Московское воскресенье - Клара Ларионова 5 стр.


Машенька охотно повторила свой рассказ о том, как работали студенты геологического института на укреплении рубежей. Вспоминая эту работу, она хотела теперь показать ее тоже в каком-то героическом свете, чтобы приблизить свои чувства к чувствам Евгения и в то же время возбудить зависть в Мите, который слушал ее раскрыв рот.

И она рассказывала, как они строили доты, рыли противотанковые рвы, вырезали эскарпы на склонах рек и высот, рассказывала, все время не спуская глаз с Евгения как с соучастника, словно бросала вызов другим - вот что мы сделали для Родины, а что сделали вы?

Митя с виноватым видом, опустив глаза, мешал ложечкой кофе и напряженно жевал печенье. Оксана наблюдала за Евгением, который сидел с молчаливой улыбкой в небрежной позе, как могут сидеть только очень уверенные в себе и в своей значимости люди. Высокая шея поднималась из отложного воротника сорочки, спокойный, тихий, он все время прислушивался к чему-то, что было незаметно и неслышно другим в этой комнате. Оксана смотрела на него и думала: "Лучше бы я пошла на фронт, из меня скорее бы вышел боец". Она смотрела на него с грустью и сожалением, мысленно прощаясь с ним и боясь подумать об этом.

На другой день Оксана с трудом вырвалась из госпиталя. Дома узнала, что все уже уехали на вокзал провожать Евгения, и, боясь опоздать, побежала на улицу.

Посреди улицы шли колонны. Хотя люди были одеты в штатское, шли они строем, видно было, что это бойцы направляются на вокзал. И Оксана внимательно разглядывала их, стараясь отыскать брата.

У вокзала патруль задержал Оксану, хотя она и объяснила, что провожает брата. Ее все же попросили отойти в сторонку. Вдруг кто-то взял ее под руку и провел вперед.

- Это моя сестра, пропустите!

Оксана обернулась и увидела военного.

- Сестра из госпиталя, - сказал он, - я вас сразу узнал. Вы лечите моего брата. - Обернулся к идущей рядом старушке и спросил: - А ты, мама?

- Как же, как же, я тоже узнала. Лавруша все время про вас говорит… Если бы не вы, говорит, ему бы и не выжить…

- Ну, очень рада, - улыбнулась Оксана, - правда, это совсем не так… У капитана Миронова твердый характер, он выжил одним усилием воли, и я здесь ни при чем…

На перроне плотная шумная толпа окружила их. Оксана испуганно смотрела по сторонам, с отчаянием думая, где же она найдет здесь брата? Решила снова обратиться за помощью к Миронову.

- Понимаете, - озабоченно оглядываясь, сказала она, - я пришла провожать брата и не знаю, где теперь найти его. Он ополченец.

- И в этом могу помочь, - сказал Иван Алексеевич, энергично пробиваясь через толпу.

Оксана увидела у вагона девушек, женщин, да и мужчины были одеты совсем не так, как полагается отъезжающим на фронт. И еще издали услышала голос Елены Петровны. Елена стояла у окна вагона, держа в руках огромный кожаный чемодан, спутник отца по заграничным поездкам, и умоляла Евгения взять его, а Евгений отмахивался, указывая рукой в глубь вагона:

- Загляни, загляни, где же я его поставлю? И куда я его дену, когда пойду в бой?

Елена Петровна удивленно заморгала, казалось, она даже забыла, куда провожает мужа. По старой привычке она уложила в чемодан только самые необходимые вещи, без которых он не мог выезжать даже на однодневную концертную поездку, а теперь, когда он уезжает не известно на сколько времени, он вдруг отказывается брать их. Она обернулась к подошедшей Оксане и жалобно сказала:

- Не берет. Уговори его.

Увидев Оксану, Евгений выпрыгнул из вагона и стал знакомить ее с какими-то людьми, которые плотной стеной стояли вокруг Сергея Сергеевича. Один из них, высокий, с розовым бритым лицом, одетый в английское бобриковое пальто с шотландским шарфом, завязанным франтоватым узлом, особенно учтиво раскланялся с Оксаной и даже поцеловал ей руку.

