Глава десятая
В воскресенье, семнадцатого октября, Петр Кириллович, взволнованный, прибежал к Строговым, размахивая газетой:
- Читали? Видели? Что же это делается?
Сергей Сергеевич поднялся к нему навстречу и хотел взять газету, но Ожогин размахивал ею, как белым флагом.
- Вязьминское направление! Больше читать нечего! Понимаете, что творится? Немец к Можайску прет! Удастся ли его разбить на Бородинском поле или придется Москву жечь?
Слушая эти истерические выкрики, профессор Строгов спокойно рассматривал сытое, розовое лицо Ожогина. Казалось, никакие тревоги войны не прибавили на нем морщин. Должность директора комиссионного магазина была нехлопотлива. Нельзя сказать, чтобы директор магазина недосыпал ночей, недоедал, и Сергей Сергеевич сурово осуждал эти панические настроения. Он попробовал устыдить его, говоря, что эти выкрики неуместны и недостойны русского человека, но Ожогин не дал ему договорить.
- Куда же хуже! - опять закричал он. - Хуже будет у самых стен Москвы! Тогда мы и спохватимся, а то все будем говорить - хорошо, да ничего, да слава богу. Разве можем мы взглянуть правде в глаза? А правда-то вот она, идет на нас… Не приведи бог, завтра Можайск сдадут, а у нас все будут кричать: "Победа за нами!"
- Без паники, - сухо перебил Сергей Сергеевич, раздосадованный тем, что в решительный момент, вместо того чтобы все спокойно обдумать, Ожогин подогревает неврастению.
- Бросьте вы меня уговаривать, - еще раздражительнее продолжал Петр Кириллович, - я болею душой за Родину!
- Тогда зачем же столько ненужных слов?.. Покажите на деле свою любовь к Родине, защищайте ее.
- А как? Как? - подскочил к нему Петр Кириллович, размахивая кулаками.
Сергей Сергеевич ответил не задумываясь:
- Много есть способов, настоящий патриот всегда найдет, чем помочь Родине.
Петр Кириллович бегал по ковру, спотыкался, казалось, он подвластен только своим мыслям, слушает только их, но вдруг остановился, прибитый на месте одной фразой.
- Жизнь отдать? А как ее отдать?
Строгов недолюбливал Петра Кирилловича за то, что он, "величайший делец", в самый решительный момент ведет себя, как трус. Он задает мальчишеские вопросы только потому, что сам не хочет отвечать на них, ждет от других помощи, надеется, что другие укажут ему более правильный путь, которым и воспользуется, если он будет безопасен.
Сергея Сергеевича раздражало, что Ожогин говорил, не стыдясь, о том, что сам профессор таил и чего стыдился, как позорного малодушия. Ему долго внушали, что воевать будут на чужой земле, воевать малой кровью, и теперь, когда враг стоял у стен Москвы, Строгов был в полной растерянности. А этот малодушный Ожогин своими истерическими выкриками мешал ему разобраться в хаосе событий.
Не получив ни поддержки, ни утешения, Петр Кириллович продолжал безнадежным тоном:
- У меня сердце кровью обливается, когда я беру газету. Я страдаю за каждого русского солдата. Вы понимаете, почему Евгений молчит? Я знаю точно: он убит, измолот в мясорубке!
Сергей Сергеевич вздрогнул. Он не допускал мысли о гибели сына. Писем нет? Но там не до писем. Он встал, не скрывая своей неприязни, без всяких объяснений и ссылок на неотложные дела удалился в свой кабинет.
Петр Кириллович передернул плечами. Строговы всегда казались ему если не сумасшедшими, то людьми с вывихнутыми мозгами. Чего стоит поступок взбалмошного Евгения!
В раздумье Петр Кириллович остановился у стола и, глядя в окно, жевал печенье. Серый дождь торопливо бежал по московским улицам. Люди, согнувшись, стояли в очереди. Витрины магазинов до второго этажа закладывались мешками с песком, забивались досками. Жизнь в городе замирала, приближался вплотную горячий вихрь.
