать, хотя понимали, что трудные походы не для его возраста. Даже своим присутствием он приносил неоценимую пользу. Много раз видел его у себя в дружине и Тодор Христов: то он расскажет, бодро и с юморком, как бил турок, то поучит молодого ополченца орудовать прикладом или ятаганом, то даст совет, как посылать пули только в яблочко. Его звали "наш славный дед", и он улыбался в седую бороду, зная, что эта высокая похвала произносится с искренним уважением.
Цеко Петков тоже подошел к аналою и взял молоток. Те, кто был поближе, видели, как задрожали у него руки: и годы взяли свое, и волновался он через меру - так, наверное, не волновался он даже в самом трудном бою. Заколотив гвоздь, он передал молоток ополченцу и взглянул на голубое небо, где покоились белые груды облаков; потом он долго смотрел на поднятое, шитое золотом шелковое знамя с ликами просветителей славян Кирилла и Мефодия. Не выдержал, зарыдал. Его никто не стал успокаивать: зачем? Ведь плачет-то он тоже от большого счастья: в этом знамени старик увидел воплощение своих идеалов, осознав, что под его сенью будет завершено то дело, которому он посвятил всю свою долгую жизнь, не страшась опасности и презирая смерть.
Но вот он поднял голову, выпрямился и не утерпел, чтобы не сказать слово, не обратиться к тем, кто, может, завтра пойдет в бой и кому суждено будет умереть на поле брани. Вероятно, его речь не входила в программу праздника, и потому все так пристально и внимательно посмотрели на старика, исполосованного шрамами, с трудом передвигающего больные, израненные ноги, но все еще желающего идти в бой вместе с другими своими соплеменниками. А может, высоким гостям интересно послушать, что скажет этот сгорбленный человек, имени которого боялись регулярные турецкие отряды? И он начал - не как старый и больной человек, нет, голос его зазвучал бодро, звонко и взволнованно:
- Да поможет бог пройти этому святому знамени из конца в конец несчастной земли болгарской; да утрут этим знаменем наши матери, жены и дети свои скорбные очи; да бежит в страхе перед ним все нечистое, поганое, злое, и да настанет мир прочный и благоденствие!
Тодор Христов неотрывно смотрел на старика, а тот поднял глаза к небу да так и замер, словно оттуда ждал высочайшей благодати. Толпа, собравшаяся на это зеленое поле со всех концов, не выдержала, шелохнулась, задвигалась. В ту же минуту ярко сверкнула молния, сильно и раскатисто ударил гром. Эхо прокатилось над Плоешти и повторилось, загремело где-то в предгорьях Карпат. Тысячи людей, словно сговорившись, крикнули дружно и с облегчением: "Добрый знак, добрый!" Радость искала свой выход, и она нашла его: тысячи людей закричали "ура" так громко и могуче, что, пожалуй, могли посостязаться с небесным громом и побороть его; тысячи шапок взлетели в небо и на мгновение затмили его - они были похожи на огромные стаи птиц, собравшихся по осени к отлету в далекие и теплые страны.
Тодор Христов также не удержался и стал кричать "ура"; ему уже не было дела до того, правильно это или нет и отвечает ли его крик строгому порядку, утвержденному для этого праздника. Стоявший на правом фланге усатый русский фельдфебель кричал вместе со всеми - возбужденно и хрипловато. В этих бодрящих и радостных криках Тодор отчетливо различал писклявый дискант Иванчо и сипловатый голос его отца. Посмотреть бы сейчас на этого мальчонку, узнать бы, про что он думает! Впрочем, к чему это? Разве не ясно, о чем может думать паренек, добровольцем вступивший в ряды болгарского ополчения и уже имевший первые успехи в трудной воинской службе! А Елена? Вот бы ее сюда, на это поле, чтобы и она, невольная беглянка с родной стороны, могла ощутить всю полноту большого человеческого счастья! Как знать, может, сестра тоже здесь - собиралась же она передвигаться вслед за болгарским ополчением!..