Она удивленно посмотрела на всех и шепнула Евгению:

- Это что ж, твои поклонники тебя провожают?

- Товарищи по отряду, - важно ответил брат. - Вот этот, в синем пальто, актер Любанский, а тот вон, в стеганом бушлате, рабочий, у него смешная фамилия - Сарафанкин, тот вон, высокий, в очках, писатель Разумов, а рядом с ним, в берете, парикмахер Жорж из Метрополя.

С улыбкой оглядывая всех, Оксана сказала:

- Ей-богу, мне даже грустно, что я не еду с вами.

Она сказала это совершенно искренне, заразившись воодушевлением отъезжающих, словно никто из них в эту минуту не думал, что они едут навстречу смерти.

Лишь одна Елена Петровна стояла со слезами на глазах и, как только ловила взгляд Евгения, настойчиво твердила:

- Возьми хоть одеколон, зубную щетку, самое необходимое…

- Я уже взял самое необходимое, - раздельно и с раздражением сказал Евгений, - я взял винтовку… И не приставай больше, ну скучно же терять время на эти ненужные разговоры…

Тут Оксана пришла к нему на помощь, взяла за руку и подвела к Миронову:

- Позвольте представить вам моего брата.

- А мы уже знакомы, - сказал Иван Алексеевич. Но Екатерина Антоновна сейчас же обняла Евгения и строго сказала сыну:

- Смотри, Иван, убереги его… Помни, что они спасли нашего Лаврушу! - Она с горячим порывом снова обняла Евгения, потом стала жать руки Оксане, Сергею Сергеевичу. Словно следуя ее примеру, Елена Петровна бросилась обнимать командира, как бы желая заранее заручиться его любовью к Евгению, боясь просить, чтобы он уберег его, но надеясь, что он и без слов поймет ее просьбу.

Минуты прощания истекали, но ничто не менялось в людях, все так же были оживленны лица провожающих, все так же торжественно уверенны лица отбывающих на фронт, и Оксана поняла, что сейчас и позже, когда поезд отойдет, у всех останется нерушимая вера в скорую встречу. Боясь произнести вслух лежащие у сердца слова, она махала рукой вслед уходящему поезду и шептала горячо, страстно, как шепчут молитву; "Возвращайтесь с победой!"

Глава седьмая

Этот сад давно манил его, и вот он наконец выбрался на знакомые аллеи, брел, опираясь на палку, прислушиваясь к шелесту листьев. Он с восторгом следил за полетом птиц, за вереницей старых лип, которые длинной процессией спускались к озеру. По озеру бежали серые волны, над ними в багряном пламени метались ветлы, алые узкие листья их усыпали зеленую скамейку, на которую он присел.

Лаврентий чувствовал такой покой в душе, что всему радовался, тихо улыбаясь и волнам, и листьям, и ветру. Достал из паутины, прильнувшей к скамейке, красную куколку в деревянном чешуйчатом чехле, потрогал за кончик - шевелится. Весной вылетит бабочка. Боже мой, что здесь будет весной! Как заполыхают эти кусты сирени, эти шпалеры шиповника! И он все это увидит, теперь он уверен, он знает! Правда, увидит не здесь. Он будет далеко отсюда будущей весной. Отсюда уйдет совсем другим человеком, заново начнет свою жизнь, как будто ему восемнадцать лет, так полна и покойна его душа. И Лаврентий научился охранять этот покой. Когда видел что-нибудь такое, что могло омрачить его настроение, поступал очень хитро: закрывал глаза и погружался в свою внутреннюю тишину. Он не ворчал больше, когда хрипело радио или входила, шлепая туфлями, рябая санитарка, мгновенным усилием он как бы выключал все неприятное. Так вот уже два дня он не видел стен своей палаты, всеми мыслями жил в этом утихающем саду.