Услышав за спиной шаги, Петр Кириллович оторвался от своих дум и сконфуженно заметил, что по рассеянности съел все печенье в вазе. Вошла Елена. Лицо ее было в слезах, в руках та самая роковая бумажка, которую Петр Кириллович со дня на день ждал. Он в страхе попятился от дочери, боясь услышать эти слова: "Защищая Родину, пал смертью храбрых".
Елена села у окна, держа бумажку в руках. Петр Кириллович не решался подойти к ней. Потом, когда испуг прошел, положил руку на плечо, молча утешая ее. Робко взял у нее из рук бумажку, прочел, невероятное изумление застыло у него на лице, рука разжалась, и бумажка полетела на ковер.
- Ох! - вскрикнул он, хлопнувшись на диван. - Ох, Лена, как ты меня напугала! Я думал, что это о нем! - И вдруг, откинув голову к спинке дивана, оскалив зубы, захохотал.
Когда успокоился, заговорил, самодовольно поглаживая бороду сначала тыльной стороной ладони от себя, потом, перевернув руку, к себе, покашливая от удовольствия:
- Глупая девчонка, глупая! Да разве это горе?
Елена страдающим голосом крикнула:
- Но я не умею копать землю!
- И не надо! Кто же позволит тебе идти на трудовой фронт? Подумаешь, дело. От армии освобождают по болезни, а тут еще беспокоиться о трудовом фронте. Пустяки. Разорви бумажку и брось. И никуда не ходи!
Елена испуганно слушала его.
- Но тут сказано - в обязательном порядке. Ведь я нигде не работаю, не имею детей, следовательно, должна идти.
- Никуда ты не должна идти. У тебя муж на фронте.
Этот аргумент показался Елене неубедительным, и она робко возразила:
- У многих мужья на фронте…
Петр Кириллович встал, взмахом руки обрывая разговор:
- Чепуха! Профессор должен побеспокоиться о своей семье. Если он отправил сына на смерть, это еще не значит, что моя дочь должна копать землю. Я скажу ему, и он все устроит…
Елена испуганно схватила отца за руку:
- Ни слова! Ты не понимаешь! Они помешались от этой проклятой войны!
Петр Кириллович побелел от злости:
- Ну нет, я этого так не оставлю! Если он хочет, пусть идет сам копать землю. В прошлую войну дамы щипали корпию для лазаретов, это я понимаю, но пилить дрова, разрабатывать торфяные болота, строить противотанковые рвы… благодарю покорно! Иди, иди, успокойся. Я все устрою сам, если Строгов не понимает своего долга перед семьей!
От раздражения он даже прикрикнул на всхлипывающую дочь и, что-то решив, стал торопливо одеваться.
Через полчаса он был у знакомого врача.
Доктор Пухов, отбросив газету, побежал навстречу ему из гостиной, долго жал руку, потом повел к дивану. Петр Кириллович заметил, как покачивались портьеры, словно из-за них кто-то подсматривал, потом в гостиную вошли оба сына доктора. Ожогину был хорошо известен способ, каким удалось этим молодым людям освободиться от войны.
Сели за круглый столик, достали из лакированной японской коробки хорошие папиросы, закурили и, как все деловые люди, заговорили о войне. Петр Кириллович услышал повторение собственных мыслей, но странно, теперь они вызывали в нем только раздражение. Потом доктор Пухов перешел на более легкий тон, сказав, что ухудшение дел на фронте всегда способствует улучшению коммерческих дел. Петр Кириллович пожал плечами, давая понять, что он не согласен с этим циничным определением, но вспомнил о своем деле и промолчал.
Но Пухов пустился в длинные рассуждения по поводу того, что газетные сообщения вызывают панику среди населения, оно начинает метаться, несет в магазины ценные вещи, продает их и бежит из Москвы. Сам доктор успел скупить в магазине Ожогина весь редкий фарфор и хрусталь. Он с удовольствием вспоминал об этой спекуляции. Теперь он интересовался только редкими гравюрами и антикварными безделушками. Впрочем, иногда он покупал и картины, и золото, и меха. Оба его сына тоже не сидели сложа руки, отец не мог пожаловаться на них, они не занимались философией.