Цеко Петков отошел в сторону и обвел своим ястребиным взглядом ряды ополченцев; кто мог видеть - заметил, как молодо заблестели в этот момент его темные глаза. Этот старый человек выпрямился и гордо покачал головой с надвинутой на правое ухо барашковой шапкой. Казалось, он принимает командование над этими молодцами. Постоял так с минуту, что-то беззвучно прошептал пересохшими губами и, низко поклонившись строю, встал на свое место.
К аналою не спеша выдвинулся высокий, подтянутый мужчина с темными усами и совершенно седой головой, с орденами и медалями на гражданском мундире и небольшим листком бумаги в правой руке. Он слегка кивнул этому полю с сотнями ополченцев, взглянул на лист бумаги и начал медленно, чеканя каждое слово, делая краткую паузу после каждой фразы:
- Прошел ряд веков после того, как в последний раз развевались болгарские знамена в рядах свободных болгарских дружин. Те знамена потонули в реках крови на полях Коссова, и вот опять над болгарской дружиной вздымается родное знамя. Издалека, через всю русскую землю, оно принесено нами к вам, как бы в доказательство того, что оно дается вам не одним каким-либо уголком России, а всею русскою землею. На знамени этом начертано: "1876 год", то есть тот год, в который вся Русь взволновалась при виде ваших невыносимых страданий; тот год, который истощал меру долготерпения нашего великого государя, ныне на восстановление попранных прав вашей отчизны вложившего меч в руку своего августейшего брата…
Тодор Христов попытался отыскать глазами великого князя Николая Николаевича, но он не был виден из-за высокого аналоя. Справа от аналоя был заметен генерал Столетов, а еще ближе - подполковник Калитин. Между тем голос посланца Самары, набрав силу, уже гремел на все поле, занимавшее много-много десятин:
- "Да воскреснет бог и да расточатся враз и его", - писали мы на вашем знамени, когда не знали еще, суждено ли этому знамени виться над вами, но чего жаждало наше сердце. И вот - оно вьется! Час воскресения наступает! Идите же под сенью этого знамени. Пусть будет оно залогом любви к вам России и ее могучего отца. Пусть перед этим знаменем, как перед лицом воскресшего бога, расточатся вековечные врази ваши. Пусть оно будет знаменем водворения в вашей многострадальной стране навсегда мира, тишины и просвещения!..
И снова загремело тысячеустое "ура" и "живий", и опять поднялись в воздух шапки, заслонив собой небо. Генерал Столетов, подполковник Калитин и знаменщик, красавец болгарин Антон Марчин, опустились на колени. Столетов и Калитин постояли так минуты три, потом они медленно поднялись, склонили свои головы к знамени и троекратно облобызали его. А на поле все еще гремело могучее, ни с чем несравнимое "ура", и приближающийся от Карпат гром не заглушал, а лишь усиливал эти крики, унося их в горы, а может, и еще дальше - в притихшие и настороженные, живущие ожиданием города и села Болгарии.
И пошли взводы и роты перед этим полотнищем, держа на него равнение и не сводя глаз до тех пор, пока оно было видно. На тесаках ополченцев виднелись насаженные шапки с крестами, кокардами и звездами - новые и поношенные, барашковые и матерчатые, пошитые хорошими мастерами и сделанные наспех своими руками из того, что можно было приобрести по сходной цене. Шапки словно застыли в воздухе и не качались, не кувыркались на тесаках - так ровно, настоящим гвардейским шагом, двигалась колонна к своему лагерю.
"Все мы теперь настоящие бойцы! - взволнованно шептал Тодор Христов. - Есть у нас свое знамя, есть свои командиры, оружие, есть и мы, готовые пройти через огонь и воду, лишь бы избавить народ свой от страшной напасти!"