Через час, когда в саду было все уже осмотрено, он тревожно зашагал по аллее, вдруг подумав о том, что все его товарищи забыли о нем, ни разу не навестили его в госпитале. Мысли его вырвались из шелестящего сада и улетели туда, на подмосковный аэродром. Он явственно услышал гул самолетов, вылетающих на задание. И горячая дрожь охватила его.

Теперь он сердился на друзей, которые покинули его здесь одного, словно совсем исключили из строя. Он вспомнил все ссоры с товарищами, когда отворачивался от их надоедливого шума и замыкался в себе. Но все же он терпеливо сносил все колкости, направленные в его адрес. Они называли его "джентльменом", зубоскалили, острили насчет его аристократического отчуждения, а он старался не замечать их чудачеств, не слушать вздора, который они несли, не замечать крайностей, которые они позволяли. Конечно, он с некоторым высокомерием относился к тому, что они давали ему прозвища и смеялись над ним за его спиной. Он старался быть вежливым и добродушным и теперь никак не мог понять, почему они забыли о нем, неужели они не могли простить ему тех маленьких слабостей, какие у него, может быть, и были, но он же прощал им все.

До войны бывало, что он порицал товарищей за то, что они мало учились, ограничивались только интересами своей профессии, торопились жить лишь внешними впечатлениями, как будто хотели подчеркнуть, что жизнь летчика коротка, зависит от случайностей, и не стоит усложнять ее… Но Лаврентий-то не мог так думать! Он знал, что кроме личной жизни есть еще огромная жизнь мира, ее нужно знать, понимать, а самое главное - защищать. И порой, пытаясь передать товарищам свои мысли, он не сдерживался в выражениях, бранил их за легкодумие, а они огрызались, как веселые щенки.

Он так и не утвердил ни своей воли, ни авторитета, когда началась война.

Лаврентий навсегда запомнил первый бой. Как эти молодые ребята горячились, сколько жертв понесли из-за своей горячности. Но в то же время он видел их гневное бесстрашие, когда вместе с ними вылетал вдвоем или втроем против десятка истребителей врага, шел на превосходящего противника в лоб, сжигал, сбивал, уничтожал, а вернувшись благополучно на аэродром, стоял в почетном карауле у гроба товарища, так и не успевшего выучить английский или французский, не прочитавшего, должно быть, ни Шекспира, ни Сервантеса, томики которых Лаврентий давал ему. Но воевал он хорошо!

Неужели эти парни совсем забыли его? Они так нужны ему именно сейчас, когда он выпестовал наконец самые глубокие свои мысли о смерти и бессмертии и, как ему казалось, понял причины всех неразумных поступков, может, просто, без огорчающих нравоучений, рассказать друзьям о том, как он научился беречь жизнь.

Желтое солнце растаяло за березовой рощей, а он все сидел и думал, думал.

А в кабинете профессора происходила буря. Его осаждали один за другим настойчивые посетители. Он с трудом доказывал летчикам, что больного сейчас беспокоить нельзя, особенно им: они одним своим видом могут взволновать его, а ему нужен покой. Летчики в конце концов согласились с профессором и уехали. Потом приехала маленькая златокудрая женщина, не слушая никаких доводов профессора, сняла шляпку и сказала, что она не уедет, не повидавшись с мужем. Ее проводили в приемную, где она терпеливо ждала, пока больной закончит прогулку.

Женщина сидела за круглым столом, разглядывала себя в зеркало. Поправила локоны, попудрилась, покрасила губы, через секунду решила, что слишком ярко, стерла краску, запудрила губы и нарисовала снова… Соскучившись, она хотела было подойти к стене и прочесть стенгазету, но побоялась дежурного, угрюмо сидевшего у двери.

Наконец стеклянная дверь из сада открылась, и вошел, опираясь на палку, высокий человек в коричневом халате из фланели. Он шел, щурясь от электрического света, глядя вперед на широкую лестницу с красным ковром, но тут внимание его привлек шум стула, он посмотрел налево и увидел женщину, поморгал, будто вспоминая что-то, потом произнес неуверенно:

- Люся?