Как раз философией-то и хотелось заняться Ожогину. Но он терпеливо отвечал на деловые вопросы расторопных юношей и их отца: да, в магазины усиливается приток товаров, да, он сообщит немедленно, он, конечно, помнит телефоны всех своих друзей, а особенно таких милых, как доктор. И он гордился тем, что из отцовских чувств вынес этот неприятный ему перекрестный допрос и все-таки дождался справки, которую доктор Пухов торжественно передал ему, намекнув на возможные услуги со стороны Ожогина.
На другой же день Петр Кириллович купил золотую брошь с аквамаринами за сто пятьдесят рублей и уступил ее доктору Пухову за пятьсот.
Глава одиннадцатая
Открытка Евгения со словом "приехали" была написана на станции Вязьма в те несколько минут, пока бойцы отдельного батальона майора Миронова стояли в очереди у пункта питания. В стороне рычали моторы грузовиков, ожидавших батальон, и Евгений успел черкнуть несколько слов, поставить дату "25 сентября" и бросить открытку в почтовый ящик.
Солдаты из других частей - одни из них сопровождали в Москву эшелон подбитых танков на ремонт, другие приехали в Вязьму за грузами для своих частей, стоявших неподалеку от Смоленска, - на вопросы о положении отвечали хмуро, односложно, но было и нечто утешительное в их ответах: "Да, так, стоим на месте…", "Теперь пока все тихо…".
Из сводок и политинформации, которую ежедневно проводил политрук батальона, Евгений уже знал, что фронт стабилизировался возле Смоленска, у Ярцева, а хмурое немногословье солдат можно было отнести к тому, что на войне всякие разговоры опасны, и к тому, что вот и Гитлер прорвался к старинному русскому городу, как сделал это когда-то Наполеон… Но от Вязьмы до Ярцева было так далеко, чуть ли не восемьдесят километров, что тут шла обычная жизнь. Даже и солдаты чувствовали себя в далеком тылу, вроде бы в отпуске.
Но вот батальон посадили на машины и повезли. Но повезли почему-то не на запад, к Ярцеву, а на север, в направлении Холм-Жарковского. Это выяснил сосед Евгения по машине пулеметчик Сарафанкин. В каждом воинском соединении всегда бывает такой особо осведомленный солдат, который умеет по разрозненным словечкам, а то и за щепотку махорки узнавать все, что солдату знать и не положено.
К вечеру машины остановились в глухом, как показалось Евгению, лесу, послышалась команда на выгрузку, после чего командиры рот и взводов проверили оружие, и батальон двинулся по зыбкой лесной тропе куда-то в темноту. Шли больше двух часов, и только в десять вечера объявили наконец привал.
Командир батальона разрешил развести небольшие костры - по одному на взвод, откуда-то появилась кухня со щами и кашей. Так началась военная жизнь. Неугомонный Сарафанкин тут же выяснил, что в этом районе и стрельбы-то не слышно, из чего сделал вывод - они находятся в какой-то резервной армии.
Утром они обнаружили, что оказались прямо-таки в райском месте. Рядом протекает неширокая, но глубокая речка, потеснившиеся к их приходу соседи оставили несколько обжитых землянок, в которых разместились командиры, а уж остальное, как говорится, дело самих солдат. Так Евгений стал сапером - вместе со всем взводом строил первое в своей жизни жилье.
С каждым днем деревья все больше оголялись от листьев, только ели чернели своими шлемами, похожие на древних русских воинов. Небесная голубизна просачивалась сквозь оголенные ветки, спускаясь все ниже и ниже к землянкам. Но солнца пока еще хватало не только для освещения, но и для согрева днем. Впрочем, майор Миронов не давал своим бойцам прохлаждаться: день был рассчитан строго. Сначала рытье землянок и окопов, потом стрельбы, изучение своего и трофейного оружия, так что только к вечеру выпадало свободное время, когда лес превращали в читальню. На пеньках и под деревьями сидели солдаты, писали письма, читали газеты.