III
Подполковник Калитин вернулся в расположение дружины не скоро: на правах одного из хозяев он давал завтрак высоким гостям. По его благодушному лицу можно было понять, что завтрак прошел хорошо, что высокопоставленные гости остались довольны и приемом, и торжествами, только что окончившимися на зеленом поле у Плоешти. Действительно, дружину Калитина похвалили за бравый внешний вид ополченцев, их строевую выправку и за распорядительность ее командира. Правда, один из начальников, пробывших в дружине дня три, сделал замечание, пусть и в шутку, но Калитин счел его уместным и заслуживающим внимания: болгары почти не поют, а разве может солдат жить без песен?
- Тодор, спел бы ты мне хорошую болгарскую песню, - попросил он своего ординарца, когда тот подбежал к нему и спросил, какие будут приказания, - Это и есть мой приказ! - улыбнулся Калитин.
Такой приказ показался Христову несколько странным; он уже подумал о том, что подполковник выпил на завтраке лишнего, но Калитин спиртное употреблял мало и редко; похоже, и сегодня он не изменил своему правилу.
У Тодора был приятный баритон, и он запел по-болгарски какую-то песню, которую никогда не слыхал Калитин. Все слова он разобрать не мог, но по печальному напеву понял: сплошная грусть-тоска. Христов взглянул на командира, тот одобряюще кивнул, и Тодор запел другую песню:
Шуми, Марица,
Окровавлена,
Плачет вдовица
Люто ранена…
И снова это была очень грустная песня, не песня, а стон. Калитин знал, что эту песню любили все болгары, да и ему она нравилась, и он стал тихо подпевать ординарцу, думая о том, что другой песни он так и не услышит, что песни отражают настроение людей, а откуда быть хорошему настроению при такой трагической и печальной жизни? Чтобы услышать веселую песню, надо сначала прогнать из страны турок. К этому идет теперь дело…
И все же в этот день ему хотелось услышать песню веселую, задорную, чтобы она отвечала его настроению и тому подъему духа, который возник у людей в час торжества при вручении самарского знамени.
- Позови-ка мне Стояна Станишева, унтер-офицера Виноградова и Цимбалюка, - сказал Калитин Христову, когда тот закончил "Марицу". - Да пусть Виноградов прихватит с собой трехрядку.
Все трое в один миг очутились перед командиром дружины: тонкий, щеголеватый и чистенький Стоян Станишев, сухонький и немолодой, очень быстрый на ногу Василий Виноградов, широкоплечий и большеусый Аксентий Цимбалюк.
- Станишев, петь можете? - спросил Калитин.
- Могу, - растерянно ответил Стоян, удивленный этим вопросом.
- Пойте! Только что-нибудь веселое!
Станишев торопливо запел какую-то легкую французскую песенку о похождениях ловкого ловеласа.
- Веселая песня, да проку от нее мало, Станишев: французский в дружине знают несколько человек. Остальные, ничего не поймут.
- Не поймут, - быстро согласился Стоян.
- Ну а Цимбалюк, - Калитин обернулся к большеусому унтер-офицеру, - он-то наверняка повеселит!
- Не смогу, ваше благородие! - вытянулся Цимбалюк. - Песен знаю много, а веселой что-то не припомню. Да и есть ли они у нас? Аксентий вздохнул.
- Унтер-офицер Виноградов, сыграй да спой что-нибудь, теперь вся надежда на тебя! - Калитин слегка ухмыльнулся.
- Что прикажете, ваше благородие?
- Смотри сам. Да чтоб весело было и чтобы другие тебе подпеть могли! - сказал подполковник.
- Понимаю, ваше благородие! - осклабился унтер-офицер и рванул трехрядку, которой было лет столько же, сколько и ее хозяину: меха у нее прохудились и были заклеены цветастым ситцем, углы побиты и давно утратили свои украшения. Но играла она сносно и не фальшивила. Унтер подпевал:
Дождь идет, дорога суха,
Милка Васькина форсуха.
Она моется с духам.
Зато гуляет с пастухам.
Калитин не любил частушки с их обрубленными окончаниями, грубые и часто примитивные по своей сути. Он поморщился, и унтер понял, что подполковник не одобряет его выбор.
- Могу и другую, ваше благородие! - предложил он.
- Давай-ка, братец, песню, - сказал Калитин.