Она встала, как только хлопнула дверь, но не узнала его, она думала, что он придет на костылях или его приведут под руки, ведь так долго не соглашался этот знаменитый профессор допустить ее к нему, и вдруг она увидела его совершенно здоровым, даже чуть-чуть румяного, с живым взглядом мутно-синих глаз, таких знакомых, таких памятных. Он шел, легко опираясь на палку, как дома после прогулки. Люся увидела, но, шагнув к нему, не решилась окликнуть и, только когда он узнал ее, бросилась к нему на грудь, поднявшись на носки, обвила руками его шею и горячо зашептала что-то.

Он так растерялся, что сначала попятился, делая усилие, чтобы высвободиться из ее рук. И Люся, словно почувствовав это, с недоумением взглянула на него, тогда он перевел взгляд на вахтера, торопливо сказал:

- Ну идем, идем ко мне…

И она, взяв его под руку, стала подниматься с ним по лестнице, беспрерывно шепча: "Лаврик, Лавруша, Ларчик мой!"

Он ввел ее в палату, оставил у двери и, пятясь в глубь комнаты, с изумлением осматривал ее, Люся смутилась, ей показалось, что смешно выглядит в больничном халате, торопливо сбросила его, одернула платье, прощупала пуговички, все как будто было в порядке, но она все же ощущала на себе его странно внимательный взгляд. И она не осмелилась подойти к нему, обнять снова. Присела на табурет и, от смущения хлопая перчатками по ладони, смотрела на него и ждала, что он скажет.

Прислонившись спиной к окну, подперев кулаком подбородок, он смотрел на нее, по привычке щурясь.

- Что ты на меня так странно смотришь? - спросила она, не выдержав молчания. - Не узнал?

- Да, не узнал.

- Я изменилась за это время?

Он покачал головой. Ответил с длинной паузой:

- Ты - нет. Я изменился.

Да, сейчас он впервые увидел, что перед ним была стандартная женщина, каких встречаешь на каждом шагу, вся химическая, вся сделанная, будто сошла с конвейера ателье мод. Даже лицо чужое, где надо - розовое, где надо - белое. Черные глаза с длинными ресницами, как лапы паука, казалось, сними их с лица, положи на стол - и они поползут… Красный рот, круглый, словно она зажала в зубах черешню. И тут же вульгарный, бесформенный, как картофелина, нос, но все это так ловко закрыто черно-бурой лисой, что раньше он, встречая таких девушек в кино, в ресторанах, на улицах, и не замечал, до чего же они, в сущности, вульгарны. А сейчас то ли отвык, то ли глаза как-то особенно просветлели или оттого, что в голове все время присутствует образ какой-то особенной девушки, сейчас он не мог смотреть на эту розовую маску, не мог представить - как же ее целовать?

Люся решила, что за время болезни он просто отвык от нее и теперь надо снова приучать его к себе. Она улыбнулась, обнажив все зубы, шагнула к нему, но он подвинулся вдоль стены и сел на кровать. Она села рядом, взяла его руку и начала гладить, опустив глаза и шевеля черными загнутыми ресницами.

Она рассказывала, как ей повезло - ее пригласили сниматься в военной комедии. Ей совершенно волшебно повезло, так как забелела жена режиссера и роль досталась ей. Но теперь новая беда: вся кинофабрика должна переехать в Алма-Ату, там будут съемки, и это ее огорчает, она не знает, как поступить - уехать или остаться?

- Мне не хочется оставлять тебя после болезни одного, теперь тебе нужен заботливый уход.

Долго молчавший Лаврентий вдруг встрепенулся:

- Конечно, уезжай. Я в Москве один не останусь. Я вообще в Москве не останусь. Я сейчас же из госпиталя в часть, на фронт.

Слушая ее, он чувствовал, как в нем утверждалось возникшее отчуждение. Он понимал, что это совсем чужая женщина, за которой вот уже несколько минут он наблюдает с равнодушным любопытством. Отчетливо и ясно видит, что между ними, как говорят, лежит пропасть, он мысленно назвал эту черту отчуждения противотанковым рвом. И возникшее минуту назад еще не продуманное решение сейчас утвердилось. Да, он не вернется домой. Да, он уедет на фронт.