В такие часы писатель Разумов присаживался у облюбованного им пня, как в собственном кабинете, доставал дневник и записывал свои военные впечатления, хотя еще ни разу не видел немца и не пролил ни капли крови, кроме как из порезов на пальцах, когда дежурил на кухне. Но все-таки он вел дневник, надеясь, что когда-нибудь он послужит основой для великой эпопеи о войне. Пока что он записывал наблюдения над товарищами и командирами. Вот и сейчас он поглядывал на лежащего рядом Строгова и раздумывал, как бы политературнее охарактеризовать этого незаурядного музыканта, который оказался самым заурядным солдатом: тянется изо всех сил, чтобы выслужиться перед весьма малокультурным и довольно грубым командиром… Так в изображении Разумова выглядел Миронов, особенно после того, как писатель подглядел: Миронов от души смеялся над карикатурой в армейской газетке, в которой Разумов не нашел ничего примечательного.
Строгов не замечал исследовательского взгляда писателя. Он лежал на спине, заложив руки за спину, глядел в небо, слушал шелест леса и отдыхал. Он устал, у него ныли руки от тяжелой земли - сегодня рыли окопы полного профиля с полочками для гранат, со скрытыми амбразурами для пулеметов, - и Евгений даже подумал: а сможет ли он когда-нибудь снова сесть за пианино с ощущением, что руки повинуются ему? Но в эту минуту он просто отдыхал и слушал музыку леса. Однообразный шум деревьев медленно таял, поднимался, как занавес, и за ним проступала мелодия ветра…
Из чащи леса на поляну выступил Любанский. Бывшего артиста недавно лишили его шевелюры, и теперь он выглядел мальчиком с круглой головой на тонкой шее. Но привычек любимца публики он не оставил. Вот, увидев зрителей, которых ему теперь все время недоставало, он прыгнул на пень, раскинул руки, восстанавливая равновесие, и с пафосом заговорил:
- Друзья, минуточку внимания! Я только что с КП. Там мне удалось побеседовать с корреспондентом фронтовой газеты. Вот последние данные. Враг зализывает раны. Фронт стабилизирован. Скоро мы пойдем в наступление. Чтобы вдохновить вас на подвиг, я почитаю стихи. Итак, "Полтавский бой"… Кха, кха! (Откашлялся, распахнул шинель.)
Горит восток зарею новой,
Уж на равнине, по холмам
Грохочут пушки…
- Ребята, почта! - вдруг выкрикнул кто-то из-за кустов.
Любанский повернулся на пне, балансируя на одной ноге, погрозил пальцем бывшему парикмахеру из Метрополя:
- Жорж, замолчите! Вам все время мерещится почта, но уверяю вас, что ваша официантка Дуся давно вас забыла!
Парикмахер вышел на полянку, презрительно усмехаясь.
- Вы мне мстите, Любанский, за то, что я остриг вашу пышную шевелюру. А моя Пенелопа будет ждать меня хоть десять лет!
Любанский захохотал, как Мефистофель. Жорж пожал плечами, отвернулся к пулеметчикам Неречко и Сарафанкину, презрительно сказал:
- Не понимаю, чего этот комедиант первого ранга ржет. У греческого царя Федосея была такая верная жена Пенелопа. Царь задержался где-то на войне, а ее стали осаждать женихи, так она десять лет водила их за нос, все ждала мужа…
Он высокомерно взглянул на Любанского и вдруг закричал:
- Смирно!
Любанский отмахнулся от него, но остальные уже вскакивали на ноги, торопливо одергивая шинели. Подходил Миронов.
Майор Миронов иногда просто побаивался своих бойцов. Во время военных занятий он еще мог заставить этих людей слушаться и выполнять команды, чувствовал силу батальона - шестьсот штыков! - но едва раздавалась команда "Вольно!", как они рассыпались во все стороны, подобно шарикам ртути. Вот и сейчас по команде "Смирно!" они поднимались медленно, а Любанский вообще так и стоял на пеньке в позе оратора.
Но вот и Любанский спрыгнул со своей трибуны. Миронов поздоровался, с усмешкой выслушал нестройное приветствие и предложил заниматься своими делами. Затем, словно только что увидев, приказал:
- Строгов, зайдите ко мне на КП.
Вызвав младшего лейтенанта Узлова, командира первой роты, он обошел с ним землянки, поинтересовался результатами сегодняшних занятий, потом спросил:
- Скажите, младший лейтенант, Строгов потянет на командира взвода?
- А где Хотьков? - нервно спросил Узлов. Он уже догадался, что речь идет о первом взводе. Хотькова вызвали на КП еще утром.
- Хотьков ушел в отдельную роту бронебойщиков. По всем полкам отбирают добровольцев в такие роты.
- Понятно, - тихо сказал Узлов. - Строгов потянет, он исполнительный.
- Теперь этого мало, - сухо заметил Миронов. Но что он мог еще сказать, когда и младший лейтенант Узлов, двадцатилетний парнишка, только что выпущенный из офицерского училища, был пока что всего лишь исполнительным человеком.
Сам Миронов старался не терять времени даром. Он учил, подсказывал своим людям, как тяжела современная война и как можно и нужно бить врага, но знал ли он, как поведут себя эти необстрелянные бойцы в бою?
Конечно, он знал и понимал больше, чем его бойцы. "Стабилизация" фронта давала всего лишь передышку. Пока его батальон был в составе резервного фронта, но кто знает, когда и куда нанесут следующий удар немцы? И то, что старослужащий Хотьков был отозван в роту бронебойщиков, тоже было одним из сигналов, к которым Миронов умел прислушиваться. Значит, надеяться на противотанковую артиллерию, которую немцы здорово потрепали в боях под Смоленском, пока нечего, придется действовать против немецких танков "малой артиллерией" - бронебойными ружьями, гранатами и бутылками. И авиации у противника все еще много, а наши самолеты словно приросли к земле. Правда, тут Лаврентий прав - надо в первую очередь защищать Москву, до нее от немца стало полчаса лета, а вот не могут же они справиться с нею, как когда-то с испанским городом Герника, который немцы стерли авиацией с лица земли… Да, война будет еще долгой и тяжкой, она еще только начинается, хотя гитлеровцы и вопят, что закончат ее этой осенью.
Все эти размышления Миронов оставил при себе, И на КП Строгову он об этом не говорил. Просто сказал, что Строгов обязан принять взвод, что человек он грамотный, сам понимает: офицерами и командирами взводов не рождаются, стал воином - будь готов и к тому, что станешь командиром.
Но когда Строгов, несколько опешивший, вышел из землянки, Миронов взял трубку и позвонил Узлову, чтобы тот встретил Строгова и сам представил его взводу как командира. И строго добавил:
- И чтобы никаких шуточек! А то, знаешь, они у тебя там все остряки!
Поэтому, когда Строгов вернулся в роту, первый взвод был выстроен на полянке, и командир роты сам сказал прочувствованное слово о том доверии, которое оказывает командование батальона бойцу Строгову.
Евгений стоял, потупив глаза, он никак не мог привыкнуть к новой своей роли. И когда Любанский язвительно сказал: "Этак вы, Евгений Сергеевич, скоро станете генералом!" - Строгов даже обрадовался, услышав жесткий голос младшего лейтенанта Узлова:
- Боец Любанский! Приказы командования не обсуждают, а выполняют!
И Любанский вытянулся в струнку, а Разумов, перекосившийся было в привычной иронической усмешке, тут же стер ее с лица.
Так боец Строгов получил первую командирскую должность.
А наутро его разбудили грозные перекаты артиллерийской канонады.
Он взглянул на часы: было пять тридцать.
Рота выскочила из землянок, как по тревоге.
Евгений прислушался: по всему горизонту в мягком сером небе грохотали громы. Они слышались и с севера, и с запада, и с юга. И без объяснений было понятно: немцы опять начали наступление, и, возможно, по всему фронту.
Узлов ушел на КП. Евгений послал Сарафанкина узнать, готов ли завтрак. Батальон каждую минуту мог сняться с места, а у бойцов не было даже пайка. То, что получили в Москве, уже съели.