- Обязательно поезжай, - твердо сказал он, уже решив, что переедет к Ивану и будет жить с матерью.

Она не скрывала радости. Она ждала упреков, подозрений, ревности, и вдруг все так чудесно устроилось: он охотно шел навстречу ее желаниям, не задерживал ее в главный момент ее жизни, с которого начинается карьера.

С восторгом она обняла его и поцеловала в мягкую щеку, удивляясь его тщательно выбритому, нежному лицу, раньше оно было обветренно, грубо, иногда и совсем не бритое. Всего только час назад она со страхом думала, что, может быть, она - несчастная женщина, муж ее - калека, и ей предстоит влачить с ним жалкое существование. Но теперь такое неожиданное счастье! Ее муж такой милый! Когда она с ним, ей даже не хочется глядеть на других мужчин, они просто не существуют для нее, она твердо знает, что лучше ее Лаврика никого нет.

- Я приду тебя навестить в воскресенье? Что тебе принести?

Подняв глаза к потолку, он задумался, потом, вздохнув, сказал:

- Коньяк теперь я не пью, значит, ничего не нужно…

Он заметил, как блеснули ее глаза, она явно обрадовалась, что с нее сняли заботу доставать что-нибудь для него… Он знал, как приятно ей слышать, что от нее ничего не требуют, так как сама она привыкла требовать многого.

- Извини, я заболталась, наверно, утомила тебя.

Он поднялся, чтоб проводить ее, почувствовал, как осторожно, чтоб не смазать краску с губ, она дотронулась до его щеки, кивнул, как бы благодаря за ласку, и, глядя ей вслед, подумал, какое у нее вульгарное лицо.

Глава восьмая

С той поры как Евгений уехал на фронт, Оксана жила в каком-то тягостном волнении. Раньше у нее было тревожно на душе оттого, что другие воюют, а она спокойно живет за их спиной, но теперь она переживала такую гордость, как будто сама принимала участие в борьбе, если и не лично, то все-таки один представитель их семьи стоит в огненном ряду и прикрывает живущих здесь. Со дня на день она ожидала важных сообщений. Если раньше дела на фронте были плохи, то теперь они должны измениться. Подошло подкрепление.

По утрам она с трепетом включала радио в надежде услышать о переломе в войне, о нашем наступлении, но сводки Совинформбюро были все так же тревожны, и ей оставалось утешать себя тем, что подкрепление еще не дошло до фронта. Возможно, завтра мы услышим совсем другое.

Но день за днем сообщения с фронта становились все тревожнее. Слухи обгоняли радио. По слухам, немцы уже заняли Вязьму, перебросили на Западный фронт еще двадцать дивизий и теперь движутся к Можайску.

Писем от Евгения не было. В госпитале появлялось все больше и больше раненых. Они рассказывали о боях, о танковых колоннах противника, которые распарывали нашу оборону. Все чаще и чаще употреблялись слова, рожденные этой механизированной войной: окружение, прорыв, обход. Так же часто и страшно звучало слово "десант". Рассказывали о десантах, выброшенных в ста километрах от фронта, десантах с танками и пушками, которые сыпались с неба и стреляли по тем, кто пытался организовать сопротивление. Оксана видела, что рассказчики, вспоминая или придумывая эти истории, сами пугались того, о чем говорили, и это действовало на нее, как действует приближение бури на птицу. Но вдруг кто-нибудь из раненых сурово прикрикивал на говоруна, тот замолкал, потом начинал оправдываться, что не так уж страшен черт, как его малюют, кто-нибудь вспоминал смешной эпизод, из которого явствовало, что немцы - такие же люди, и даже трусливые. Напряжение разряжалось, снова громко говорили о русской неустрашимости, смекалке и ловкости, становилось легче жить и дышать.

Особенно поддерживало Оксану то, что большинство раненых, которые уже испытали на себе, как страшен враг, все-таки просились обратно в свои части, хотя даже и не знали, существуют ли они еще.

Назад Дальше